Читать «Доктор Разумов. Книга 1» — Тим Волков онлайн
Страница 5 из 8
— Как?
— Волком! Вы сейчас сдерживаетесь.
— Простите?
— Очень хотите назвать меня палачом.
— Я…
— Не спорьте, я прекрасно вас вижу. Эх, юность горячая! — Кляйн откинулся на спинку стула. — Вижу вас насквозь. Уверены, что можете лучше?
— Нет. Но хочу попробовать.
— Отлично. Тогда лечите. Весь второй этаж в вашем распоряжении. Изучите все истории болезни внимательней, обход сделайте. Подумайте, как быть со всеми ними. А потом еще раз встретимся, обсудим. Давайте, предложите что-то получше цепей! Через три дня расскажете мне, кого вы вылечили. А если не сумеете… будете работать по моим правилам.
Длинный, тонкий палец немца указал на дверь. Всем своим видом фон Кляйн дал понять, что аудиенция закончена.
Я пожал плечами и вышел.
— Dummheit und Stolz wachsen auf einem Holz, — вслед мне произнес доктор фон Кляйн.
Просить переводить не пришлось. Немец откашлялся и повторил, уже по-русски:
— Глупость и гордыня растут на одном дереве…
***
— Ну что, голубчик? — с тревогой в голосе спросила меня моя новая знакомая, едва я вновь очутился в коридоре. — Как прошло? Не сильно вас ругали? Досталось небось на орехи? За нашим доктором станется… Очень я за вас переживала.
— Прелестно, Людмила Павловна, — не вдаваясь в подробности, ответил я. — Прелестно. Не досталось. Не стоит переживать. А сейчас пойдемте-ка! Доктор фон Кляйн велел мне вместе с вами провести обход второго этажа.
За работу — так за работу.
Думаю, Людмиле Павловне можно ничего не рассказывать. Готов был поспорить: она и так, прижавшись к дверьи ухом, все прекрасно подслушала.
Меня, на самом деле интересовал этот момент со сроками. Кляйн дал три дня. Что же они означают, если принять теорию о галлюцинации за правду? Что мой разум таким образом намекнул мне на то, что у меня не так много времени? Возможно, мне и в самом деле осталось три дня… Комы бывают разные, и некоторые порой погружают людей…
Я тряхнул головой. Так, не думать о плохом.
— Хорошо-хорошо, Андрей Геннадьевич, — Людмила Павловна послушно засуетилась. — Пойдемте, голубчик! Сначала мужское отделение посмотрим, а потом и женское. Или вот что, — Людмила задумалась. — Давайте сразу в женское.
Я пожал плечами.
Мы прошли главный коридор второго этажа, остановились у двери палаты номер четыре. Людмила Павловна замерла, приложила палец к губам, прислушиваясь. Из-за двери не доносилось ни звука.
— Здесь у нас особенная, — шепнула Людмила. — Осмотр через окошко сделаем, Андрей Геннадьевич. Не открывайте. Доктор строжайше запретил.
— Это еще почему?
— Буйная. Она уже троих санитаров покалечила. На одного с кулаками набросилась, второму руку потянула. А третьего… — Людмила перекрестилась мелко, часто. — Третьего она заговорила, голубчик.
— Что сделала? — переспросил я, думая, что мне послышалось.
— Заговорила. Он потом неделю бредил, а как пришёл в себя — подал в отставку и уехал куда глаза глядят.
Я глянул на неё с любопытством.
— Заговорила значит?
— Она словами так действует, Андрей Геннадьевич, — в голосе Людмилы сквозила искренняя убеждённость. — Смотрит на тебя — и будто внутрь заглядывает. И говорит такое… такое, о чём ты и сам не знал. Или знал, да прятал. А она — вытаскивает. И становится страшно. Не от боли даже, а от… — она запнулась, — от правды, что ли. Она одержимая, голубчик. Бес в ней сидит. Доктор Кляйн так и говорит.
— Нет такого диагноза! — с трудом сдерживая гнев, произнес я. — Открывайте! Немедленно!
Людмила схватила меня за рукав, когда я потянулся к двери.
— Не ходите, Андрей Геннадьевич! Я вас прошу. Мы через окошко. Глянем — и все. Не померла — и то хорошо. Она же ведь молчит днями, а как заговорит — беда. С ней даже сам фон Кляйн не разговаривает. Назначает лечение через меня.
— Какое лечение?
— Молитвы. Рвотный камень. И холодную воду. И иногда… — она сглотнула, — ремни.
Я вырвал рукав. В груди закипала уже знакомая, злая энергия. Тридцать лет я учился лечить людей. Но каждая минута в этой богадельне напоминает мне, что человечество дважды изобрело психиатрию: один раз как науку, а второй — как оправдание жестокости.
— Откройте, — сказал я.
Людмила не двинулась.
— Не могу, Андрей Геннадьевич. Боюсь.
— Тогда я сам.
Я дёрнул ручку. Заперто.
— Ключ.
Людмила нехотя протянула. Я отпер дверь и замер на пороге.
В палате было темно. Единственное окно — маленькое, под самым потолком — пропускало мутный луч света, в котором танцевали пылинки. Пахло сыростью.
Женщина сидела на кровати, на тонком тюфяке, подобрав ноги, обхватив колени руками.
«Не на цепи, и то хорошо», — хмуро подумал я, заходя вглубь комнаты.
Обычное серое платье, как у Людмилы, только рваное на плече. Светлые волосы — когда-то, видимо, красивые — спутаны в колтун. Лицо бледное, почти прозрачное, с синевой под глазами. Пустой отрешенный взгляд.
«Ага, а вот это уже мне знакомо».
— Добрый день! — произнес я.
Людмила Павловна за моей спиной зашептала, часто крестясь:
— Не разговаривайте с ней! Андрей Геннадьевич, Христом Богом прошу! Зачем вам это? Она в глаза посмотрит — и всё! Она на вас дурь напустит!
— Людмила Павловна, — не оборачиваясь, сказал я, — не существует «дури», которую можно напустить взглядом. Вы верите во всякую… ерунду! — с трудом удалось не сказать, что покрепче. — Она просто женщина. Больная женщина.
Палата оказалась меньше, чем я думал. Три шага от двери до кровати. Я сделал один. Второй.
Женщина не пошевелилась.
— Здравствуйте, — сказал я ровным голосом. — Меня зовут Андрей Геннадьевич. Я врач. Я пришёл вас осмотреть.
Молчание.
Я присел на корточки, чтобы быть на одном уровне с ней.
— Я хочу вам помочь. Правда. Но для этого мне нужно понять, что с вами происходит. Вы слышите меня?
Она моргнула. И чуть качнула головой — то ли согласие, то ли просто движение.
В палате повисла та особенная тишина, которую я знал по тяжёлым пациентам. Когда человек внутри себя — в мире, куда нам, врачам, нет входа без приглашения.
— Как вас зовут?
Женщина не ответила.
— Мария, — подсказала Людмила Павловна.
— Мария, расскажите мне что-нибудь о себе, — сказал я. — Может быть, что-то, что вы помните хорошее.
Тишина длилась секунд десять.
— Я из Орла… — вдруг произнесла девушка. Голос у неё был тихий, почти шёпот.
— Из Орла. Уже хорошо. Это красивый город. У вас там семья?
Вновь кивок.
— Ну что же, уже хорошо. Теперь мы знаем, что вы из Орла и у вас там есть семья.
Мария едва заметно вздрогнула. Ага, сыграл какой-то триггер — это видно и по чуть нахмуренным бровям.
— Что такое? Вас что-то беспокоит? Семья? Дело в ней? Не бойтесь, я помогу вам. Просто расскажите.
— У меня была семья.
«Была…» — это о многом говорит.
— Муж? Дети?
— Сын, — почти одними губами прошептала она.
— Что случилось, Мария?
Она посмотрела на свои руки. Длинные, тонкие пальцы сжимали ткань платья. И впервые на её лице мелькнула эмоция. Горе. Такое глубокое, бездонное, что у меня самого сжалось сердце.
— Он умер, — сказала она просто. — Восемь месяцев назад. Скарлатина. Его не стало за два дня. А я… — она подняла глаза на меня. — Я не смогла его спасти.
Девушка вся сжалась, её плечи пошли вниз, взгляд ушёл внутрь себя, туда, где была боль, с которой она не могла справиться.
«Одержимость? — злобно подумал я, украдкой кинув взгляд на Людмилу. — Никакая это к черту не одержимость. И не безумие. Не кататония, хотя симптомы внешне похожи — застылость, мутизм, отрешённость. Это посттравматическая депрессия. Тяжелейшая форма, с элементами диссоциации, когда сознание отказывается принимать реальность и укрывается за стеной апатии. Да где этим олухам вместе с Кляйном знать о таком?».
Я узнал этот клинический портрет. Видел его сотни раз.
— Мария, — сказал я, чуть подавшись вперёд. — Расскажи мне про сына. Как его звали?
Её лицо исказилось, но она сдержала слёзы.
— Миша, — прошептала она. — Его звали Миша.
— Миша… красивое имя, — кивнул я.
А потом вдруг случилось удивительное. Мария начала говорить, сначала по одному слову, по два, словно пытаясь удержать поток. Но тот оказался слишком большим и рассказала все. Каким был Миша: светловолосый, с ямочками на щеках. Любил бегать босиком по утренней росе. Боялся собак, но очень любил лошадей. Знал наизусть «Бородино», хотя ему было всего шесть.
Голос её дрожал. Слёзы текли по щекам, но она говорила, и в каждом слове жила любовь. С такой любовью говорят только о мёртвых, которых не перестали любить.
Я слушал, не перебивая. Потому что это и было лечением. Единственным доступным мне в этом аду. Таким пациентам надо напомнить, что кроме боли есть и еще что-то.
Через полчаса Мария замолчала. Её лицо было мокрым от слёз, но плечи расправились. Она смотрела на меня уже не пустым взглядом, а усталым, но живым.
— Вам легче? — спросил я.
Она кивнула.
— Я не могу забрать вашу боль, Мария, — шепнул я. — И не могу вернуть Мишу. Но я могу помочь вам жить дальше. И я буду это делать. Договорились?
Она долго смотрела на меня. А потом — впервые за долгие месяцы — едва заметно, одними уголками губ, улыбнулась.
— Договорились. Скажите… — совсем робко произнесла она.
— Что такое?
— А можно мне книги? Я люблю читать…
Я поднялся, чувствуя, как затекли колени. Обернулся к Людмиле.
— Людмила Павловна, принесите пациенту книгу. Чтение очень хорошо лечит.
— Но ведь не положено!