Читать «На сцене. Ты предал меня» — Ульяна Соболева онлайн
Страница 5 из 6
Наташа стоит в дверях. Смотрит на нас. Молчит. Потом:
— Олька. Ты уверена?
Я поворачиваюсь к ней. С ребенком на руках. С глазами, в которых — я знаю, я вижу в ее взгляде — что-то новое. Что-то, чего она раньше во мне не видела.
— Я никогда ни в чем не была так уверена.
— Он будет искать. Раевский. Когда поймет, что ты не вернешься — он будет искать.
— Пусть ищет.
— Оля, это не игра. У него деньги. Связи. Люди. Он найдет тебя.
— Может быть. Но не сегодня. И не завтра. А мне нужно время. Мне нужно выдохнуть. Мне нужно... — голос ломается. Сволочь. Я сглатываю. Заставляю себя продолжить. — Мне нужно побыть матерью, Наташ. Просто матерью. Хотя бы немного. Хотя бы пока он не...
Я не договариваю. Наташа подходит, кладет руку мне на плечо. Сжимает. Сильно.
— Куда поедешь?
— Калининград.
— Почему Калининград?
Потому что это край земли. Потому что дальше — только море и Европа. Потому что это единственный город в России, где я никого не знаю — и где никто не знает меня. Потому что я нашла там квартиру — маленькую, на окраине, у женщины, которая сдает без договора и без вопросов. Потому что я переводила деньги туда последние два месяца — маленькими суммами, наличными, через знакомых знакомых. Потому что я готовилась. Потому что я знала — этот день наступит.
— Потому что там море, — говорю я. — А я никогда не видела Балтийское море.
Наташа смотрит на меня. Долго. Потом качает головой.
— Ты сумасшедшая. И ты — самая храбрая женщина, которую я знаю.
— Я не храбрая, Наташ. Я — в ужасе. Я в таком ужасе, что у меня ноги не гнутся. Но ужас — это не причина стоять на месте. Ужас — это причина бежать быстрее.
Мы собираемся за час. Мишины вещи — в две сумки. Одежда, бутылочки, смеси, подгузники, лекарства, градусник, любимая погремушка в виде осьминога. Наташа плачет — тихо, отвернувшись, вытирая слезы рукавом. Она растила его четыре месяца. Она вставала к нему ночами. Она любит его — как своего. И сейчас я забираю его у нее.
— Наташ...
— Не надо, — обрывает она. — Не надо. Ты — его мать. Все правильно. Все так, как должно быть. Я справлюсь. Просто... — она всхлипывает. — Просто присылай фотографии. Каждый день. Обещай.
— Обещаю.
Мы обнимаемся. Долго. Крепко. Она пахнет сигаретами и кремом для рук. Мой единственный человек. Единственный на всем белом свете.
— Если он найдет тебя, — шепчет она мне в ухо, — и если тебе будет плохо — звони. Мне плевать на его деньги и его людей. Я приеду. Слышишь? Я приеду.
— Слышу.
Шесть утра. Рассвет — серый, тусклый, ноябрьский. Я сажусь в машину. Миша — в автокресле, которое Наташа купила на свои деньги, потому что я не могла купить на свои: любая транзакция с карты Раевских — это след.
Я завожу двигатель. Смотрю на Наташу в зеркало заднего вида. Она стоит на крыльце. Маленькая. Одинокая. Машет рукой.
Я выезжаю на дорогу.
Москва — позади. Тверь — позади. Впереди — тысяча двести километров до Калининграда. Целый день пути. С четырехмесячным ребенком, который будет плакать, хотеть есть, хотеть на руки. С полным баком бензина и шестьюстами тысячами рублей наличными — все, что я смогла скопить за полгода.
Шестьсот тысяч.
Вадим тратит столько на ужин.
Я тратила столько на одно платье — когда была его женой. Когда «представляла семью». Когда носила его фамилию, как ошейник.
Раевская.
Я смотрю на себя в зеркало. Темные круги. Бледная кожа. Сухие губы. Глаза — красные, воспаленные, но — живые. Впервые за три года — по-настоящему живые.
— Меня зовут Оля, — говорю я вслух. Тихо. Как заклинание. — Просто Оля. Не Раевская. Не жена. Не никто. Просто — Оля.
Миша за спиной причмокивает во сне.
И я улыбаюсь.
Впервые за этот бесконечный, страшный, невозможный день — я улыбаюсь. И эта улыбка — не для камеры. Не для прессы. Не для четырехсот тысяч зрителей. Она — для себя. Для него. Для нас.
Маленькая, кривая, мокрая от слез — но настоящая.
Дорога тянется серой лентой. Дождь не прекращается. Дворники считают секунды — вжих-вжих, вжих-вжих. Миша спит. Я еду.
Есть такой момент — когда ты уже ушла, но еще не пришла. Когда старая жизнь позади, а новой еще нет. Ты — между. В пустоте. В невесомости. И это страшно — потому что под ногами нет земли. Но это и свобода — потому что впервые за долго ты летишь.
Не падаешь.
Летишь.
Я еду в Калининград. В маленькую квартиру на окраине, где нет дизайнерской мебели и панорамных окон. Где стены тонкие и слышно соседей. Где горячая вода бывает не всегда, а лифт не работает через день.
И это будет мой дом.
Первый настоящий дом за двадцать семь лет моей жизни.
Потому что дом — это не стены. Не метры. Не адрес.
Дом — это место, где тебя не надо бояться.
Я перестану бояться.
Когда-нибудь.
А пока — я еду. Держу руль побелевшими пальцами. Слушаю дыхание своего сына. И считаю километры до новой жизни.
Тысяча двести.
Тысяча сто девяносто девять.
Тысяча сто девяносто восемь.
Каждый — как шаг от Вадима Раевского.
Каждый — как вдох.
Глава 4. ПУСТОТА
Вадим
Знаете, как умирают здания?
Не от взрыва. Не от пожара. От пустоты. Когда внутри больше никого нет — стены начинают оседать. Медленно. Незаметно. Сначала — трещина в штукатурке. Потом — перекос дверной рамы. Потом — провисший потолок. Здание стоит. Выглядит целым. Но внутри — мертвое. И однажды оно просто складывается. Без предупреждения. Без звука. Просто — было. И нет.
Я строю здания. Это мой бизнес. Мое дело. Моя жизнь. Я знаю, как они устроены — до последнего болта, до последнего шва в бетоне. Я знаю, что их держит. И знаю, что их убивает.
Я никогда не думал, что эти знания пригодятся мне для понимания собственной квартиры.
Прошла неделя.
Семь дней с того момента, как я нашел записку на ее кровати. «Не ищи.» Два слова, которые я скомкал и выбросил в первый вечер. А потом — среди ночи — встал, пошел к мусорному ведру и достал. Расправил. Положил в ящик стола. Зачем — не знаю. Не хочу знать.
Семь дней — и квартира начинает умирать.
Нет, формально все на месте. Домработница приходит. Убирает. Готовит. Все блестит, все стерильно, все — как в операционной. Но запах. Ее запах — ландыши и что-то теплое — выветривается. Я замечаю это на третий день. Стою в коридоре, прохожу мимо ее комнаты — и понимаю: не пахнет. Ничем. Пустотой. Чистящим средством. Ничем.
Раньше, когда я проходил мимо этой двери, — я не останавливался. Никогда. Шел мимо, как мимо стены. Она была за этой дверью — живая, дышащая, читающая свои книги — и мне было все равно.
А сейчас за дверью — никого. И мне...
И мне все равно.
Мне. Все. Равно.
Я повторяю это как мантру. Каждое утро. Черный кофе, ежедневник, ручка. Контроль. Порядок. Расписание. Понедельник — совещание с подрядчиками. Вторник — банк. Среда — проектный комитет. Четверг — встреча с инвесторами из Эмиратов. Пятница — суд по земельному участку в Подмосковье.
Все как обычно. Все — как было до нее. Потому что «с ней» ничего не было. Она не занимала места в моей жизни. Не влияла на мои решения. Не мешала. Не помогала. Не — была.
Тогда почему я чувствую эту дрянь внутри?
Что-то ноет. Тупо. Глухо. Как зуб, который не болит по-настоящему, но и не дает забыть о себе. Как помеха на радиоволне. Как шум, который слышишь только в тишине.
В тишине.
В моей любимой, надежной, привычной тишине, которая — впервые в жизни — давит.
Я не сплю.
Четвертую ночь — не сплю. Не бессонница — нет. Я засыпаю. Но просыпаюсь в три часа ночи. Каждый раз — в три. Лежу в темноте и слушаю. Что слушаю? Ничего. Тишину. Ту самую тишину, в которой раньше был звук — ее звук. Шорох страниц. Скрип кровати, когда она поворачивалась. Тихий вздох — она вздыхала во сне, я слышал через стену, тонкую перегородку между нашими спальнями.
Я никогда не задумывался, что слышу это. Никогда не фиксировал. Это было — фоном. Как шум города за окном. Как гул холодильника. Как биение собственного сердца — не замечаешь, пока не остановится.
Она не остановилась. Она — ушла.
А я лежу и слушаю пустоту.
В среду звонит отец. Второй раз за неделю. Это — много. Отец не любит звонить. Отец любит вызывать.
— Вадим. Где она?
— Ищем.
— Неделю ищете?
— Она подготовилась. Арендовала машину на чужое имя. Сняла наличные заранее. Телефон выключен. Сим-карту, видимо, выбросила.
Пауза. Я слышу, как отец дышит. Тяжело. С присвистом. Два инфаркта и упрямство, которое не дает ему умереть.
— Она — девчонка. Дочка банкрота. Откуда у нее мозги на такое?
Я молчу. Потому что ответ очевиден: мы ее недооценили. Я — недооценил. Три года я смотрел сквозь нее и видел — мебель. Функцию. Декорацию. А она, оказывается, пока я не смотрел — думала. Планировала. Готовилась. Строила маршрут отступления так, как я строю бизнес-стратегию — поэтапно, методично, хладнокровно.
Откуда?
Откуда в ней это?
— Акции стабилизировались, — говорю я, чтобы сменить тему. — Минус полтора процента от пиковых. Отскочат.
— К черту акции, Вадим. Мне звонила Маргарита Львовна. И Константинов. И Першин. Все спрашивают — где твоя жена. Все. Спрашивают. Ты понимаешь, что это значит? Это значит, что тебя жалеют. Тебя, Вадим. Раевского. Жалеют. Потому что от тебя ушла жена. Публично. Демонстративно. На глазах у всей страны. Ты хоть понимаешь, как это выглядит?
Понимаю.
Это выглядит так, будто я не контролирую собственный дом. Будто жена — бесправная, бесденежная, выданная замуж по расчету — оказалась сильнее меня. Будто она — ушла, а я — остался. И я, Вадим Раевский, которого боятся подрядчики и уважают банкиры, — не смог удержать одну женщину.
Это выглядит как слабость.
А слабость в моем мире — это кровь в воде. Акулы чуют ее за километр.
— Я найду ее, — говорю я.
— Когда?
— Скоро.
— У тебя пятнадцатого — прием у губернатора. Она должна быть рядом. В платье. С улыбкой. Без вопросов.