Фредерик Корни "Октябрь. Память и создание большевистской революции"

Книга Фредерика Корни посвящена анализу процессов, с помощью которых советский режим сделал Октябрьскую революцию 1917 года основополагающим событием для нового коммунистического государства. Этот «проект памяти» был сконструирован так, чтобы объединить поколения советских граждан в понимании Октября как точки эпохального перелома. Несмотря на далеко не полный успех, следы этих усилий и сегодня заметны в российском общественном сознании. Об авторе Фредерик Корни – профессор истории в Колледже Вильяма и Мэри. Он специализируется на истории Советской России революционного периода, уделяя особое внимание политике производства культурной памяти. Подготовил на английском языке сборник Trotsky’s Challenge: The ‘Literary Discussion’ and the Fight for the Bolshevik Revolution, которую составили тексты, представляющие литературную полемику вокруг Льва Троцкого, и книгу Льва Крицмана «Героический период Великой Русской Революции (опыт анализа так называемого военного коммунизма)». В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Библиороссика

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-907767-54-6

child_care Возрастное ограничение : 12

update Дата обновления : 27.07.2024

«…Я рассказываю небылицы о большевизме… – писал воевавший в Галиции в 1920 году молодой красногвардеец Исаак Бабель, – и я увлекаю всех этих замученных людей» [Бабель 2006: 261]. Истории, которые государства рассказывают о своих истоках, – это всегда в некотором роде небылицы. В конечном итоге они могут стать либо частью традиции или наследия страны, ее основополагающим нарративом, либо отвергнутой иллюзией – или, словами Бориса Пастернака, «выдумкой» с ее «бесчеловечным владычеством» [Пастернак 2004: 503]. Но в любом случае, как намекал нам Бабель, эти инструменты будут обладать значительной властью и для рассказчика, и для слушателя. Мощные основополагающие нарративы настолько глубоко проникают в человека, что становятся неразрывно связаны с его идентичностью, опытом и воспоминаниями. Такие сильные переживания, как национальное самосознание, ностальгия по прошлым достижениям страны и даже готовность бороться за основные ценности или «дух», воплощенный в государстве, часто порождаются сложными процессами. Основополагающий миф успешен лишь в той мере, в какой он способен вовлечь в свою историю человека. В лучшем случае слушатель становится рассказчиком, передавая основные элементы легенды сознательным и бессознательным образом, – ведь акт повествования включает в себя пересказ личного опыта как зависимого от основополагающего мифа. А что может быть правдивее, задается вопросом историк Джоан Скотт, «чем рассказ самого субъекта о том, что он или она пережили»? Индивидуальный опыт участия в основополагающем событии проникает глубоко в душу человека, и «искусственная природа» такого опыта со временем забывается [Scott 1991: 777].

«Рассказы об Октябре» исследуют именно такое проявление политической и культурной власти в первое десятилетие существования Советской России. Это рассказ о том, как создавались рассказы об Октябрьской революции 1917 года. Книга состоит из двух частей. В первой рассматривается представление Октябрьской революции в период с 1917 по 1920 год, когда революционеры всех видов – не только большевики – использовали официальные публичные церемонии и торжества, чтобы донести до населения эстетическую и драматическую суть Октября. Вторая часть прослеживает, как с окончанием Гражданской войны (1918–1921) акцент сместился с театрализации Октября на его институционализацию как элемента исторической памяти в течение 1920-х годов. Становление нарратива революции в эти годы сопровождалось масштабной государственной программой по созданию институтов и организаций, призванных усилить и закрепить его место в новом режиме. В результате довольно свободный (хоть и ограниченный заранее написанным сценарием) процесс создания истории Октября стал строже контролироваться «сверху».

Каждая часть книги завершается описанием ключевых моментов, в которые Коммунистическая партия Советского Союза (в те годы носившая название РКП(б), затем – ВКП(б) и позднее КПСС) и советское государство решили затратить значительное время и ресурсы процесс мемориализации революции. В 1920 году празднование третьей годовщины Октября стало попыткой советского правительства найти «свою Бастилию», то есть свести революцию к единому трансцендентному событию; в 1927 году во время празднования десятилетнего юбилея революции все усилия были брошены на то, чтобы окончательно утвердить созданное повествование. Построение и институционализация истории Октября также зависели от способа рассказывания более ранней истории – повествования о событиях 1903–1917 годов. Таким образом, по мере того как события октября 1917 года перестраивались в нарратив революции, они также снабжались дореволюционной родословной. Включение в исторический нарратив дореволюционного периода представляло Октябрь как кульминацию революционного движения, естественным образом развившегося в Российской империи и направляемого сознательным революционным агентом – организованной и вдохновленной партией большевиков.

Создание нарратива Октябрьской революции было развернутым процессом как созидания, так и подавления инакомыслия. Этот процесс не был ни стройным, ни эффективным, а, скорее, настойчивым и творческим – порой жестоким, порой даже элегантным. Революционеры стремились рассказать понятную и однозначную историю революции, несмотря на то что создание этой истории было обусловлено проблемами, событиями и людьми, влияние которых они не могли предсказать. Таким образом, рассказ об Октябре – это еще и история о пределах повествования. Тем не менее успех этого нарратива, ставшего фундаментом большевистской России, зависел от его способности вовлечь в рассказ широкие слои населения, что создало множество возможностей для отдельных людей пережить Октябрь и как личное, и как историческое событие. В заключении рассматриваются некоторые из таких возможностей.

Основополагающие мифы

Успешные нарративы об основании государств нередко сопровождают сложные отношения между правителями и управляемыми. Например, критика империалистической политики Великобритании стала неотъемлемой частью отношения к истории страны, но упоминания империи, хотя и не вызывают больше оголтелого шовинизма у значительной части британского населения, как это было в конце XIX века, все еще могут породить ностальгию по идеализированному и романтизированному прошлому Германия и Франция решительно осуждают нацистскую диктатуру и коллаборационизм режима Виши, но в то же время продолжают защищать образы немецкой или французской идентичности, представленные в основополагающих мифах этих стран[3 - «Спор историков» (Historikerstreit) середины 1980-х годов как раз и был посвящен тому, какие истории немцы могут рассказывать о себе и истории своей страны; см. [Baldwin 1990; Knowlton, Cates 1993: 17]. О режиме Виши и французской идентичности см. [Rousso 1991].]. Немногие государства, даже послевоенная Германия, учитывая глобальное осуждение ее нацистского прошлого, чувствуют необходимость отречься от всей своей истории.

Недавние исследования основополагающих нарративов, или мифов, подняли важные вопросы о том, как использовавшиеся в них термины и категории определялись социальными, политическими и культурными убеждениями их создателей, будь то иностранные завоеватели или местные политические деятели[4 - Существует мнение, что священники и конкистадоры позднесредневековой Иберии представляли себе доиспанские Филиппины исключительно в рамках собственных социальных классификаций и категорий, тем самым буквально создавая объект своего внимания [Андерсон 2016:271 и далее]. Миф о происхождении инков и сама идея наличия у них царей также могли возникнуть в результате переноса испанцами европейских династических моделей на государственное устройство Перу [Urton 1990: 6]. Роль войны в сложении мифов Англии была блестяще исследована Полом Фасселом [Фассел 2015] и Ангусом Колдером [Calder 1991].]. К примеру, новаторские исследования, на протяжении двух столетий воссоздававшие идеологию, политику и культуру Французской революции, перевели внимание с события как такового на сложный процесс его становления в качестве основополагающего нарратива современной Франции[5 - О роли языка и риторики в интерпретации и реконструкции Французской революции см. [Фюре 1998]. О роли памяти см. [Nora 1984-; Hutton 1991: 66].]. Архивы и хранящиеся в них документы из беспристрастных источников непосредственного и уникального знания о прошлом превратились в главные инструменты элиты для производства истории [Trouillot 1995]. Язык стал инструментом не столько описания «великого события», сколько его анализа. Ученые задаются вопросом, как подобные события получили свои кажущиеся самоочевидными значения, и даже более того – приобрели историческую важность в качестве реального прошлого[6 - См. [Bouwsma 1981: 284–287; Бергер, Лукман 1995: 12–13].].

Повествование, язык и другие процессы создания смыслов считаются неотъемлемой частью этого преображения. «Действия мятежника, кидающего камень, – утверждает историк Кит Майкл Бейкер в своем фундаментальном исследовании Французской революции, – не могут быть поняты в отрыве от символического поля, придающего им смысл, так же как и действия священника, поднимающего обрядовый сосуд». Эти процессы всегда масштабны и протекают одновременно на разных уровнях – архивном, символическом, политическом и идеологическом [Baker 1990: 13, 41]. Сама их жизнеспособность зависит от вовлечения людей в процесс фабрикации смысла, позволяя участвовать в создании события.

Основополагающие мифы укрепляются в первую очередь за счет их рассказывания. Отказавшись от примитивного сравнения мифа с реальностью, современные исследования фокусируются на механизмах мифотворческого процесса, который позволяет отдельным людям или целым группам проживать миф, делая его неотъемлемым компонентом своей идентичности[7 - Способы вовлечения людей в систематическое и регулярное построение смыслов вокруг определенных событий рассматриваются Стюартом Холлом [Hall 1982: 56–90; Hall 1984: 3-17].]. По словам изучавшего мифологию Генри Тюдора, миф «объясняет обстоятельства тех, к кому он обращен. Он помогает упорядочить их опыт и понять мир, в котором они живут. И делает это, представляя их нынешнее состояние как эпизод бесконечной драмы. [Это] не просто объяснение, это практический аргумент» [Tudor 1972: 139][8 - Миф называли «коммуникативной системой» [Барт 2008:265]. Правительства используют аналогичным образом «традицию» для легитимации идеологии или сохранения социальной и культурной иерархии; см. [Hobsbawm, Ranger 1983; Zipes 1993].]. Миф становится для людей источником знаний и формирует понимание событий прошлого. Как пишет социолог Ивона Ирвин-Зарецка, «то, как люди осмысливают прошлое – интеллектуально, эмоционально, морально – не сводится… к “истинности” их рассказов» [Irwin-Zarecka 1994: 15].

Повествование в том смысле, которое я использую в этой книге, дополняет подобную концепцию мифа; оно выражает идею процессуальности – истории, создаваемой в процессе рассказа и наполненной ощущением драматизма, логичности и стройности, которое присуще всем хорошим историям. Не сбрасывайте со счетов повествовательную форму как исключительно декоративную: она может стать инструментом, который придает истории смысл [Mink 1978: 131]. С помощью силы повествования прошедшие события складываются в осмысленные истории, последовательность и логику которых нелегко оспорить. Сама форма, говоря словами теоретика исторического повествования Хейдена Уайта, имеет содержание[9 - Нередко утверждается, что повествовательная форма побуждает ученых представлять полную и связную картину прошлого, при этом они не осознают, какую роль в этом играет их личное стремление к связности и полноте (см. [White 1987:26–57; Harlan 1989: 592; Kellner 1989]). Сами того не замечая, историки скрывают свою роль в построении нарратива и таким образом только укореняют традиции повествовательной формы, считая, что им нужно просто слушать, пока история «рассказывается как бы сама собой» [Барт 2019: 363].]. Кроме того, в отличие от мифа, она выдвигает на первый план рассказчика и аудиторию, а также их сложное взаимодействие.

Октябрь и проблема легитимности

Миф об Октябрьской революции избежал подобного анализа: как ни одно другое государство XX века, Советский Союз был вовлечен в затяжную борьбу с Западом за свою легитимность – борьбу, которая обострилась во время холодной войны [Malia 1992: 9]. В то время как поколения советских и радикальных западных ученых и литераторов в 1930-х, 1960-х и последующие десятилетия прославляли Советский Союз как безусловную реализацию проекта современного государства, консервативные и открыто антикоммунистические исследователи обвиняли его в извращении этого проекта. Любой аспект советской истории рассматривался через призму (не)легитимности нового государства. Для одних советский социализм был, без сомнения, жестокой и суровой идеологией, однако смелые попытки впервые дать угнетаемым массам реальное влияние на ход человеческой истории придавали ему фундаментальную легитимность. По мнению сторонников и сочувствующих советскому проекту, этого удалось добиться прежде всего благодаря партийному аппарату: при всех своих недостатках он был прочно укоренен в тех слоях общества, от имени которых действовал[10 - См. [Рабинович 1992; Рабинович 1989]. Советские историки одновременно превозносили Ленина и большевиков как превосходных организаторов и пропагандистов и в то же время утверждали, что решающим фактором в Октябрьской революции была несомненная привлекательность большевистской партии и ее политики. См. об этом [Kenez 1985: 3].]. Другие исследователи утверждали, что идеология и партия потеряли свою первоначальную легитимность после того, как жестокости Гражданской войны привели к политике централизации, бюрократизации, террора и принуждения, легших в основу сталинского государства[11 - См. [Hegelsen 1980; Fitzpatrick 1981: 1-35; Gill 1990].].

Были и те, кто считал идеологию социализма в корне ошибочной, а ее коллективистские притязания – обреченными на провал под грузом природного индивидуализма человека. Они объясняли страстную поддержку этой идеологии иллюзией, сном или чарами, от которых люди в конце концов очнутся. Монополистический, бюрократизированный и строго иерархический партийно-государственный аппарат, утверждали они, поддерживал незаконно захваченную власть элиты при помощи пропагандистской сети беспрецедентной мощности[12 - См. [Шапиро 1975; Keep 1976; Brovkin 1998].]. Партия и государство совершили, по словам историка Мартина Малиа, социалистический «Миф-Ложь» [Малиа 2002: 292]. Доказательством усилий по сохранению лжи служили тонны сухих шаблонных исследований советской истории и «обман» социалистического реализма[13 - См. [Brooks 1994: 978]. В своей речи на вручении Нобелевской премии 1970 года Александр Солженицын призвал коллег-писателей «победить ложь!» [Солженицын 1995–1997, 1: 24]. Исследование жанра соцреализма с учетом всех его особенностей см. в [Кларк 2002]. О профессии советского историка в первые годы ее существования см. [Barber 1981].]. Советская память была искажена, и один из ученых призвал восстановить «настоящую память России, а не мифологизированную подделку»[14 - См. [Hosking 1989: 118], а также [Brossat, Combe 1990].].

Сегодня ученые и Востока, и Запада все чаще представляют коммунистическую Россию как государство и общество, которые со временем безнадежно разошлись. Невзирая на возражения общества, государство, как утверждается, выступало от своего имени и в своих интересах на непонятном языке, который только отдалял население. Все больше исследований подробно описывают случаи сопротивления или оппозиции государству со стороны разных слоев общества с самого начала советской эпохи[15 - См. обзор этой тенденции 1930-х годов в западной историографии в [Viola 2002: 45–69], а также [Пушкарев 1998; Козлов 1999].]. С их точки зрения советский коммунизм был пустой оболочкой, под которой народы Советского Союза занимались своими обычными делами. К этой историографической тенденции обратились многие государства бывшего советского блока [Watson 1994].

В основе отношения к фундаментальной легитимности или нелегитимности советского государства лежит взгляд на событие, которое оно провозгласило учредительным: Октябрьскую революцию. Советские историки описывали революцию, которая заложила прочную опору нового советского государства. Многие западные ученые писали о государственном перевороте, совершенном небольшой группой оппортунистов, который послужил шатким фундаментом для нелегитимного и аморального советского государства[16 - См. [Pipes 1992:3–4; Пайпс 2005]. Критику подхода Пайпса см. в [Kenez 1991: 345–351; Kenez 1995: 265–269].]. Как лаконично выразился историк Рональд Суни, эти западные ученые часто писали советскую историю в обратном направлении: от Большого террора до 1917 года, «чтобы понять, что пошло не так» [Suny 1983: 43]. Любопытно, что такой подход помог упрочить представление о Февральской революции как о спонтанном и бессистемном событии, настоящей революции, в сравнении с которой оценивалась нелегитимность Октября[17 - Процессы осмысления Февральской революции исследовались многими учеными. Влияние внутрипартийной борьбы 1920-х годов и донесений царской полиции, как утверждается, помогло сохранить это представление о первой легитимной революции как среди западных, так и среди советских историков. См. [White 1979:475–504; Longley 1992: 366]. Также см. [Melancon 2000].].

Однако это не помогает нам понять то, что даже весьма критически настроенный ученый Франсуа Фюре назвал «всеобщим очарованием Октября» [Фюре 1998: глава 3]. Как и все основополагающие мифы, история Октября по определению является процессом легитимации и заслуживает пристального изучения в этом контексте, но она должна быть освобождена от смирительной рубашки дебатов о (не)легитимности. Способность Советской России «мифологизировать собственную историю» посредством подобных нарративов, добавляет Фюре, была одним из ее «величайших достижений» [Там же: 173]. Игнорирование мифотворчества не сделает Октябрь «нормальным» объектом научного исследования [Булдаков 1996: 179]. Скорее, наоборот: только изучение самого явления может дать представление о культуре, которая его породила, и о том, почему и как часть населения стала так глубоко идентифицировать себя с ним[18 - В этом ключе социалистическая культура Магнитогорска в 1930-е годы рассматривалась с точки зрения того, «что партия и ее программы… позволили осуществить, намеренно и ненамеренно», а не того, что они предотвратили [Kotkin 1995: 22]. Ср. [Falasca-Zamponi 1997].]. Такой анализ может выдвинуть на первый план как рассказчиков, так и содержание их рассказов; поможет определить не только уже существовавшие рассказы о революции, революционные сценарии, которые вдохновляли рассказчиков, но и идеологические проблемы, возникшие в связи с попытками адаптировать или использовать эти сценарии для создания собственной истории об Октябре.

Революционные сценарии

Русские революционеры использовали новое определение термина «революция», порывающее с традицией Просвещения: прежний акцент на разрушение и кровопролитие сменился современным значением, которое, по словам Бейкера, выражает «более глубокий процесс преобразования, совершенствование человеческого разума, часто определяемое такими позитивными терминами, как “juste”, “sdrieuse”, “grande”[19 - «Справедливый», «серьезный», «великий» (фр.). – Прим. пер.]»[20 - См. [Baker 1994: 50]. О возникновении термина «революция» как обозначающего политическое и прогрессивное событие, см. [Rachum 1999].]. Российские революционеры опирались на Французскую революцию, в ходе которой тысячи людей освоили новый революционный лексикон и сформулировали иные варианты политической деятельности, немыслимые до 1789 года[21 - См. знаменитое исследование Линн Хант [Hunt 1984].]. В XIX веке и позднее эта обновленная революционная традиция будет «переосмысляться каждым последующим поколением» [Parkhurst Ferguson 1994: 1]. «Большевики ведут свое происхождение от якобинцев, – пишет Фюре, – а якобинцы предвосхищают коммунистические идеи» [Фюре 1998: 16][22 - См. также [von Borcke 1977].]. Ряд ученых изучили влияние этой мифологии на формирование менталитета русских революционеров в позднеимперский период, тщательно избегая укладывать события 1917 года в прокрустово ложе Французской революции[23 - См. [Ильина 1994: 383–393] и [Shlapentokh 1999].]. Историк Тамара Кондратьева, несомненно, права в своем замечании, что в 1917 году трудно было найти русского революционера, который «не упоминал бы Робеспьера, Дантона, Вандею или Французскую революцию в целом» [Кондратьева 1993: 200][24 - См. также [Vovelle 1994: 349–378].]. Это был своего рода символический язык эпохи.

Однако к первому десятилетию XX века многие революционеры в России, и в особенности большевики, переключили внимание с Французской революции как буржуазного явления на Парижскую коммуну 1871 года как первую (неудавшуюся) попытку диктатуры пролетариата. Они представляли Парижскую коммуну как своего рода неполноценную революцию, нуждающуюся в завершении[25 - Существует мнение, что последующие поколения революционеров вкладывали в Парижскую коммуну надежды «на то, чем она могла бы быть» [Hutton 1981: 13].]. По мнению лидеров большевиков, она провалилась по причинам, которых следует избегать при подготовке их собственного переворота. Коммунары, как писал Ленин в статье «Уроки коммуны» из ссылки в Женеве в 1908 году, не смогли распознать тщательно срежиссированный «буржуазный “патриотизм”» Версаля, что отложило реализацию их истинных интересов, а именно освобождение рабочих от капитализма [Ленин 1967–1975, 16: 452]. Все еще находясь под чарами буржуазных идеалов Французской революции, утверждал он ранее, парижский пролетариат пытался оказать моральное влияние на своих врагов, вместо того чтобы уничтожить их. Буржуазная власть, заключал он, не поддается моральному воздействию, она должна быть уничтожена и заменена просветительской силой социалистической идеологии:

Но две ошибки погубили плоды блестящей победы. Пролетариат остановился на полпути: вместо того, чтобы приступить к «экспроприации экспроприаторов», он увлекся мечтами о водворении высшей справедливости в стране, объединяемой общенациональной задачей <…>. Вторая ошибка – излишнее великодушие пролетариата: надо было истреблять своих врагов, а он старался морально повлиять на них, он пренебрег значением чисто военных действий в гражданской войне и вместо того, чтобы решительным наступлением на Версаль увенчать свою победу в Париже, он медлил и дал время версальскому правительству собрать темные силы и подготовиться к кровавой майской неделе [Там же: 452–453][26 - Ср. с положениями статьи 1918 года «Пролетарская революция и ренегат Каутский» [Ленин 1967–1975,37: 101–110].].

В 1917 году русские социалисты выступали за ту или иную форму подавления буржуазной прессы, чтобы донести собственную классовую концепцию демократии [Figes, Kolonitskii 1999: 182]. Однако позиция Ленина (и других лидеров большевиков) была бескомпромиссной: «Терпеть существование этих [буржуазных] газет значит перестать быть социалистом» [Ленин 1967–1975, 35: 54]. Эта позиция лежала в основе большевистской пропаганды и агитации в послеоктябрьский период. Она всегда означала неустанное физическое подавление голосов оппозиции и столь же неустанный процесс убеждения людей и изменения их представлений об окружающем мире[27 - Тонкий анализ большевистской пропаганды см. в [Kenez 1985].].

Самый известный вклад Ленина в революционную идеологию – сформулированная в брошюре «Что делать?» 1902 года идея о небольшой тайной организации профессиональных революционеров, которая должна была действовать в качестве авангарда революционных сил. Ленин поднял серьезные вопросы о том, что такое «истинная» революция, об отношениях между политическими партиями и политической деятельностью, а также об отношениях между элитами и населением, от имени которого они говорили и действовали. Ленин считал, что экономическая и политическая борьба российских рабочих может принести плоды только при содействии просвещенных групп общества во главе с Российской социал-демократической рабочей партией (РСДРП)[28 - Ленин развернул этот аргумент в 1899 году в ряде брошюр, например в «Проекте программы нашей партии» [Ленин 1967–1975, 4: 211–239].]. Однако он также прекрасно понимал, что такая организация «десятка умников» может расцениваться как навязывание «политического знания и революционного опыта» рабочим «со стороны». Партия не должна, утверждал он, «думать за всех» [Ленин 1967–1975, 6: 120, 122, 125][29 - Существует мнение, что эта работа Ленина указывала на желание контролировать всю РСДРП, а не на узкий план создания большевистской партии как таковой [White 2001: 178–179].]. И действительно, подобные соображения сыграли свою роль в расколе РСДРП на фракции большевиков и меньшевиков на Втором съезде партии в 1903 году и сохраняли свою актуальность в дебатах и спорах внутри социалистического движения вплоть до 1917 года. Социалистические оппоненты Ленина предостерегали его от принуждения пролетариата к вступлению в борьбу с политической властью до того, как тот будет готов. Для лидера меньшевиков Юлия Мартова ленинский «культ» таких «профессиональных революционеров» был явной попыткой «втиснуть дело организации массового движения в прокрустово ложе конспираторско-бюрократической системы» [Мартов 1923: 66, 68].

Многие политические радикалы в России начала XX века считали планы Ленина по созданию партии нового типа контрпродуктивным и неинтуитивным сценарием революции. Все они остро осознавали зачастую непреодолимые трудности организации своих недавно созданных партий и управления ими, а также слабую узнаваемость этих объединений среди значительной части населения. Регулярные и порой жестокие полицейские репрессии, особенно после массовых выступлений 1905 года, заставили лидеров многих радикальных партий думать о своих организациях не столько с точки зрения политической власти, сколько с точки зрения выживания[30 - В эмиграции в Вене после событий 1905 года Лев Троцкий издавал нелегальную газету «Правда», пытаясь придать чувство сплоченности разрозненным партийным организациям внутри России [Corney 1985: 248–268].]. Более того, многие из них были вынуждены надолго уехать в эмиграцию, где вступили в затяжную борьбу за право руководить и определять характер РСДРП – борьбу, которая наверняка казалась бессмысленной для многих рядовых членов, пытавшихся не попасть в поле зрения Охранного отделения[31 - Претензии на руководство РСДРП принимали различные формы на протяжении многих лет: попытки меньшевиков скоординировать разнонаправленные течения партии на «объединительном» съезде в Стокгольме 1906 года, на пленуме ЦК партии в Париже в 1910 году и накануне Первой мировой войны в Брюсселе; попытки Ленина выступить от имени всей партии на «общепартийной» Пражской конференции в 1912 и 1914 годах; организованная Троцким попытка противопоставить Пражской конференции «подлинную» внефракционную конференцию РСДРП в Вене (см. соответственно [Elwood 1974: 92-104, 134–140; Elwood 1980: 32–49; Elwood 1974: 146–157; Elwood 1979: 343–363; Elwood 1982]).]. Зачастую лишенные контроля со стороны своих лидеров, оказавшихся в эмигрантских центрах Западной Европы, фрагментарные и малочисленные организации внутри России были вынуждены полагаться на собственные ресурсы и местные обстоятельства. Сотрудничество между различными радикальными фракциями и партиями на локальном уровне, продолжавшееся на протяжении значительной части 1917 года и сопровождавшееся частой сменой сторон, говорит о том, что идеологические, политические и культурные линии, разделяющие, в частности, большевиков и меньшевиков, не были четко определены в сознании членов партии и широких слоев населения[32 - См. [Ascher 1972: 382; Haimson 1987: 312–313; Тумаринсон 1995; Liebich 1997: 60]. В исследовании нескольких местных организаций РСДРП до 1907 года утверждается, что партийные приверженности местных большевиков, меньшевиков и эсеров в гораздо меньшей степени зависели от фракционных различий, чем от региональных, поколенческих и культурных влияний [Lane 1969].]. В 1917 году, после Февральской революции, возник новый энергичный язык революционной политики, который пополнил арсенал политического оружия изменчивым и, казалось бы, произвольным использованием социальных ярлыков [Haimson 1988: особенно 8-14][33 - Присвоение россиянами из низших классов этого языка революционной политики рассматривается в документах, собранных в [Steinberg 2001]. О появлении нового государственного языка в советскую эпоху см. [Gorham 2003].]. Слова «буржуй», «класс», «рабочие», «пролетариат», «классовое сознание», «революционер» и «большевик», безусловно, звучали странно для многих ушей в это время[34 - См. [Kotkin 1991: 618]. Крестьяне путали «большевиков» с «большаками» (старшими в семье) и «большими» (людьми), а «революцию» называли «ревуцией», «леволюцией» и «леворуцией» [Figes, Kolonitskii 1999: 131–137] (ср. растерянность московского текстильщика: «Кто это большевик? Большой человек?» – цит. по: [Koenker 1981: 187]). О значениях термина «буржуй» в 1917 годуем. [Kolonitskii 1994:183–196]; о термине «обыватель» см. [Архипов 1994: 49–58].]. Это привело к сумятице среди части населения: люди просто не понимали, какие варианты доступны для них в политике, что и отразилось в выборах в Учредительное собрание, состоявшихся в конце 1917 года [Radkey 1990: 74].

Создание нарратива Октябрьской революции

Октябрьская революция унаследовала свою повествовательную силу от обновленной идеи революции, которая позволила Октябрю занять свое место в, казалось бы, несокрушимой революционной традиции. Но этот сценарий помог большевикам лишь до определенной степени. Более того, русские революционеры, в частности Ленин, добавили элементы, которые противоречили классической истории революций. Тем не менее для Ленина и большевиков это была, несомненно, революция рабочего класса и даже окончательная реализация революционного потенциала долгого XIX века. Позже Советская Россия была создана как высшее воплощение такой революции, и ее институты были организованы соответствующим образом [Kotkin 1991:618–619]. Однако помимо этого абстрактного плана рассказчики Октября не имели четкого представления о структуре своего собственного революционного повествования, его основных действующих лицах и даже характере аудитории. Более того, рассказывая историю Октября, они столкнулись с необходимостью прояснить неоднозначные аспекты, которыми сами же дополнили революционную традицию: роль партии в организации революции, отношения между партией и людьми, от имени которых она выступала, отсутствие определенных политических симпатий у значительной части населения. Все эти темы, конечно, упирались в фундаментальный вопрос о легитимности Октября как «подлинной» революции.

Эти аспекты должны были быть проработаны в процессе рассказа; ведь Октябрьская революция была не описанием событий, а скорее аргументом в пользу определенного их изложения. Возможности такого изложения были также и его ограничениями: повествование одновременно и привлекает, и ограничивает [Hanne 1994:11]. Рассказывая о революции, большевики и другие революционеры выбирали определенные драматические места и события для повествования исходя из собственного «революционного» опыта и ожиданий, а также на основе своего понимания структур власти в России. Поэтому они использовали понятия, наполненные для них позитивным смыслом: «революция», «восстание», «переворот», «переход власти»; агентами этих событий служили «народ», «массы», «движение», «партия», «пролетарии» и «рабоче-крестьянское правительство». Рассказы строились вокруг ключевого, по мнению большевиков, партийного собрания перед Октябрьским переворотом или вокруг возвращения Ленина в Россию на Финляндский вокзал в апреле 1917 года. Они уделяли особое внимание Смольному институту, в котором размещалась партия большевиков (и Петроградский совет с августа 1917 года) и который служил руководящим центром операций Военно-революционного комитета (ВРК). В Москве сосредоточивались на Кремле, где в конце октября произошли кровавые бои между красногвардейцами и юнкерами. Они делали акцент на баррикадах и уличных демонстрациях, а не на зданиях как законных объектах революционной власти. Их истории были вдохновлены солдатами и матросами, красногвардейцами и большевиками больше, чем конкретными политическими событиями.

Те же, кто отвергал большевистские представления о революции, использовали совершенно другую лексику: «заговор», «погром», «путч», «авантюра», «мятеж» – для описания событий, ход которых направлялся «кучкой авантюристов и заговорщиков». Центром антибольшевистских повествований служил Зимний дворец, где располагалось Временное правительство, или Петропавловская крепость, где томились в заточении защитники правительства. Они рассказывали о героических юнкерах и ударницах женского батальона, о разграбленных дворцах и разъяренных толпах. Выбирали для своих историй Мариинский дворец, где заседал Временный совет Российской республики (Предпарламент) и куда перебрались меньшевики и социалисты-революционеры (эсеры, члены Партии социалистов-революционеров, созданной умеренными социалистами, пытавшимися удовлетворить потребности как крестьян, так и городских рабочих) после ухода из Смольного в знак протеста против действий большевиков. Или вспоминали Таврический дворец, сосредоточиваясь на Государственной Думе, которая находилась там с 1906 года, или на Учредительном собрании, которое провело там свое единственное заседание в январе 1918 года.

Таким образом, только в процессе рассказывания история Октябрьской революции (или альтернативная версия о государственном перевороте, если на то пошло) приобрела свою окончательную структуру, в рамках которой большевики попытались решить перечисленные выше проблемы и в особенности – вопрос о взаимоотношении партии и народа во время революции. Именно в процессе рассказывания эта история приобрела связность, драматическую размеренность и объяснительную силу, присущие хорошему нарративу. А размах и разнообразие этого повествования придали истории Октября особое влияние на людей, которые вновь и вновь проживали ее на разных уровнях своей повседневной жизни. Самопровозглашенные революционеры рассказывали об Октябрьской революции в газетах, листовках и памфлетах; в своих ежедневных речах и обращениях, на улицах, фабриках и заводах, в агитпоездах и на агитпароходах, которые разносили весть по всей стране. О революции писали в учебниках истории и детских сказках, рассказывали в архивах, музеях и библиотеках, занимавшихся хранением и организацией ее артефактов. О ней рассказывали на «красных похоронах», шествиях и фестивалях. О ней рассказывали фотографии, вскоре появившиеся на страницах журналов, и фильмы, заполонившие киноэкраны. Благодаря неуклонно растущему количеству различных «доказательств» Октябрь стал подлинным событием, лежащим в основе Советского Союза. А благодаря регулярным инсценировкам, особенно по случаю юбилеев, Октябрь стал также ритуалом советского государства, клятвой верности, «несомненной, вечной и нерушимой»[35 - В цитате говорится о социальных узах, созданных французскими революционерами посредством юбилейных праздников, которые они устраивали [Озуф 2003: 18]. Примеры из российской истории см. в [von Geldern 1993].].

Повествование, одновременно амбициозное и рутинное, превратило Октябрьскую революцию в абстракцию, набор атрибутов, которые неразрывно ассоциировались с этой конкретной революцией, хотя и подкреплялись авторитетом революционного сценария предыдущего века. Большевики и другие революционеры искали исключительное «всеобъемлющее событие», которое стало бы для Октябрьской революции тем же, чем взятие Бастилии – для Французской[36 - Многочисленные изменения в истории взятия Бастилии, а также ее долгий путь в народное воображение как символического поворотного «всеобъемлющего события» Французской революции рассматриваются в работе Ханса-Юргена Люсебринка и Рольфа Райхардта [Liisebrink, Reichardt 1983: 77-102].]. Благодаря «аккумулирующей памяти печати», по выражению Бенедикта Андерсона, Французская революция превратилась в «концепцию»:

Всеохватное и озадачивающее сцепление событий, пережитых ее творцами и жертвами, стало «вещью» – и получило свое собственное имя: Французская революция [Андерсон 2016: 152].

Таким образом, осмысление Октябрьской революции было необходимым условием как для процесса ее последующей институционализации, так и для ее вхождения в народный опыт в качестве события, имеющего значение для жизни отдельных людей[37 - Роберт Розенстоун утверждает, что такие абстракции, как «революция», «прогресс», «модернизация», «предначертание судьбы», «движение сопротивления» и «рабочий класс», необходимы для придания смысла прошлому [Rosenstone 1995: 8].]. Только благодаря этому процессу октябрь 1917 года смог превратиться из хронологического набора чисел в историческую дату. Историк Роберт Беркхофер описал появление исторических дат следующим образом: «1776,1789,1917 или 1968. Интерпретация превращает совокупность инцидентов в событие, а ряд событий – в ренессансы, революции и другие удобные термины, обозначающие комплекс событий или зарождение новой эпохи» [Berkhofer 1995: 70].

Создание нарратива Октября было амбициозным проектом, инициированным и настойчиво продвигаемым правительством и интеллектуальной элитой нового режима. Однако его не следует рассматривать как навязывание людям готового повествования[38 - См. [Hall 1981: 233; Toews 1987: 884].]. Эффективность воздействия истории зависела от способности рассказчиков привлечь слушателей к ее рассказыванию. Для этого людям предоставлялись различные средства переживания события и был дан язык, с помощью которого можно было сформулировать этот опыт. Октябрьская революция в итоге стала частью реальности населения СССР и прочно закрепилась в его исторической памяти. Для парижских коммунаров революция была «борьбой за память» [Matsuda 1996: 36]. Тем же она стала и для русских революционеров. Они стремились заменить историческую память о царе новой революционной памятью и предложили не только новую хронологию последних десятилетий, но и новые термины и категории для представления нового прошлого.

Повествование об Октябре нельзя отделить от воспоминания о нем, и наоборот. Процесс вспоминания включает в себя интерпретацию или представление событий прошлого, а также объединение этих представлений в более или менее связное повествование[39 - Общепринятое сегодня отношение к памяти или вспоминанию как к сложному процессу социального и культурного созидания, а не как к акту извлечения информации началось с возвращения к работам Мориса Хальбвакса [Хальбвакс 2007], см. [Bartlett 1964]. О повествовательной форме как «типичной форме оформления опыта (и нашей памяти о нем)» см. [Bruner 1990: 56].]. Поэтому события октября 1917 года могут ярко вспоминаться и переживаться некоторыми как революция, и столь же ярко другими – как государственный переворот. Это социальный процесс: каждый человек проверяет, сравнивает и подтверждает свои воспоминания в сложном взаимодействии с другими людьми, но при этом всегда тяготеет к полной и последовательной истории[40 - См. [Bartlett 1964:205]. О динамике в таких группах и методах, используемых для формирования групповых воспоминаний, см. [Portelli 1981: 96-107; Tonkin 1992: 90]. О влиянии визуальных и звуковых стимулов на закрепление события в памяти человека см. [Kotre 1995: 93-106]. О ключевой роли языка в артикуляции восприятия индивида см. [Хальбвакс 2007: 325–326; Bouwsma 1981:289–290].]. В молодом советском государстве воспоминания подкреплялись участниками групп, в которых они пересказывались; огромным количеством «неопровержимых доказательств», которые копились упорно и публично; тем, как используемый язык резонировал с новым революционным языком того времени. Более того, эти воспоминания служили актами «пробуждения» в том, что касалось возможностей и ограничений настоящего [Bruner 1995]. С их помощью люди формулировали и определяли свое положение по отношению к новому государству, а также обозначали свою роль как участников исторических событий в историческое время. «Память создает нас, – пишет антрополог Элизабет Тонкин, – а мы создаем память» [Tonkin 1992: 97][41 - Память – это «инструмент», с помощью которого мы наполняем нашу жизнь смыслом, пишет также Луиза Пассерини [Passerini 1992: 3].].

Часть I

Драма Октября

Глава 1

Сила повествования

– Это восстание?

– Нет, сир, это революция!

    Из разговора Людовика XVI с герцогом Ларошфуко-Лианкуром после взятия Бастилии

– Можно подумать, что вы боитесь революции.

– Государь, революция уже началась.

    Из разговора Николая II и министра внутренних дел Булыгина, февраль 1905 года

Октябрьские события были провозглашены революцией лидерами большевиков на II Всероссийском съезде Советов рабочих и солдатских депутатов в Петрограде 25 октября 1917 года[42 - Часть этой главы была опубликована в [Corney 2000: 185–203].]. Они подчеркнули ее непрерывный, динамичный характер, идею о том, что в настоящий момент происходят судьбоносные события, ставшие кульминацией столетия революционного прогресса[43 - В одном недавнем исследовании подчеркивается динамизм ранней коммунистической системы, ориентированной на настоящее, в отличие от отложенного будущего «буржуазных утопических» идеологий [Hanson 1997:202].]. «Мы переживаем, – отметил на съезде будущий нарком просвещения Анатолий Луначарский, – великий поворот в нашей истории; поистине, наша революция развивается по типу великих революций». Лев Троцкий, который вскоре будет назначен первым наркомом иностранных дел Советского государства, упомянул об «огромных массах», вовлеченных в восстание, и похвалил «героизм и самоотверженность» солдат и рабочих Петрограда. Рабоче-крестьянская революция, подчеркнул Ленин, означает, что «угнетенные массы сами создадут власть»[44 - Рабочий путь. 1917. 26 окт.]. Провозгласив победу Октябрьской революции на этом съезде, большевики публично объявили о ее поддержке законными представителями рабочих и солдат.

Эти заявления были лишь первыми залпами в целенаправленной работе по «формированию общественного понимания событий» [Baker 1994: 56][45 - Бейкер имеет в виду журнал «Revolutions de Paris», который появился в Париже в 1789 году. Вначале он представлял собой ежедневную хронику событий, но вскоре акцент сместился на объяснение «структуры и значения» этих событий [Baker 1994: 55].]. Даже те, кто был «там», на месте событий, узнавали о «значении» того или иного эпизода позже, из выступлений, а также из листовок, прокламаций и бюллетеней, которые наводнили Петроград и Москву в первые дни после 25 октября[46 - Значение памфлетов в создании и распространении определенных революционных идей в Америке и Франции было изучено в ряде исследований, см. [Бейлин 2010: 31–32; Hunt 1984: 129 и далее; Jouhaud 1989: 290].]. Патрик Райт в своем исследовании современной Великобритании пишет:

Мы узнаем новости о том или ином событии посредством тематизации, которая побуждает нас понимать происходящее (и наше отношение к нему) в накапливающихся терминах национальной идентичности, культуры, истории и традиции <…> [Это] публично провозглашенное чувство идентичности <…> Среди его важнейших элементов – исторически выработанное чувство прошлого, которое служит основой для распространения других определений того, что считается нормальным, подходящим или возможным [Wright 1985: 141–142].

Даже один из арестованных – и в тот момент обреченных – министров Временного правительства, либеральный член Конституционно-демократической партии (кадет) А. И. Шингарев, несмотря на свою острую неприязнь к большевикам, записал в своем дневнике в тюремной камере Петропавловской крепости 14 декабря 1917 года: «…я приемлю революцию и не только приемлю, но и приветствую, и не только приветствую, но и утверждаю. Если бы мне предложили начать ее сначала, я не колеблясь бы сказал теперь: “Начнем!”» [Шингарев 1918: 36].

Основным каналом, через который люди воспринимали Октябрьскую революцию как личный или групповой значимый опыт, была пресса[47 - Подробнее об этом см. в [Brown et al. 1986: 137–158; Burke 1989: 97].]. Понималась ли революция как обещание или угроза, она была практическим аргументом. Те, кто в то время вел дневники и в значительной степени опирался на шквал сообщений печатных изданий, были потрясены масштабом событий, свидетелями которых, по их мнению, они стали. «Невозможное становится возможным, и развертывается небывалая в истории катастрофа или, м[ожет] б[ыть], новое мировое явление», – писал в своем дневнике философ Владимир Вернадский через неделю после 25 октября [Вернадский 1994: 28].

Большевики и большевизм в 1917 году

Революция, возможно, была беспрецедентным событием, но оно, безусловно, не было неожиданным. Представление о нем как о бедствии или очищении зависело от взгляда человека на политическую элиту в бурные месяцы, предшествовавшие Октябрю, и от возможных действий, которые эта элита могла предложить. А также от отношения к большевикам, внезапно захватившим власть от имени Советов.

После февраля активизировались радикальные партии, действовавшие теперь легально, а их лидеры были вынуждены столкнуться с реалиями политической деятельности и возможностью будущей революции[48 - Об отношении различных политических групп к большевизму см. [Burbank 1986].]. Успехи и неудачи социалистических партий зависели от их способности улавливать общественные настроения своего времени[49 - См. [Haimson 1970: 336], а также [Melancon 1990:239–252]. Одно интересное исследование представляет партии, в частности партию большевиков, как бенефициаров растущего рабочего движения в Петрограде в 1917 году, хотя большую часть времени они находились на периферии этого движения [Smith 1983].]. Однако эти настроения постоянно менялись. Лидеры партий, проведя долгие годы в эмиграции, по возвращении нередко сталкивались с нескрываемой враждебностью со стороны партийных активистов. Так, Юрий Денике, социал-демократ, который провел значительную часть своей активной политической жизни в России, вспоминал, как на одной из конференций лидера меньшевиков Юлия Мартова осудили как «парижского кафейника». Выступления членов его группы, «странно одетых, в больших шляпах», постоянно прерывались возмущенными репликами из зала [Haimson 1987:423]. Несмотря на важнейшее значение, которое Финляндский вокзал в конечном итоге получил в советской революционной истории, приезд Ленина в Россию в апреле 1917 года не привел ни к всплеску народной поддержки большевиков, ни к занятию Лениным бесспорного положения в центральном комитете его собственной партии, в изоляции от которой он оказался в течение следующих шести месяцев[50 - Довольно типичное изображение триумфального возвращения Ленина в Россию, взятое в основном из источников, заказанных в 1920-е годы, особенно к десятой годовщине Октября, см. в [Карр 1990: 80–81].]. Различные общественные и политические организации направляли в провинцию своих агитаторов с книгами, статьями и брошюрами, и этот непрерывный поток свидетельствовал о том, что партии признавали острую необходимость разъяснить свою политику населению в целом и крестьянству в частности. Они боролись не только с плохой узнаваемостью в народе, но и с «официальными [царскими] источниками», которые пытались представить их (по словам автора ранней истории Партии социалистов-революционеров начала 1917 года) результатом «преступной деятельности кучки сумасбродов и негодяев, увлекающих за собой горячую, но неопытную молодежь или невежественные массы» [Слетов 1917: 6]. Активисты на местах говорили о классовой поляризации и нарастающем кризисе, что помогало им политизировать повседневную жизнь. Меньшевики и эсеры, стоявшие у власти в провинции и оказавшиеся неспособными решить застарелые социальные проблемы в своих регионах, оставили после себя представление об острой необходимости срочного урегулирования кризиса. Столкнувшись со снижением своей поддержки на местах, умеренные социалисты уходили с постов, уступая позиции большевикам, которые, как выразился историк Майкл Хики в своем исследовании Смоленска, не чурались «вместо проведения демократической политики править силой»[51 - Работа Хики в целом отлично иллюстрирует проведение радикальной политики на местном уровне [Hickey 2001: 14–35].].

И действительно, в течение 1917 года на политическую сцену вырвалась и провозгласила свою готовность править одна конкретная партия. Резкий рост численности РСДРП(б), переименованной в марте 1918 года в Российскую коммунистическую партию (большевиков), или РКП(б), с примерно 20 000 человек в начале года до 350 000 к октябрю заставил как ее лидеров, так и противников задуматься о природе партии и политических последствиях ее идеологии[52 - Данные о количестве членов см. в [Rigby 1968: гл. 1].]. Большевистские лидеры подняли серьезные вопросы о настроениях и преданности новых последователей и о том, что этот рост означал для партии, которая с дореволюционного периода была известна как партия заговорщиков. Они старались внушить местным организациям, что те действительно являются неотъемлемой частью сплоченной партии, занимающей центральное место на политической сцене, периодически сообщая им «важнейшие события из Питера вообще, о нашей партии в частности» [Обичкин и др. 1957: 22]. И тем не менее опросы местных делегатов, проводимые на партийных собраниях в 1917 году, об истории, составе, политических позициях и общих взглядах их организаций выдавали большую неуверенность в социальной, политической и организационной целостности партии[53 - См. список подробных вопросов, заданных делегатам в анкете на съезде РСДРП(б) в июле 1917 года, в [Обичкин и др. 1957: 25–27], а также циркулярные письма, свидетельствующие о попытках центра детально контролировать местные организации с помощью потока меморандумов [Там же: 50].].

Любопытно, что большевистская партия приобрела влияние благодаря скандальной огласке, когда чересчур амбициозные призывы Ленина к немедленной социалистической революции, прежде всего по его возвращении в Петроград в апреле 1917 года, возмутили представителей всего политического спектра в после-февральской России. В июне I Всероссийский съезд Советов подавляющим большинством выразил вотум доверия коалиционному правительству, а министр почт и телеграфа Ираклий Церетели отметил, что в России не существует политической партии, способной взять власть в свои руки [Церетели 1963, 2: 171]. «Такая партия есть, – по легенде заявил Ленин, – это наша партия»[54 - Этот эпизод упоминается в [Троцкий 1924: 54].]. Его товарищи-большевики, возможно, были недовольны смехом, которым некоторые встретили подобное бахвальство[55 - О том, как на лидеров партии повлияли призывы Ленина к действию, см. в [Chamberlin 1935: 159–160; Шапиро 1975: 243 и далее].].

Партия большевиков с большим опозданием приняла вызов, брошенный мятежными рабочими и солдатами, которые вступили в кровавые столкновения с полицией во время так называемых Июльских дней, спровоцированных неудачной политикой Временного правительства. По мере того как демонстрации захлебывались в сумятице и разочаровании, меньшевистская и эсеровская пресса усилила критику большевистской партии как безыдейной организации. Умеренная социалистическая газета «День» в конце июля настаивала на том, что дни большевиков сочтены, что большевики «почти повсюду ликвидировали свою деятельность». В статье говорилось об отсутствии «шума и волнения» на демонстрациях, о том, что большевистских ораторов встречали насмешками или безразличием, а также о том, что рабочие комитеты в некоторых районах приняли «резкие резолюции» против большевиков[56 - День. 1917.25 июля. Примеры антибольшевистских резолюций см. в номерах от 11 августа, 12 августа, 19 октября, 21 октября. «День» также задокументировал нападки на большевистскую прессу (1917. 11 авг.).]. Подобные статьи продолжали появляться вплоть до конца октября, а в одной из них утверждалось, что четыре месяца организационной работы большевиков с июля «не дали почти никаких результатов»[57 - День. 1917. 24 окт.]. Еще летом 1917 года партия была иллюзией, бесформенной организацией с расплывчатой программой, что позволяло ее сторонникам с самыми разными взглядами видеть в ней что-то свое. Маска, которую РКБ(б) использовала для привлечения и обмана своих членов, скрывала бесконечные политические маневры небольшой группы лидеров в стремлении к власти[58 - День. 1917. 7 сент.; 20 сент.; 12 окт.]. Эта и только эта маска отличала большевизм от анархизма: «Так не лучше ли называть вещи своими именами?» – спрашивала меньшевистская «Рабочая газета» в номере от 19 октября[59 - См. статью П. Голикова «То, о чем не договаривают большевики» (Рабочая газета. 1917. 19 окт.). Единственное отличие большевизма от анархизма, утверждал Голиков, заключалось в том, что большевизм повсеместно демонстрировал заметное «отсутствие смелости мысли, уклонение от прямого ответа… экивоки».].

«Кто лучшие агитаторы партии? – лукаво спрашивала большевистская газета «Рабочий путь» в начале октября. – Вы думаете, это Троцкий, Каменев, Коллонтай? Ошибаетесь, это – Керенский, Церетели, Авксентьев!» После успехов большевиков на выборах в Москве эсеры и меньшевики почувствовали необходимость «справиться с “большевистской опасностью”». Но преследуя и запрещая большевистскую партию, продолжала статья, правительство добилось лишь увеличения «обаяния нашего знамени»[60 - Рабочий путь. 1917. 1 окт. Утверждения об электоральных успехах оспаривались в «Искре» от 14 октября 1917 года.]. Ленину захотелось процитировать слова поэта Н. А. Некрасова: «Мы слышим звуки одобренья, / Не в сладком рокоте хвалы, /А в диких криках озлобленья!»[61 - См. статью «Удержат ли большевики государственную власть?» (сентябрь – октябрь 1917 года) в [Ленин 1967–1975, 34: 287–239]. В 1920 году Ленин снова писал о «травле» большевиков кадетами, которая особенно усилилась в июне 1917 года и помогла «втянуть массы в оценку большевизма, а ведь, кроме газет, вся общественная жизнь именно благодаря “усердию” буржуазии пропитывалась спорами о большевизме». Иностранные державы, продолжал Ленин, теперь оказывали большевикам ту же услугу [Ленин 1967–1975,41: 85–86].]

Рис. 1. Группа коммунистов на Всероссийском съезде Советов в 1918 году (предоставлено РГАКФД в Красногорске)

В то время как критики всех мастей нападали на непостоянство большевистской партии, другие комментаторы критиковали ее идеологию и практику с яростью, которая, по их мнению, была излишней для других течений социализма на политической сцене в 1917 году «Русский большевизм, – писал матери поэт А. А. Блок 7 июля 1917 года, – на практике до такой степени насыщен и перенасыщен чужим самому себе, и всякой вообще политике, что о нем, как о политической партии, невозможно говорить» [Блок 1927–1932, 2: 386]. В небольшевистских кругах термин «большевизм» часто использовался как синоним любой формы крайнего радикализма [Figes, Kolonitskii 1999: 172–173]. Зинаида Гиппиус записала в своем дневнике 26 октября, что большевики теперь «обнажаются» и «под ними… вовсе не “большевики”, а вся беспросветно-глупая чернь и дезертиры, пойманные прежде всего на слово “мир”. Но хотя – черт их знает, эти “партии”, Черновцы (сторонники лидера ПСР Виктора Чернова. – Ф. К.), например, или новожизненцы (интернационалисты) (объединившиеся вокруг социал-демократической газеты «Новая жизнь». – Ф. К.)» [Гиппиус 2003: 321][62 - Гиппиус часто выражала свое скептическое отношение к новому порядку, заключая ключевые термины в кавычки, в том числе «большевизм», «большевики», «партии», «товарищи-социалисты», «революционеры». В. Г. Короленко разделял ее недоверие к массам, считая их «человеческой пылью, взметаемой любым ветром!» [Короленко 1990: 213].]. Писатель М. М. Пришвин занес в свой дневник 14 сентября 1917 года такую запись:

Что же такое эти большевики, которых настоящая живая Россия всюду проклинает, и все-таки по всей России жизнь совершается под их давлением, в чем их сила? Многие теперь – и это в большой моде – называют их трусами, но это совершенно неверно. Несомненно, в них есть какая-то идейная сила [Пришвин 2007: 510–511].

К сентябрю – октябрю 1917 года партия большевиков вела интенсивную кампанию по всей России, чтобы донести до последователей эффективность и жизнеспособность своей организации. Так, на Вятском губернском съезде РСДРП 17 октября выступил большевик, объяснивший собравшимся «сущность большевизма»[63 - Рабочий путь. 1917. 17 окт.]. Письма из губерний в Центральный комитет в сентябре и начале октября сообщали об организационных успехах большевиков на местном уровне, обещая упрочить их, если удастся найти больше партийных работников. Однако они же рассказывали об организациях большевиков, только недавно отделившихся от меньшевиков-оборонцев или интернационалистов в регионах, о единых съездах и конференциях РСДРП, а также о зарождающихся и все еще слабо взаимосвязанных местных организациях большевиков[64 - См. рубрику «Партийная жизнь» и соответствующие статьи в «Рабочем пути» от 26 сентября 1917 года; 27 сентября 1917 года; 1 октября 1917 года; 3 октября 1917 года; 4 октября 1917 года (с новостью о проведенной 1 октября первой конференции всех большевистских организаций Петроградской губернии); 6 октября 1917 года; 10 октября 1917 года; и 11 октября 1917 года; а также газету «Социал-демократ» от 21 октября 1917 года. См. также обширную переписку между центром и местными организациями в последние месяцы 1917 года, опубликованную в [Обичкин и др. 1957].]. Владимир Невский, большевистский активист, который в течение значительной части следующего десятилетия будет объяснять массам суть партии и ее идеологию, в августе 1917 года писал о заблуждениях народа в отношении большевиков и всеобщей путанице: «О большевиках говорят, что они буржуи, богатые люди (потому-де и называются большевиками), воры, погромщики, жулики… что… их виднейшие борцы… Ленин, Зиновьев, Каменев, Коллонтай… шпионы и изменники, подкупленные немецким царем Вильгельмом». Невский не видел противоречия в том, чтобы одновременно хвастаться ростом партии до 250 000 членов и отмечать широко распространенное среди населения непонимание того, что такое большевик, чего он хочет, или даже что такое вообще «политическая партия» [Невский 1917: 3, 4–6].

Все эти опасения большевиков и их оппонентов по поводу состояния партийной культуры в России в целом и большевиков в частности материализовались после того, как стало известно, что на заседании Центрального комитета большевиков 10 октября по настоянию Ленина прозвучал призыв к восстанию через десять дней, приуроченному к запланированному Съезду Советов. Передовые ряды, а именно пролетариат, находились на пике революционной готовности, утверждал Ленин, в то время как вражеский лагерь демонстрировал максимальную нерешительность. В совокупности эти факторы создавали необходимые предпосылки для революции и «отказаться от отношения к восстанию, как к искусству, значит изменить марксизму и изменить революции» [Ленин 1967–1975, 34: 243][65 - Лучше всего эти события изложены в [Daniels 1967: гл. 6; Рабинович 1989: 193–234].].

Призывы Ленина вызвали противодействие со стороны членов его собственной партии, которые считали, что время для восстания еще не пришло, и следующий Съезд Советов или Учредительное собрание в лучшем случае смогут предоставить большевикам защиту от дальнейших посягательств Временного правительства. И действительно, 12 октября исполнительным комитетом Петроградского Совета был создан Военно-революционный комитет (ВРК) – будущий координирующий орган восстания – для оценки и подготовки военной обороны столицы от нападения Германии или контрреволюционных элементов. Когда в массовой прессе поползли слухи о большевистском «выступлении», сторонники самого Ленина публично отрицали, что планировалось нечто подобное, ограничиваясь заверениями, что они будут «в первых рядах восставших», если произойдет «решительная борьба» народных масс [Рябинский 2017: 157][66 - Примеры слухов см. в «Трудовой копейке» от 20 октября 1917 года и «Газете для всех» от 20 октября 1917 года.]. Возражения Григория Зиновьева и Льва Каменева, двух видных членов ЦК партии, против восстания свидетельствовали о том, что некоторые члены партии видели парадокс в революции под руководством партии. На одном из заседаний ЦК Каменев так это сформулировал: «Здесь борются две тактики: тактика заговора и тактика веры в движущие силы русской революции» [Савельев 1929:118]. Их аргументы о том, что население России в целом еще не готово к революции, что поддержка большевистской партии со стороны рабочих других стран слаба и ограничена, и о том, что рабочие и солдаты Петрограда отнюдь не рвутся в бой и могут легко отвернуться от большевиков в случае революционной войны – все это было неявной критикой организационной слаженности растущей партии. Они настаивали на том, что партия должна не только разъяснить свою программу широким массам, но и разоблачить политику меньшевиков и эсеров, чтобы четче обозначить партийную идентичность и повысить преданность населения в целом[67 - Для ознакомления с точкой зрения Зиновьева и Каменева см. «Заявление Г. Зиновьева и Ю. Каменева 24 (11) октября» в [Ленин 1926–1930,21:494–498]. Более подробный анализ их взглядов см. в [Daniels 1960: особенно 60–63]. Помимо Зиновьева и Каменева, вступивших в публичную полемику, многие горячие сторонники Ленина в частном порядке также высказывали подобные опасения (см. [Daniels 1967: 101–102] и [Рабинович 1989: 230–232]).]. Самые ярые защитники Ленина, среди которых был и Троцкий, руководствовались, очевидно, теми же соображениями, когда призывали отложить любое официальное установление революционной власти до его одобрения II съездом Советов в конце октября.

Как показала затяжная полемика с Зиновьевым и Каменевым в дни, предшествовавшие восстанию, Ленин прекрасно осознавал необходимость победы в борьбе за представительство как внутри собственной партии, так и на более широкой арене. В статье «Письмо к товарищам», опубликованной в газете «Рабочий путь» в номере от 19 октября, он писал: «революционная партия терпеть колебаний по столь серьезному вопросу не вправе, так как известную смуту эта парочка товарищей, растерявших свои принципы, внести может, то необходимо разобрать их доводы, вскрыть их колебания, показать, насколько они позорны» [Ленин 1967–1975, 34: 399]. Свое неприятие этих тенденций, повлекшее за собой временный выход из Центрального комитета, Зиновьев впоследствии оправдывал «раскаленной атмосферой, в которой мы живем и действуем»[68 - Зиновьев Г. Письмо к товарищам // Правда. 1917. № 183 (114). 8 ноября.В 1920-е годы подобные высказывания будут использоваться против него и других лидеров. Дополнительным доказательством служили частые осуждения местных комитетов «предательства» Зиновьева и Каменева по отношению к Ленину и Октябрьской революции, которые появлялись в рубрике «Партийная жизнь» газеты «Правда» (см. № 199 (130) от 25 ноября 1917 года).]. Неверность социалистическим идеалам содействовала только буржуазным или мелкобуржуазным целям, и ярость Ленина была, несомненно, смесью идеологического и тактического негодования по отношению к тем, кого он называл «штрейкбрехерами»[69 - См. в статье «Письмо к членам партии большевиков» [Ленин 1967–1975, 34: 419–422].]. «Новая жизнь» объявила эти разногласия доказательством беспорядка, заносчивости и лживости большевистских лидеров[70 - См. выпуски «Новой жизни» от 17 и 18 октября 1917 года, а также ответ Ленина в газете «Рабочий путь» от 19, 20 и 21 октября 1917 года.]. Пресса обильно цитировала публичное осуждение Лениным своих же товарищей на страницах «Рабочего пути». «В чьих же руках Центральный комитет большевиков?» – язвительно вопрошала «Рабочая газета». Каменев и Зиновьев, продолжала статья, выступили против планируемого восстания, поскольку считали, что «при данном соотношении общественных сил» оно было бы «недопустимым, гибельным для пролетариата и революции шагом». «И что сказать о партии, – говорилось в заключение, – во главе которой стоят бесстыднейшие авантюристы или обезумевшие фанатики, против которых должен протестовать даже Зиновьев, Зиновьев “Нечестный”? И неужели в руках этих людей судьбы многих тысяч солдат и рабочих?»[71 - Рабочая газета. 1917. 19 окт.] Обман партии стал еще более очевидным, когда ее лидеры начали публично уклоняться от ответов на вопросы о планах восстания или прямо отрицать его[72 - См. «День» от 15 октября 1917 года и «Рабочую газету» от 19 октября 1917 года. И действительно, критики опирались на опубликованные большевиками опровержения «тревожных слухов» о большевистском «выступлении» (см. газету «Социал-демократ» от 18 октября 1917 года; это же опровержение было затем перенесено на первую полосу «Социал-демократа» от 20 октября 1917 года). В одной из статей разговоры о том, что большевики назначили день восстания, были названы «детским лепетом». «Мы не готовим восстание, а мы просто восстанем», – продолжала статья (Рабочий путь. 1917. 17 окт. Курсив автора. – Ф. К.).].

Страхи людей перед партией большевиков были связаны не с самой партией как таковой: по мнению многих, она бы просто не смогла удержать власть в долгосрочной перспективе[73 - Искра. 1917. 27 окт.]. Крах, утверждал один из ведущих меньшевиков, Давид Далин, придет к ним не извне, а изнутри: «Разочарование, разложение, внутренний распад большевизма неизбежны в самый ближайший срок»[74 - Рабочая газета. 1917. 4 нояб. Газета Горького «Новая жизнь» также активно предсказывала распад большевистской партии изнутри (см. «Новая жизнь» от 25 октября 1917 года).]. «Рабочая газета» предсказывала, что партия рухнет, «как карточный домик»[75 - Рабочая газета. 1917. 6 нояб.]. Критики были озабочены и меркантильными сторонниками, которые стекались в партию в течение 1917 года. Уже 10 октября газета эсеров «Дело народа» писала, что «большевистская масса» рассредоточивается по крайним полюсам политического спектра[76 - Дело народа. 1917. 10 окт.]. Даже хваленая поддержка армии была иллюзорной: по мнению умеренной социалистической прессы, армия была либо против, либо в лучшем случае равнодушна к большевистскому плану[77 - 17 октября Временное правительство направило представителей милиции в Петроград изучить настроения масс, особенно рабочих и солдат, что дало «довольно успокоительный результат» (Рабочая газета. 1917. 18 окт.). Еще более «успокоительные результаты» исследования настроений солдат см. в газете «День» от 19 октября 1917 года. Даже после 25 октября «Рабочая газета» сообщала, что фронт не предоставил большевикам ни одного солдата, несмотря на все их просьбы (Рабочая газета. 1917. 4 нояб.).]. Другие партии, возможно, мечтали пойти по тому же большевистскому пути, как писала Гиппиус в своем дневнике от 26 октября: «черт их знает, эти “партии” <…> Ведь и они о той же, большевицкой, дорожке мечтали. Не злятся ли теперь и потому, что “не они”, что у них-то пороху не хватило (демагогически)?» [Гиппиус 2003: 321]. Но, по ее мнению, их удержало чувство идеологической и организационной неготовности взять бразды правления в свои руки и убеждение, что народ России также еще не готов к социалистической власти. Кто тогда сможет сдерживать «анархическое, синдикалистское, наивно мятежное настроение» масс, как выразилась одна из газет?[78 - Искра. 1917. 14 окт.] Страх привлечь такие «темные силы», утверждала газета «День», заставил большевиков отложить свои первоначальные планы действий[79 - День. 1917. 24 окт.].

Заговоры и революции

Несоциалистическая пресса, от которой большевики отмахнулись, назвав ее «либерально-буржуазной», назвала угрозу свержения Временного правительства большевиками причиной, а не лекарством от бед России. «Речь», газета партии кадетов, сетовала на то, что «революционная демократия» не осознает «смертельные опасности» своих действий как для родины, так и для уже свершившейся Февральской революции, и подчеркивала роль большевиков в провоцировании «всех анархических и преступных элементов» в столице[80 - См. «Речь» от 14 октября 1917 года и от 18 октября 1917 года соответственно.]. Когда 25 октября 1917 года большевики отобрали власть у Временного правительства, эти опасения быстро вылились в поток концентрированного гнева против большевиков и того, что их противники считали незаконными и безрассудными действиями.

Газета партии прогрессистов «Утро России» подчеркивала, что переворот, совершенный «двумя эмигрантами [Лениным и Троцким]», оторванными от русского народа и солдат на фронте, равносилен предательству России немцам, которого можно было избежать только в том случае, если бы армия поддержала законное Временное правительство[81 - Утро России. 1917. 10 нояб.; Речь. 1917. 26 окт.]. Газета также «разоблачала» классовое происхождение Троцкого, «помещичьего сынка». На страницах «Утра России» действия большевиков публично осуждали те, кого редакция считала столпами стабильной системы: московская городская полиция, государственные служащие московских кредитных учреждений, Государственного банка и Всероссийского почтово-телеграфного союза[82 - См. «Утро России» от 10, 15, 16, 18 и 19 ноября 1917 года, а также «Нашу речь» от 16 ноября 1917 года.]. Описывая ухудшающуюся экономическую ситуацию в Москве с ее нарастающими последствиями для транспортной системы, продовольственных ресурсов, рабочих мест и жилья, газета, казалось, больше всего опасалась экономических последствий захвата власти[83 - См. «Утро России» от 7 декабря 1917 года, а также 14 и 15 ноября 1917 года.]. Ее авторы отвергали большевистские заявления о революции, считая их иллюзиями, из-за которых большевики не видят неизбежных экономических проблем. Большевистские «измышления» – термины, которые те использовали для очернения своих врагов, например «контрреволюционный» или «буржуазный», – были названы циничным приемом поддержания этих иллюзий. Но в то же время «Утро России» выражала опасения по поводу соблазнительной силы революционных иллюзий как для масс, так и для самих большевиков: «Пламень чистой веры горит в душах их, и ради своей религии искренные среди них готовы даже взойти на жертвенный костер». Однако авторы верили, что ухудшение экономических условий в итоге развеет все иллюзии[84 - См. «Утро России» от 14 и 16 ноября 1917 года, а также «Речь» от 15 октября 1917 года.].

Большевики (да и социалисты в целом) отвергали критику несоциалистической прессы не только по идеологическим соображениям – они рассматривали ее как подтверждение необходимости революции. Так, газета «Речь» была быстро закрыта Петроградским военно-революционным комитетом 8 ноября 1917 года. После нескольких переименований газета была окончательно закрыта в августе 1918 года, и ее исчезновение не вызвало особой печали у социалистов. Критику действий большевиков изнутри социалистического лагеря, однако, нельзя было так легко игнорировать. Партия должна была занять гораздо более прочную политическую позицию, прежде чем объявить анафему критикам-социалистам. В первые месяцы после октября большевики проводили последовательную идеологическую защиту своих действий, в частности перед обличителями из социалистического лагеря.

Когда большевистские лидеры настойчиво принялись рассказывать на Съезде Советов свою историю свершившейся революции, оппоненты противодействовали им на каждом шагу. «Восстание народных масс не нуждается в оправдании, – сказал Троцкий Съезду. – То, что произошло, это не заговор, а восстание. Мы закаляли революционную энергию петроградских рабочих и солдат; мы открыто выковали волю масс на восстание, а не на заговор» (цит. по: [Покровский, Тихонова 1997: 41]). Докладчики-меньшевики на съезде предложили иное прочтение: большевики, изолированные от противников и сторонников, устроили в Петрограде переворот, не более того. Переворот оказался успешным (по крайней мере, на данный момент), утверждали они, только потому, что произошел – они припомнили Троцкому его же собственные слова – «в тиши ночной, когда все обыватели мирно спали»[85 - См. «Рабочую газету» от 28 октября и 7 ноября 1917 года.]. В этом противостоянии вопрос заключался не в том, что такое революция. Вопрос был в том, обладали ли октябрьские события необходимыми элементами для того, чтобы их можно было считать революцией.

Противники большевистского представления о революции использовали самые разнообразные риторические и ораторские приемы. Однако отсутствие доступа к государственному аппарату (репрессивные рычаги которого большевики в конечном счете использовали без всяких колебаний) помешало им рассказать свою историю. Но уже с самого начала социалистическая контрпропаганда была ослаблена рядом факторов. Она по определению была контраргументом, и поэтому в существенных аспектах определялась составными частями большевистской аргументации в пользу интерпретации октябрьских событий как революции[86 - Меньшевики, в частности, уже давно реагировали на действия Ленина и своих большевистских коллег (см. предисловие Леопольда Хеймсона к [Schwarz 1967]).]. Более того, нежелание наиболее красноречивых оппонентов – меньшевиков – взять власть в свои руки и дожидаться, пока пролетариат достигнет зрелости, вполне могло показаться массам оторванным от реальности, хоть и основывалось на идеологических принципах[87 - Это нежелание было названо «постановлением о самоотречении» [Getzler 1972: 101].]. И наконец, долгая история деятельности социалистов на местном уровне могла еще сильнее подорвать доверие к социалистическим лидерам, известным своими непрочными личными отношениями друг с другом, и их нередко запутанным спорам о природе революции[88 - См. [Ascher 1972: 382; Шапиро 1975: 204–205]. О влиянии власти большевиков на ситуацию внутри Партии социалистов-революционеров см. [Янсен 1989: документы 6-24].].

Первые решительные совместные действия меньшевиков и эсеров на Съезде 25 октября не сулили ничего хорошего для успеха их аргументации. Они уступили большевикам значительные позиции власти, демонстративно покинув заседание, что рассматривалось ими как принципиальный отказ участвовать в том, что они считали незаконным политическим захватом со стороны беспринципного меньшинства[89 - Резолюцию меньшевиков, к которой эсеры присоединились до ухода с заседания, см. в [Покровский, Тихонова 1997: 69–70].]. Между тем для многих это символизировало реакционный характер их позиции и пораженчество. Уход меньшевиков со Съезда отдал в руки большевиков мощные символические и физические объекты представительства – II съезд Советов и Смольный. Решение приглашенных стенографистов сопровождать ушедших делегатов было призвано лишить большевиков одного из инструментов легитимации – акта официального протоколирования встречи. На деле это только усугубило проблему отсутствия собственного голоса у меньшевиков и эсеров. В своей резолюции Съезд, на котором теперь доминировали большевики, назвал уход меньшевиков и эсеров актом нелегитимности, «бессильной и преступной попыткой сорвать полномочное всероссийское представительство рабочих и солдатских масс» [Покровский, Тихонова 1997:41–42].

В следующие несколько дней и недель после 25 октября 1917 года жители Петрограда, а затем и всей страны, могли обнаружить на первых страницах утренних газет огромные заголовки. Они отражали весь спектр интерпретаций событий: от «Вся власть Советам Рабочих, Солдат и Крестьян! Мира! Хлеба! Земли!» до «Захват власти большевиками» и «Большевики отдают Россию Вильгельму»[90 - Рабочий путь. 1917. 25 окт.; Рабочая газета. 1917. 26 окт.; Борьба. 1917. 10 нояб.]. Каждый день люди видели вооруженных красногвардейцев и солдат на улицах Петрограда и Москвы, на вокзалах, телефонных станциях и в почтовых отделениях. В стратегических точках по всему городу они сталкивались с блокпостами и требованиями предъявить удостоверение личности.

Эсеры и меньшевики были согласны с большевиками в том, что ключ к революции – это воля масс. Признавая большевистскую акцию свершившимся фактом, «Рабочая газета» отрицала, что это была революция или хотя бы восстание. Это было скорее установление военной хунты в южноамериканском стиле, «пронунциаменто» большевиков, в котором народные массы не принимали никакого активного участия[91 - Рабочая газета. 1917. 26 окт.]. Новые правители-большевики не понимали долгосрочные потребности масс, поскольку имели другое классовое происхождение. В качестве иллюстрации враждебно настроенные статьи проводили параллели между новой диктатурой и старым самодержавием, между Лениным и Николаем II, между большевистскими лидерами и «Цезарем и Августом или Помпеем»[92 - Рабочая газета 1917. 19 нояб.; Искра. 1917. 4 дек.].

Короткие объявления в меньшевистской газете описывали поэтапный военизированный захват большевиками железнодорожных станций, Государственного банка, мостов, телеграфа и Адмиралтейства[93 - Рабочая газета. 1917. 26 окт.]. Последний шаг этого запланированного переворота был предпринят, когда «большевиками Петрограда, вопреки воле революционного народа, [была] преступно арестована часть Правительства»[94 - Там же. 1917. 27 окт.]. Газета «Дело народа» под заголовком «Революция восторжествовала» сначала просто воспроизвела лаконичное объявление, появившееся в вечернем выпуске большевистской газеты «Рабочий и солдат» за 25 октября – о переходе власти в руки революционного комитета Петроградского Совета[95 - Дело народа. 1917. 26 окт.]. Однако два дня спустя в газете появилось сообщение о том, что «24–25 октября произошла не великая рабочая революция, которая может быть совершена лишь после многих лет организации трудящихся масс, а захват власти кучкою фантазеров». В отличие от Февральской революции, большевистская авантюра никак не выражала «заветные думы трудящихся масс»[96 - Там же. 1917. 28 окт.]. Февральская революция, по словам авторов «Рабочей газеты», была «исторически необходимым» событием, «постольку, поскольку оно непреодолимо, поскольку в данном месте и в данное время никакие рассудочные и сознательные силы не могут приостановить или задержать данное движение». «Октябрьские события», с другой стороны, были прямой противоположностью февральским, потому что большевики «“революцию” сделали, и ее постигает участь всех тех революций, которые назначаются и делаются в определенный день и определенный час». «Право общественное мнение, – с надеждой заключала статья, – это только безумная политическая авантюра, авантюра удавшаяся на час, благодаря благоприятной в стране почве для военных бунтов»[97 - Рабочая газета. 1917. 8 нояб.]. Некоторые считали, что ложные заявления большевиков об Октябре нанесли непоправимый ущерб делу революции в целом. Как писал Леонид Андреев в своем дневнике в апреле 1918 года:

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом