Читать «Ля Резистанс» — Павел Смолин онлайн
Страница 3 из 5
Потом закрыл.
Дело было не в том, что версии плохие. Дело было в том, что тело, в котором я сидел, шестнадцать лет врало этой женщине и ни разу не соврало удачно, и оно знало это лучше меня. У него были свои рефлексы, и все они работали против меня: голос садился, глаза уезжали, плечи подбирались. Я мог бы продавить, если бы говорил чужими словами и чужим лицом. Но лицо было его.
Мадлен ждала.
Я сказал:
— Испачкал.
— Чем.
— Мазутом.
— Покажи.
— Выбросил.
Тишина стояла секунд десять. Я слышал, как за занавеской перестала возиться Колетт: слушала.
— Куртка была отцовская, — сказала мать. — Перешитая.
Вот этого архив мне не выдал вовремя. Он выдал это сейчас, с опозданием на полторы минуты, целым куском: серое сукно, обшлага в два раза подвернуты, запах — табак и еще что-то, чего у нас в доме давно нет.
Анри Лефевр, тысяча восемьсот девяносто пятого года рождения. Верден, шестнадцатый год. Умер в июне сорокового на дороге под Мулен-Анжибо, лег на жену и на детей в кювете, когда с воздуха стали бить по колоннам.
Мальчик всё это видел. Значит, теперь и я тоже.
Я стоял и держал это в себе, и мне понадобилось усилие, которого я не прикладывал уже лет тридцать.
— Иди спать, — сказала Мадлен.
И всё. Ни крика, ни вопросов, ни «где ты был». Она встала, собрала штопку и понесла лампу на кухню, и у двери, не оборачиваясь, добавила ровным голосом:
— Зима на носу.
Я много раз в жизни выходил из разговоров проигравшим. Обычно я хотя бы понимал, на каком ходу.
Кровать была короткая, у стены, под скошенным потолком. Матрас продавлен точно по чужой спине, и чужая спина легла в него как влитая.
До четырех утра я не спал. Не от нервов — от работы: архив досыпался.
Он шел уже не кусками, а сплошняком, и я лежал и разбирал его, как разбирают трофейный ящик с бумагами — быстро, безжалостно, откладывая нужное и не жалея остального.
Нужного было мало.
Отец. Верден, газ, восемнадцать лет кашля по ночам, мастерская, руки в мазуте, немногословный. Июнь сорокового, дорога, кювет, самолеты. Мать после этого — вот такая, как в кухне.
Папаша Тибо, компаньон отца, друг с девятьсот шестнадцатого. Мастерская в Гийотьере. Я там работаю. Ученик, второй год.
Марсель — сын покойной отцовой сестры, живет с бабкой на Гранд-Кот.
Типография. Полгода. Пришел туда за компанию, потому что позвал Ги, а Ги позвал, потому что мальчишка на велосипеде не привлекает внимания. Кто такой Ги, откуда он взялся и на кого работает — мальчик не знал и не спрашивал, ему было интересно и лестно.
Список. Ги писал его при мальчике, и мальчик стоял рядом и держал лампу.
Я лежал в темноте и думал, что мне достался не боец, а причина провала. Их всегда берут через таких: через того, кто держит лампу.
Потом я подумал еще одну вещь, один раз.
Сейчас, в эту самую ночь, за две тысячи километров к востоку отсюда, лежит на койке шестнадцатилетний мальчишка двадцать пятого года рождения, голодный, и ждет, когда ему придет повестка. До фронта ему еще полтора года. Он ничего не знает ни про Лион, ни про меня, ни про то, чем всё это кончится.
Я подумал это ровно один раз и запретил себе продолжать. У меня не было ни инструментов, ни времени, а в конце этой дорожки стоит очень тихое и хорошо оборудованное помещение, из которого не выходят.
Я повернулся к стене и стал считать выходы из квартала.
Их было четыре, и два из них никуда не годились.
Утром я украл сам у себя.
Восемьсот двадцать франков лежали у меня в кармане со вчерашнего, и с ними надо было что-то делать до того, как их найдет мать, — а мать нашла бы, потому что мать в этом доме находила всё.
Домой нельзя. Никогда, ни при каких обстоятельствах, ни франка, ни бумажки. Я это правило потом объявлю вслух и его потом все будут нарушать, но начал я с себя и в первое же утро.
По дороге я разделил их на три части и разложил в трех местах. Одно место было хорошее, два — временные и плохие, и меня это раздражало весь день. Раздражало настолько, что уже к вечеру я знал, чем займусь в ближайшие ночи.
Отдельно я подумал, чьи это, собственно, деньги.
Деньги были кассы, касса была общая, а общего у меня в этом городе не было ничего. В прошлой жизни я знал, как это называется, и знал даже, какая за это статья. Здесь у этого пока не было названия, потому что не осталось никого, кто мог бы заявить о пропаже: жестянка вместе со всем цехом уехала в фургоне.
Значит, этих денег не существовало.
Ими я и жил потом полгода, и на них же вытащил первого человека.
Мастерская Тибо стояла в Гийотьере, за мостом, в тупике между складом и красильней. Три бокса, яма, верстак, во дворе — разобранный «рено» на чурбаках и штабель шин, за которые в сороковом можно было купить квартиру, а теперь квартиру и просили.
Я ехал туда на велосипеде, через мост, в тумане, в котором Рона была не видна, а слышна.
Мальчишка на велосипеде едет через мост в утреннем тумане.
Я поймал себя на этом кадре, обозлился и стал крутить педали быстрее.
Тибо был во дворе.
Пятьдесят шесть лет, шея как у быка, руки в трещинах, кепка на затылке. Он стоял, вытирал ветошью деталь и смотрел, как я подъезжаю, и он смотрел на меня уже тогда, в первое же утро, и я это заметил и ничего не смог с этим сделать.
— Явился, — сказал он.
— Явился.
— Карбюратор на верстаке. Он не мой, он мсье Броссара, и мсье Броссар святой человек, он ждет с четверга.
Я взял карбюратор.
И вот тут выяснилась вторая хорошая новость за двое суток.
Руки умели.
Я понятия не имел, как разбирают карбюратор тридцать четвертого года, — а руки имели. Они сняли крышку, вынули иглу, поставили ее на ветошь острием вверх, потому что так не потеряется, и полезли за жиклером, и всё это делалось само, пока я думал совершенно о другом. Тело, которое шестнадцать лет ходило в лицей и второй год ходило в мастерскую, знало свою работу, и знало ее прилично.
Это меняло очень многое. У меня были не только легкие ноги. У меня были руки с ремеслом, а ремесло — это легенда, деньги и повод ездить по городу.
Я продул жиклер и спросил:
— Папаша, сколько бензина через нас проходит в месяц?
Тибо перестал вытирать деталь.
— Чего?
— Бензина. По талонам, по разнарядке. Сколько выписывают, сколько списываем, кто подписывает бумагу.
Он смотрел на меня секунды три.
Три секунды — это очень много. Я это понял в ту же минуту и обозлился на себя всерьез: я дал мальчишке задать вопрос, который мальчишки не задают. Не «а можно я поеду», не «а дай прокатиться», а «кто подписывает бумагу».
— Ты чего это вдруг, — сказал Тибо медленно.
— Мать спрашивала, — сказал я. — Насчет фургона в прачечную.
Соврал плохо. Но соврал в ту сторону, куда старику было приятно поверить, а это работает лучше хорошей лжи.
Он крякнул и вернулся к своей детали.
К обеду он заговорил сам.
— На Терм ночью типографию накрыли, — сказал он, не глядя. — Полиция. Машину увезли, взяли троих. Говорят, один готов.
Я молчал.
— Дурак кто-то держал станок в подвале с одним выходом, — сказал Тибо. — Умные люди, красивые слова. Тьфу.
— Больше не повторится, — сказал я.
Не потому что вырвалось. Потому что мне нужно было, чтобы старик услышал именно это и запомнил, что мальчишка сказал это спокойно.
Тибо поднял голову.
Тут он и произнес эту свою фразу, которую я потом услышу еще раз двести, — и мальчик, чью память я донашивал, слышал ее с восьми лет, и она хранилась у него в архиве в одной ячейке с запахом мазута.
— Под Дуомоном тоже так думали, — сказал папаша Тибо.
Считать я сел вечером, во дворе, на штабеле шин, пока не стемнело окончательно.
Не записывая. Я больше вообще ничего не записывал — ни в тот вечер, ни через год, ни разу; и когда меня спрашивали почему, я отвечал, что у меня хорошая память, и это было правдой, но не главной.
Итак.
В цеху той ночью было восемь. Ги — минус. Троих взяли — минус. Остается четверо ушедших, и я пятый.
Пятеро.
Дальше я стал считать не людей, а их поведение, потому что люди меня в тот момент не интересовали, а поведение решало всё.
Дидье Люка, наборщик, заика, ушел по крыше. Утром вышел на работу в свою легальную типографию, к восьми, как ходит два года.
Второй — которого мальчик знал в лицо и не знал по фамилии — сидит дома у матери на Круа-Рус и не выходит третьи сутки. Это заметнее, чем ходить.
Третий, по кличке Шарло, вчера был в кафе на площади и рассказывал. Мне это принесли за день дважды, и оба раза принесли те, кому вообще не следовало этого знать.
Четвертый уехал к родне в Сент-Этьен и, вероятно, считает, что спасся. Он уехал по своим документам, на поезде, с вокзала Перраш, и его дорога сейчас лежит в жандармской сводке ровной строчкой.
И пятый я. С шишкой над ухом, без куртки, в доме, где меня видели вчера ночью двое соседей.
Взятые дадут показания. Не потому, что предатели, — потому что их трое, они не подготовлены, а тот, кто вел вчера облаву, судя по всему, свою работу знает и в ночную смену не орет.
Пятеро незнакомых мне мальчишек и мужиков ходили сейчас по городу, дышали, ели свой паек и были совершенно уверены, что раз пронесло — значит, пронесло.
Их возьмут всех.
По моим прикидкам — за неделю. По опыту — за четыре дня.
Я слез с шин и пошел за велосипедом.
Глава 3
Глава 3.
Первая неделя
По опыту у меня было четыре дня, и я потратил их на арифметику.
Не на подвиги. Подвиги — это когда не хватило времени на арифметику.
Первое, что я сделал, — разложил пятерых уцелевших по трем графам: спасать, отсекать, списать. Графа была не про людей, а про поведение, потому что людей я не знал, а поведение видел.
Спасать — двое. Отсекать — один. Списать — двое.
Списанных я вычеркнул в среду, и до сих пор считаю, что вычеркнул правильно.