Перейти к содержанию

Битва за москву 1941 - 10 — книга №10 серии «Битва за Москву»

Автор:

Категория
Попаданцы
Серия
Битва за Москву · книга №10
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
26.09.2026

Аннотация

Он погиб на своей войне — и проснулся в чужом теле, в землянке осени 1941 года. Восемнадцатилетний Андрей Гринёв ничего не помнит, зато за его глазами живёт сорокавосьмилетний солдат, привыкший выживать там, где другие видят только хаос. Впереди — Вязьма, окружение, немецкие танки и рота, у которой одна винтовка на троих, пустой фланг и несколько часов до катастрофы. Здесь нет рации, приказов из будущего и права на ошибку. Есть только земля, страх, смекалка и люди, которых можно успеть спасти. Как сохранить жизнь товарищам по окопу и подарить надежду?

Читать «Битва за москву 1941 - 10» — Сергей Сорокин онлайн

Страница 5 из 10

Он сам перевесил на дверь отсека фанерку, на которой углём было написано «НЕ ВХОДИТЬ», перевернул её и написал с другой стороны: «Проверено. Рябцев. 23.40».

Франца увели тогда же. Гуревич записал с его слов всё, что тот успел показать, и прочитал ему вслух по-немецки — не из вежливости, а чтобы потом не вышло, что мы услышали не то. Франц кивнул.

Уже в дверях он остановился и сказал что-то, повернув голову.

— Он спрашивает, — сказал Гуревич, — можно ли ему остаться при машине. Он говорит, что знает котёл.

Ремонтники, стоявшие снаружи, услышали и заворчали — кто одобрительно, кто нет, и кто-то сказал: «А что, пусть кидает уголь, раз кидал».

— Нет, — сказал я.

Франц слушал, как переводят, и лицо у него не изменилось. Он, по-моему, и не ждал другого ответа.

— Переведи ему точно, — сказал я Гуревичу. — Его сведения приняты и записаны. Это учтут. Но он военнопленный, а не член экипажа, и на машине, которая идёт в бой, ему места нет. Не потому, что я ему не верю, а потому, что я не имею права ставить человека в положение, где он либо предаёт своих, либо мешает нам.

Гуревич перевёл. Франц выслушал, коротко кивнул и пошёл между конвойными.

— Жёстко, — сказал Гордеев, когда мы вышли.

— Честно, — сказал я. — Он сегодня один раз уже выбрал, и ему это дорого обошлось. Второй раз я его выбирать не заставлю.

Самойлова к этому времени сидела в орудийной башне вместе с артиллерийским мастером и, судя по звукам, была недовольна.

Вера в ту ночь была в комбинезоне, перемазанная, с фонарём, привязанным к пуговице на верёвочке, чтобы не выпал, и разговаривала с мастером на том языке, из которого я понимал одно слово из трёх.

— Гринёв, — сказала она, не оборачиваясь, — ты пришёл спросить, будет ли стрелять?

— Пришёл.

— Стрелять будет.

— Хорошо.

— Не хорошо. — Она наконец выпрямилась и повернулась. — Слушай внимательно, потому что я это скажу один раз, а потом ты будешь строить свои планы. Орудие исправно. Затвор работает, накатник в порядке, я его сама прогнала. Но у меня к нему двадцать два выстрела, из них восемь — не тот тип, который я хотела бы иметь, и я не знаю, как они себя поведут. Панорама разбита. Понимаешь, что это значит?

— Что ты не можешь работать с закрытой позиции.

— Что я вообще не могу работать, кроме как прямой наводкой по тому, что вижу в ствол и в этот вот огрызок. — Она постучала пальцем по оптике, в которой поперёк стекла шла трещина. — Мастер говорит, что склейка была ещё до нас, немцы сами мучились. Я тебе не гаубица, Андрей. Я тебе ружьё большого калибра на колёсах.

— Мне и надо ружьё, — сказал я. — Мне надо давить то, что откроется в двухстах — восьмистах метрах от полотна, и давить сразу.

Вера подумала.

— Вот это я тебе обещаю, — сказала она. — Это я умею. А вот если ты мне в четыре часа скажешь: Вера, положи за лесом по площади, — я тебе отвечу словами, которых при мастере не говорят.

— Не скажу.

— Ну и договорились.

Ходовую второй платформы начали осматривать одновременно с котлом; забраковали её в двадцать три двадцать пять.

Её смотрели Гордеев и Жаров после того, как Зотов, по поручению Рябцева, проверил доступную часть платформы и разрешил работать у тележки. Сам Рябцев ещё оставался у котельного отделения. Я специально пришёл и стоял рядом, потому что хотел видеть разницу между «надо чинить» и «можно починить за то время, которое есть».

— Показывай, — сказал я Жарову.

Николай Жаров за время после освобождения стал шире в плечах и обзавёлся привычкой вытирать руки перед тем, как что-нибудь объяснять, — будто чистыми руками объясняется понятнее.

— Вот, — сказал он и присел у тележки. — Свети сюда, Тимоха.

Тимохин посветил.

— Видишь? Тут у неё рессорный лист лопнул, и не один, а два. И вот сюда, — он показал, — ушло. Она на прямом пойдёт. Она и на стрелке пойдёт, если тихо. А если её тряхнёт как следует — ляжет.

— Сменить можно?

— Сменить — сутки, — сказал Гордеев. — Домкраты, выкатка, рессору где-то взять. Тут в депо нет.

— А подвязать?

Жаров посмотрел на меня без осуждения, но твёрдо.

— Подвязать можно, — сказал он. — Только это будет подвязано. Я тебе честно скажу, Андрей Кузьмич: я тебе её подвяжу, и она, может, дойдёт. А может, сядет поперёк пути в самом неудобном месте, и ты потом будешь не мост спасать, а её вытаскивать. И перекроешь себе обратную дорогу.

— Сколько на ней груза?

— Она пустая почти. У неё там пулемётные гнёзда и ящики.

— Тогда решаем так, — сказал я. — Платформу отцепляем и оставляем на станции. Всё, что с неё нужно и что можно быстро снять, — снять и переложить.

Седов, подошедший к концу разговора, сказал:

— У тебя огневых точек меньше станет.

— Станет, — сказал я. — Зато у меня будет состав, который доедет.

Он ничего не ответил, потому что возражать было нечему, и отошёл.

Жаров с железнодорожниками возился со сцепкой ещё минут сорок. Перекладывали пулемёты — два взяли в головной, один поставили на тендер, ящики с лентами распределили так, чтобы они не лежали в одном месте и чтобы к ним был подход. Тимохин таскал, сопел и один раз чуть не уронил ящик себе на ногу, за что Жаров сказал ему всё, что полагается.

К тому времени Сидельников с путейцами восстановил разобранные нами за составом стыки, проверил крепления и открыл путь для маневров. Неисправную платформу осторожно откатили на дальний путь; обгоревшую головную и лишнюю хвостовую тоже оставили под охраной. Гордеев сам повесил на неё бирку и написал мелом по борту: «Рессора. Не подавать».

— Так-то оно честнее, — сказал он мне. — А то через неделю какой-нибудь ухарь прицепит и повезёт.

Состав получился короче, чем был утром у немцев: паровоз с тендером, головной бронированный вагон с орудийной башней и пулемётами, вагон, который мы называли между собой связным, — там стоял телефон и там же мы устроили людей, — и одна контрольная платформа впереди, пустая, с песком и шпалами по бортам.

Он стал меньше. И он стал мой.

Испытание вышло в четверть первого, и это была самая спокойная и самая нужная работа за всю ночь.

Перед тем как тронуться, Бережной слез с паровоза и подошёл ко мне. Сам подошёл — до того он всё больше отвечал, когда спрашивали.

— Товарищ старший лейтенант. Один вопрос, и я поеду.

— Слушаю.

— Кто мне может сказать «стой» так, чтобы я стал немедленно и не спрашивал?

Я подумал ровно секунду. Тут думать было не о чем.

— Вы сами, — сказал я. — Первым. Всегда.

Он моргнул.

— А из ваших?

— Из моих — я. И Рябцев, если он на путях. И мастер. Больше никто.

— А если ваш боец увидит что-нибудь и закричит?

— Тогда он закричит мне, а я вам. Но если ваш собственный слух вам скажет «стой» — вы становитесь и никого не спрашиваете, и я вас за это не спрошу тоже.

Бережной подумал.

— Это правильно, — сказал он. — Только вы его тогда покажите.

— Кого?

— Знак. Чтобы я его с места видел. У меня из будки, товарищ старший лейтенант, обзор — вот такой. — Он показал руками узкую щель. — Мне ваши крики ни к чему, у меня машина шумит.

Мы полезли в будку вдвоём, и я сел на его место, и оказалось, что он прав: из окна была видна полоса полотна впереди-справа и почти ничего сбоку. Мы попробовали три места, откуда можно подать знак, и остановились на одном — на площадке связного вагона у левого борта, где человек с фонарём виден и на прямой, и на кривой.

— Два длинных круга фонарём — стой, — сказал Бережной. — Не мигать. Мигание я в темноте за отблеск приму. Круги.

— Осипов!

Осипов возник снизу, как всегда, — он был из тех людей, которые всегда оказываются в двух шагах.

— Я.

— Запоминай и передай всем: остановка — два медленных круга фонарём с площадки связного, левый борт. Один человек. Кто попало туда не лезет.

— А если фонарь разобьют?

— Тогда я прибегу ногами, — сказал я. — Но фонарь ты мне обеспечишь запасной.

— Два запасных, — сказал Осипов и исчез.

Шли мы километр с небольшим — до выходной стрелки и обратно.

Я стоял на площадке и слушал, как эта штука идёт.

Она шла тяжело и странно: не как поезд, а как что-то живое и больное. Броня гудела. На стыках по всему составу шёл лязг, и этот лязг отдавался в подошвах. Впереди, за контрольной платформой, лежала чернота, и в ней иногда возникали и исчезали белые пятна — это Рябцев с двумя сапёрами шёл впереди, освобождая нам путь, и его фонарь то появлялся, то пропадал за насыпью.

Сапёры Рябцева успели до нашего выхода пройти этот километр дважды и доложить: «чисто». Теперь он сам шёл впереди, проверяя их отметки, и я знал, чего стоила эта работа, потому что недавно здесь ходила немецкая разведка.

Гордеев ехал в будке и всю дорогу молчал, положив ладонь на стену, как кладут ладонь на бок лошади.

На обратном ходе он снял ладонь и сказал:

— Стой.

Бережной стал сразу. Без вопросов, без «где», без «чего». Состав прошёл ещё метров тридцать по инерции и встал, и в наступившей тишине стало слышно, как где-то сзади сыплется песок с платформы.

Я спустился с площадки на балласт.

— Что? — крикнул я снизу.

— Греется, — сказал Гордеев, уже слезая. — Не слышите? Идёмте.

Он пошёл вдоль состава, считая тележки, и остановился у третьей.

— Вот.

От буксы шёл запах. Не дым, а именно запах — горелого сала, тяжёлый и сладковатый, и когда Жаров сунул туда руку, он тут же отдёрнул её.

— Ох ты, — сказал Жаров. — Горячая.

Сзади уже подтягивались люди. Кто-то сказал: «Да ладно, доедем», и я услышал, что это сказал не один человек, а двое или трое, потому что все устали и всем хотелось, чтобы испытание было формальностью.

— Тихо, — сказал я громко. — Слушаем мастера.

Гордеев присел, посветил, потрогал тыльной стороной пальцев.

— Подбивка сбилась, — сказал он. — И масла мало. Она у вас сейчас грелась потихоньку, а на двадцати двух километрах она вам загорится. И тогда либо ось заклинит, либо вы её на ходу спалите.

— Чинить?

— Тут чинить нечего, тут набить и залить. — Он повернулся к Жарову: — Молодой человек, вы мне пакли дадите? Только чистой.

— Дам, — сказал Жаров. — Тимоха, тащи фонарь и вон тот ящик. И маслёнку, большую.

Они работали вдвоём, а Гордеев показывал.

Жаров выгребал горячую подбивку стальным крючком, а старик стоял над ним и говорил: «Не туда. Ниже. Вы её всю выберите сначала, а потом кладите, а то вы поверх старого положите, и оно у вас опять собьётся». Жаров злился, пыхтел, но делал, как сказано, и ни разу не возразил, и вот это мне в нём нравилось всегда: он умел быть старшим там, где старший он, и младшим там, где старший другой.

Тимохин держал фонарь и смотрел во все глаза.

— А почему сбилось-то? — спросил он.