Дина Рубина "Дизайнер Жорка. Книга первая. Мальчики"

grade 4,8 - Рейтинг книги по мнению 1270+ читателей Рунета

«Мальчики» – интригующая завязка, первая книга нового большого романа Дина Рубиной «Дизайнер Жорка». Читателю предстоит захватывающее путешествие из довоенной Варшавы в советскую Астрахань, из военной Бухары – в послевоенную Польшу… В доме десятилетнего Ицика на разные голоса отсчитывают время 387 часов. Уникальную коллекцию начал собирать дед мальчика, а затем продолжил отец – оба искусные часовщики. Убегая от гитлеровского нашествия, семья оказывается в эвакуации в Азии. После войны повзрослевший Ицик, зовущийся теперь Цезарем, возвращается в отчий дом, но вместо коллекции часов находит лишь развалины. Эта утрата подтолкнет его ввязаться в дело, которое газетчики назовут «элегантным ограблением». Через десятилетия на сцену выйдет Дизайнер Жора. Он же Жорж, Георг, Юрген, Щёрс – в зависимости от страны пребывания. А пока он всего лишь странный мальчик-сирота Жорка. Судьба сведет его и пожилого Цезаря Адамовича, работающего теперь механикомлаборантом в лепрозории. Судьба же свяжет их тайной одной коллекции.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-213629-0

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 28.01.2025

Наутро, в воскресенье, Жорке было позволено выйти погулять. «Но не шляться!» – предупредила Тамара, и Жорка призадумался – что бы это значило, если прикинуть, скажем, в расстояниях? После чего пошёл шляться куда глаза глядели. А глядели они сразу во все стороны.

Дорогу от пристани, где, в конце концов, они закончили своё прекрасное путешествие, и до самого дома он помнил наизусть. (Любой маршрут прокатывался в его голове так же, как цифры – навечно, и в дальнейшем, даже с изобретением всевозможных подпорок пространственному бытию человека, Дизайнер Жора никогда, ни в одной стране, не пользовался навигатором.)

Выглядел мальчик на загляденье: его единственные тёмно-серые штаны Тамара вчера удлинила за счёт обшлагов, отчистила и отпарила утюгом. К рукавам курточки пришила манжеты, а главное, из обрезков своей старой коричневой сумки нашила на локти круглые такие заплаты, какие Жорка видел в фильме на одном очкастом американце – сначала, вроде, симпатичном, но потом оказавшемся шпионом. Под конец фильма тот жалостно рот разевал, умоляя, чтобы в него не стреляли, и было противно: раз ты такой изворотливый шпион, имей мужество умереть за свою страну!

Ранним воскресным утром двор ещё пустовал, даже хозяйки в воскресенье позволяли себе подремать подольше. Это была необъятная страна, с кирпичными гаражами (а над одним из гаражей в текучем голубом небе плыла настоящая синяя голубятня), с фруктовыми деревьями, с асфальтированной площадкой в центре, на которой развешивали бельё и выбивали ковры. На дальней окраине двора притулился полусожжённый, но ещё крепкий на вид и даже вроде бы частично жилой флигель. Надо бы разведать этот флигель…

Но для начала Жорка подробно осмотрел «кооператив», побродив по тем самым лесенкам и длинным галереям, куда выходили двери явно богатых квартир. Сами двери тоже были богатые, пухлые, обитые дерматином разных цветов – чёрным, коричневым, даже вишнёвым… очень солидные двери! За одной из них драматический женский голос выпевал: «Ос-во-боди меня от себя!..» «Профессура», – шёпотом повторил Жорка брошенное Тамарой словечко. Хм… интересно, кто это. Спрятаться бы здесь… хотя бы и за кадкой с фикусом, и понаблюдать за обитателями этого «кооператива».

Тайники его захватили позже, но уже тогда, в первые месяцы обживания дома и двора, набережной Кутума и окрестностей, у Жорки то и дело возникало острое желание спрятаться, исчезнуть, и внезапно обнаружить себя по собственному хотению там, где он сам назначит.

Потом он спустился, обследовал недосожжённый дом на задворках этого в целом благополучного двора: судя по занавескам на двух уцелевших окнах и по двум другим окнам, с синими крепкими ставнями, кто-то там зацепился-таки и живёт! Затем, через параллельную улицу Чехова, где наткнулся на заросли изумительно вкусного крыжовника, Жорка выбрался к церкви с круглой маковкой. Это уже не церковь была, а какой-то склад, окружённый забором из железных прутьев. Сквозь прутья Жорка протиснулся во двор и там тоже всё-всё по-хозяйски оглядел. При желании можно и на склад пролезть, подумал… но решил оставить это интересное дело на потом. Он многое решил оставить на потом, например высоченную сливу во дворе, куда можно и нужно залезть и поискать прозёванные местными пацанами сливы. (Первой встречи с местными он, признаться, побаивался.)

Он прогулялся по Красной набережной не очень далеко, зато в обе стороны, дошёл до пешеходного моста, с которого невозмутимо рыбачили трое мужиков и залихватского вида седая и загорелая тётка. Эти фанатики упрямо надеялись на улов, хотя тут же рядом прыгали в воду с перил пацаны, команда байдарочников прожигала середину реки своей узкой торпедой, а поблизости от моста околачивались бабки с белыми лотками, на разные голоса пронзительно покрикивая:

– Беляши-беляшики! Пирожки с картошкой, с головизной осетра! Горяченькие-пышные! Вкусные-аппетитные! Сковородочка шкворчит, ещё не остыла-а!!!

У стекляной пивнухи толпились алкаши-алкашики, разбирая жирную воблу по лоскутам: сначала отрывали брюхо, изымали и разжёвывали пузырь, потом кусками извлекали бордовую липкую икру, и затем уж под ледяное пиво смаковали янтарную спинку и хвостик…

Наконец Жорка почувствовал, что утренний чай со вчерашним пароходным пирожком, сохранённым Тамарой на завтрак, уже заскучали в брюхе и легонько, но настойчиво скулят, прося добавки. Довольный, окрылённый новым огромным миром, в который он так внезапно и удачно угодил, Жорка, ни на мгновенье не задумываясь о дороге, ничуть не заплутав, вернулся во двор.

Напоследок завернул к песочнице – повисеть на перекладине деревянного грибка. С некоторых пор, примерно с семи утра, он решил накачивать мускулы на всякий пожарный. Подпрыгнул, ухватился за косую перекладину и повис, пытаясь для начала подтянуть себя разочек-другой…

– Пять! – отчеканил кто-то за его спиной.

Жорка отпустил перекладину, спрыгнул на корточки и обернулся. И застыл: шагах в десяти от него стоял пацан, из тех, на кого глянешь и язык проглотишь.

У пацана на голове был куст. Ну, волосы, конечно, но курчаво-густые, как подстриженный куст жёсткой садовой изгороди. Посреди куста торчком стоял многоцветный карандаш, толстый, как бочонок, с круговыми пластмассовыми крючками; причём пацан делал вид, что так и надо и он понятия не имеет – что за хреновина там у него торчит и как туда попала.

– Провисел несчастных пять секунд, – доложил тот, – на идиотском грибке, не подтягиваясь. Хотя для этого есть настоящий турник во-он там, возле Говнярки.

Жорка с молчаливым изумлением смотрел, как пацан приближается. Бешеный, подумал опасливо. Люди, умеющие разговаривать длинными правильными фразами, ему вообще казались не совсем нормальными. Драться он по-прежнему не любил, хотя и понимал, что бывают безвыходные ситуации и на новом месте они непременно возникнут. Но не сейчас же, не в первый же день, не с городским же сумасшедшим: вон у него мозги повылезли, дыбом стоят. Оглянулся на всякий случай: в детской песочнице полно песка. Это хорошо.

– Здоро?во! – воскликнул клоун. Значит, точно будет цепляться, не успокоится, пока не наскочит. Тут главное не тушеваться, а сразу отбрить. Со сдержанным презрением Жорка сказал:

– Здоро?во. Ты бык, а я корова.

– Кто корова – ты? – удивился кустистый. – Может, ты просто – дурак?

Так, первый пошёл, подумал Жорка. Значит, деваться некуда. Он скинул курточку движением плеч, как в деревне парни перед дракой.

– Проверим? – предложил, набычившись. Тогда этот, с карандашом в башке, крикнул: «Ага, та-а-ак?! Сам напросился?! Щас получишь!» и, подобрав что-то с земли, ринулся на Жорку без всякого предупреждения, без разминки-разговору, а все ведь знают, что перед дракой разогрев требуется, любой дурак это знает! – налетел и шарахнул Жорку по скуле и губе чем-то твёрдым, сразу солёным, горячим, что потекло по подбородку. Жорка попятился, споткнулся о бортик песочницы и кувыркнулся назад.

Пацан ойкнул, выронил, что там было у него в руке, и испуганно глядел, как Жорка поднимается с карачек. Сейчас Жорка и сам бы охотно врезал этому гаду без всякого разогреву, но больно было ужасно! И лилось, лилось горячее, затекая в рот, струясь по подбородку. Вся рубашка на груди была уже мокрой. Можно представить, как будет вопить Тамара.

– Побежали! – крикнул этот кудрявый идиот, схватил Жорку за руку, вытянул из песочницы и помчался к дому. То есть не помчался, конечно: волок спотыкающегося Жорку за собой вверх по лестнице, той самой, что вела на галереи, тащил по длинной галерее в самый конец, а там снова на лестницу и ещё на пролёт, а с Жорки лилось и лилось без остановки. Его тошнило, тянуло сблевать, а придурок с карандашом на макушке (тот даже не покосился от беготни!) лепетал: «Дед зашьёт… щас дед зашьёт!!!» – будто речь шла не о разорванной губе, а о прорехе в штанах. При чём тут какой-то дед, который шьёт – портной, что ли? – Жорка не понимал. Он еле тащился на ослабевших ногах, испуганный таким количеством истекавшей из него крови.

Добежав до высокой, обитой чёрным дерматином двери, драчливый стал давить на кнопку звонка и одновременно бить по двери ногами, то правой, то левой, пока та не распахнулась.

– Агаша!!! Сгоги, холега!!!

На пороге стоял крепкий пузастый старик с гневно вытаращенными голубыми глазами и чуть ли не дыбом торчащей бородой.

Он перевёл взгляд на окровавленного Жорку, молча цапнул его за плечо и повлёк куда-то по длинному коридору мимо белых дверей – в белую, очень белую кафельную комнату. И всюду за Жоркой тянулась кровяная дорога. Там старик со стуком стал распахивать дверцы стенных шкафчиков, извлекать какие-то пузырьки и мелкие предметы, потом дотошно мыл и мыл руки с мылом, пока что-то там «кипятилось», а с Жорки всё текло и текло на голубые коврики. Потом старик, взявши обеими руками Жорку за уши, закинул ему голову, секунд пять рассматривал что-то, мыча при этом какую-то песню, и стал Жорку ворочать туда-сюда над раковиной, смывая с лица кровь. Пацан с именем Агаша (идиотским, как и весь его вид – разве есть такое имя?) слонялся под дверью и скулил, пытаясь что-то деду объяснить, на что тот со свежей яростью кричал свое: «Сгоги, холега!»

Прежде всего он сделал Жорке пребольнющий укол, и второй, и третий, так что у Жорки сами собой потекли слёзы… Но из-за этих уколов совсем скоро пол-лица, включая нос и подбородок, стало дубовым и бесчувственным, так что, когда дед, со своей торчащей, будто в опере приклеенной, бородой, стал протыкать Жоркину губу иголкой, было уже совсем не больно, было просто никак…

Наконец он аккуратно оттёр мальчику всё лицо салфеткой, противно пахнущей мамкиной водкой, заклеил пластырем штопку, стянул с него и выкинул в плетёную корзину в углу окровавленную рубашку. Соблаговолил взять из рук опального внука чистую майку и бережно, стараясь не задеть лицо, натянул на Жорку.

После чего Жорку повели в другую комнату, где широкие подоконники были заставлены горшками с красной и белой геранью, и уложили на топчан, который Агаша назвал женским именем софа… Его накрыли мягким клетчатым пледом и под голову подсунули очень мягкую подушку, в которой сразу сладко утопла Жоркина голова, но этого Жорка уже не почувствовал: мгновенно уснул, как засыпают дети только в очень безопасных местах…

Он спал, спал и спал, и во сне знал, что спит и спит, и хотел бы спать так долго, пока не забудется вся прошлая жизнь с мамкой, пока не забудется вонь её перегара и рвоты, грязи, кухонных отбросов с тараканьим воинством, пока не останутся только запахи этой квартиры, лавандовой подушки и лавандового пледа, и лёгкие запахи герани, что ли, или корицы… или печенья? да, коричного печенья из кухни, где звучали приглушённые голоса…

Он спал не сном, а лёгким течением и колыханием реки, и мимо него бежали по берегу сайгаки, превращаясь в разные цифры, которые сливались, меняясь в очертаниях, распадались и вновь сливались… – пока не треснул пронзительным воплем дверной звонок и в прихожей загремел уже знакомый надсадный голос.

– Макароныч! – кричала Тамара. – У вас тут мой ребёнок и он ранен?!

– Пгошу пгощения, уважаемая Тамага! Мальчики подгались, это бывает. Так что я вашего пагня лично подлатал. Болеть ему будет долго, останется тонкий шгам, но жить он будет.

– Макароныч! – кричала Тамара. – Я этого так не оставлю, Макароныч! Я не для того ребёнка привезла из деревни, чтобы его тут дырявили, резали и шили, Макароныч! Я так этого не оставлю!

– Бгосте, Тамага. Это нелепое недогазумение. Мальчики уже дгузья. Во избежание осложнений оставляю его у нас на денёк – понаблюдать…

И сразу в дверях комнаты, ещё плывущей в волнах лаванды, возник этот тип с дурацким именем Агаша: с виноватым видом, с крутой паклей мелкокудрявых волос на голове, в которых на сей раз застрял синий бумажный голубь.

– Ма-ка-роныч?.. – ошеломлённо прошепелявил Жорка нижней губой, верхняя была ещё деревянной и не шевелилась. И по-прежнему больше всего на свете хотелось спать. – Почему… Макароныч?

Агаша махнул рукой и спокойно пояснил:

– Марк. Аронович. Марк-ароныч… Ну, пошли? Бульону попьёшь. Бульон вообще можно через нос втягивать.

Глава четвёртая

Ицик-Ижьо-Цезарь

1

А ведь он был тогда большим мальчиком. Был вострым пацаном, с отличной памятью, с приметливым, унаследованным от отца «часовым» глазом, умением подмечать необычное и отделять пустяки от главного. Мозговитым, находчивым был парнем одиннадцати полных лет, с ловкими пальцами и ловким, несмотря на подростковую долговязую порывистость, телом…

Почему ж в его памяти растушевались, заплыли мутными потёками лица и имена, улицы-переулки и площади прекрасного города, в котором полтора года, до июня 1941-го, семья Абрахама Страйхмана всеми силами вживалась в новую советскую жизнь? Может быть, Ицик-Ижьо-Цезарь просто отворачивался, когда его память настойчиво подсовывала картинку длинной улицы Бенедиктинской, по которой он бежит из советской школы («А ну-ка, песню нам пропой, весёлый ветер!») – поддевая ногой зелёный ёжик каштана и пытаясь забить им гол в открытые ворота монастыря, пока в них въезжает телега, гружённая мешками с картошкой…

В новой жизни, кстати, гораздо уместнее выглядели их исконные еврейские документы и имена. И хотя новая власть сразу прикрыла оживлённую и деятельную жизнь еврейской общины Львова, распустила еврейские партии и молодёжные организации, запретила еврейскую благотворительность, разрешив лишь негромкий молитвенный бубнёж в синагогах; хотя она закрыла школы, где преподавание велось на иврите, а остальные образовательные учреждения перевела на советскую программу обучения… – всё же с первых дней войны во Львов стали перебираться, просачиваться, стекаться десятки тысяч еврейских беженцев из оккупированных немцами районов Польши.

Между тем Львов стремительно превращался в типичный советский город с пламенеющими на каждом углу и над каждым куполом знамёнами, с повсеместными плакатами, на которых две окладистые бороды основоположников марксизма служили фоном адвокатской бородке Ильича, а все вместе выгодно оттеняли чеканный мужественный профиль товарища Сталина.

Абрахам не захотел взять советский паспорт, и потому вся семья оставалась, как говорила Зельда, «птичками на жёрдочке». «Лучше на жёрдочке, чем в лагерном бараке», – спокойно отвечал ей муж, что было довольно наивным: они уже знали немало случаев, когда в эти самые бараки попадали люди с самыми разными паспортами. Абрахам слишком часто ссылался на Римскую империю, обсуждая с сыном те или иные события дня, и раздражающе часто напоминал мальчику, что «молчание – золотой билет в будущее».

Будущее уже казалось неотвратимо советским: поразительно, с какой скоростью властями проводилась государственная политика! Была отменена частная собственность на предприятия и имущество, большая часть индустриальных предприятий национализирована, и железный ход этого неумолимого катка не оставлял никаких сомнений и надежд на прежнюю жизнь.

Тем не менее птичий неустроенный быт наших беженцев постепенно прирастал необходимыми в жизни событиями и вещами.

Зельду взяли нянечкой в ясли при какой-то воинской части – там не хватало грамотного русскоговорящего персонала, а она отлично помнила русский язык своего житомирского детства. Абрахам в первые же дни прошёлся по часовым мастерским, наладил связи с парочкой львовских зейгарников и присел у одного из них в мастерской «на ремонты». После его варшавского магазина, его дома с уникальной коллекцией старинных часов, с его мастерством и репутацией всё это подмастерочье убожество, вздор, дешёвка были, конечно, унизительны. И деньги натекали плёвые, и никто из клиентов не мог увидеть настоящей его работы… И всё же эти гроши позволяли не распарывать так уж часто заначки, меняя драгоценности на непривычные новые деньги.

По сути дела, отцу ничего не мешало, продав изрядную долю унесённых на себе камешков, купить место для собственной часовой мастерской, а там уж и развернуться по-человечески. Однако он медлил, внимательно присматриваясь к новым советским людям и их речистым вожакам, выслушивая диковатые истории ежедневных клиентов, прочитывая от корки до корки Gazeta Lwowska, прикидывая то и сё, сопоставляя то и это…

Ему воняло, хотя иначе…

Он понимал, что семья по-прежнему в опасности, и парадоксальным образом – уже не только в еврейской, но и в польской опасности; и всё это надо учитывать, молча наблюдая и очень осторожно реагируя. Учитывать надо было всё: в точности как в лупу наблюдаешь и учитываешь малейшие отклонения в работе часового механизма.

* * *

Они сняли приличную комнату с кухней в доме на тихой улице в районе Низкого Замка, в двух шагах от Вирменьского собора. Красно-коричневая брама открывалась с улицы ключом, или на звонок, дворничихой Миськой, или мужем её, паном Казимиром. Весь дворик от самых ворот был выложен жёлто-зелёной плиткой с дивным рисунком: остроконечные листья, переплетаясь, как бы указывали направление к парадным дверям.

Бывшие хозяева этого большого добротного дома, почти поместья, были переселены, то есть вышвырнуты в одно из местечек западной Польши, дом нарезан на квартиры как попало, случайными ломтями: например, просторная комната, куда вселились Страйхманы, как инвалид – костыль, высовывала неизвестно откуда взявшуюся пятую стену и половину бывшего эркера, а в противоположном углу обломком кораблекрушения карабкался вверх и упирался в потолок пролёт изящной винтовой лестницы с перилами красного дерева.

По всему дому, как трава на пустыре весной, упрямо пробивалась жизнь бывших хозяев, свидетельствуя о судьбах, прожитых здесь многими поколениями одной семьи. Абрахам нашёл в подвале старые убитые часы, провозился с ними неделю, ошкурил, покрасил и отполировал корпус красного дерева, и они пошли как миленькие и зазвучали глубоким спокойным боем.

Ицик отыскал в дворовом сарае велосипед Rover с перебитым рулём. Изрядно провозившись, его тоже в конце концов оживили, хотя ездить надо было аккуратно. А Златка, которая не только бодро и легко отзывалась на Зофью, но и решила, видимо, что это имя ей больше подходит, обнаружила в углу того же сарая грязный и разрозненный, но очаровательный кукольный сервиз настоящего фарфора. Полдня мыла его в тазу, оттёрла каждую чашечку и блюдце до блеска и обосновалась в уголке, на двух фанерных ящиках, расставив всё для званого кукольного обеда, в котором ежедневно самое деятельное участие принимала плюшевая кошка Роза.

Главное, в той комнате, что была для них и гостиной, и спальней, и кабинетом, где дети спали на полу на матрасах, осталась не увезённой и не порушенной изумительная изразцовая печь цвета штормового тёмно-зелёного моря, а у противоположной стены стоял высоченный, под потолок, старинный буфет орехового дерева с резными дверцами, на каждой из которых резной мушкетёр – в шляпе, в башмаках с бантами, слегка топыря выпуклый живот, перехваченный ремнём с пряжкой, – держал в руке обнажённую шпагу. Этот громоздкий буфет будто остался сторожить стены, присматривать за наследством, свидетельствовать о принадлежности и правах исчезнувших хозяев. Так старый дворецкий остаётся в поместье внезапно вымершей или изгнанной за долги графской семьи, дабы незваные пришельцы не чувствовали себя так уж уютно во владениях чужой, сокрушённой и развеянной по ветру жизни.

Ицика записали в новую советскую школу, где не учили ни латыни, ни греческого, зато преподавали труд и химию, а языков на мальчика обрушилось целых два: русский и украинский. «Ещё бы татарский» – меланхолично заметил Абрахам, на что Зельда восклицала: «И что? И хорошо. Татарский? Очень хорошо! Языков много не бывает». (И ведь была права, как показала вся последующая жизнь.)

Больше всех повезло Голде, самой лёгкой на подъём, самой уверенной, заносчивой, самой заметной. Вообще, оказавшись в новых декорациях, она расцвела, словно возродилась к какой-то новой роли в совершенно новой пьесе.

Так молодая талантливая актриса, добившись выгодного ангажемента в столичной труппе, знать не желает товарищей по старой жизни. Голде явно нравились все эти советские атрибуты и причиндалы – знамёна и песни, красные косынки и ритмичные речёвки, марширующие пионеры и шумные собрания молодёжи. Она немедленно вступила в какую-то, как говорил отец, «компанию энергичных дебилов» со смешным названием… «Что-то связанное с огуречным засолом», говорил Абрахам, прекрасно умея выговорить «комсомол», но, как обычно, задираясь.

По соседству жила семья шофёра Кучеренко, возившего какого-то важного военного начальника. Вот с дочкой этих людей Голда сразу же подружилась, мгновенно преобразившись в Галину. Мать этого семейства работала сестрой-хозяйкой в санатории в Моршине, под Львовом, и она вмиг устроила туда Галину на должность медсестры. В санатории отдыхало множество интересных советских офицеров в высоких чинах.

Зельда тоже посчитала это большой удачей, но отец… Он так вспылил, будто дочь, не приведи господи, нанялась в какой-то бордель. Они повздорили и наговорили друг другу кучу обидного и напрасного. Вдобавок ко всему Голда-Галина затребовала у него свой польский документ. «Это ещё зачем?! – возмутился Абрахам. – Здесь тебе никакого резона нет рядиться в польскую пани». На что Голда (Голда, обожавшая отца!) холодно заметила: «Не понимаю твоей логики, папа. Не ты ли сам заварил всё это… «Прощание славянки»? Так почему мне нельзя сейчас считаться тем, кем я хочу быть, тем более что внешне на мне нет… неудобной печати?»

Младшие, черноглазые-чернокудрые Ицик и Златка, оба недвусмысленно припечатанные той самой неудобной иудейской печатью, во все глаза глядели на отца и старшую сестру. Те были так похожи! И так всегда задушевно близки. Почему в эти минуты между ними вибрировала неприязнь и даже вражда?

Мать помалкивала… Похоже, в этом споре она была на стороне дочери. Во всяком случае, свой польский документ каким-то образом та заполучила, так что без матери не обошлось. Но всё это выяснилось позже.

…На другое утро после скандала за Галиной заехал представительный и учтивый русский офицер – «помочь с вещами Галине Адамовне». Хотя вещей-то было – небольшой саквояж, из тех, с которыми они переходили границу, и цветастая котомка, с какими женщины ходят на пляж. Голда обняла мать, расцеловала младших, махнула рукой отцу, стоявшему у окна, словно стирала их вчерашнюю ссору, но до конца так и не стёрла…

Далее мелькнула мгновенная сцена (маленькая драматургическая вставка), которая осталась у Ицика в памяти на всю жизнь, и даже снилась порой, при всей своей внешней незначительности. Снилось, как у отца в руках неизвестно откуда взялся кардиган дочери – синий, в тонкую белую полоску; как протягивает он его Голде, бормоча: «Не забудь это…», а та отмахивается, уже готовая выпорхнуть прочь, уже незримо принадлежащая чужому миру и чужому человеку, который предупредительно придерживает перед ней дверь.

– Возьми. Свой. Жакет, – с тяжёлым значением проговорил в реальности отец. – Ты замёрзнешь! – что было смешно: на дворе стояло жаркое лето. Но в подкладке жакета – и эта задрыга знала, знала! – были зашиты вывезенные, вынесенные на себе из Варшавы драгоценности. Это наследство отец ей передавал, приданое передавал!

Мать, побледнев, во все глаза смотрела на дочь и на русского офицера, вдруг так ясно представших перед семьёй вовсе не «добрыми знакомыми», как уверяла Голда, а влюблённой парой.

– Мне не холодно! – с вызовом отозвалась дочь. – И такой фасон в этом сезоне не носят.

На улице её ждал легковой автомобиль – штабная чёрная «эмка» с откидным верхом. Высокий офицер поставил вещи на заднее сиденье и открыл перед Голдой дверцу. Сияя собранными в тяжёлый узел русыми косами, Голда оглянулась на окна, вздёрнула подбородок и села на переднее сиденье. Дверца мягко захлопнулась.

Больше никто из них Голду-Галину никогда не видел, и потому в памяти брата она осталась сияющей, сероглазой, по-летнему цветущей, вероятно, по уши влюблённой в того русского офицера…

Впоследствии Цезарь Адамович Стахура восемь раз ходил смотреть кинофильм «Тихий Дон». Он был уверен, что Аксинью играет его сестра – одно ж лицо! То, что глаза кажутся тёмными, – так это просто киношный фокус, они там делают что захотят. Он был уверен, что Элина Быстрицкая – это Голдин артистический псевдоним. И польская фамилия, и отчество Авраамовна – тому явное доказательство. Был страшно огорчён, буквально убит, когда выяснилось, что это – реальная актриса, совсем другая женщина.

Бывает. Встречается такое поразительное сходство…

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/book/dina-rubina/dizayner-zhorka-kniga-1-malchiki-71199073/?lfrom=174836202&ffile=1) на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом