Читать «Битва за москву 1941 - 10» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 5 из 10
Он сам перевесил на дверь отсека фанерку, на которой углём было написано «НЕ ВХОДИТЬ», перевернул её и написал с другой стороны: «Проверено. Рябцев. 23.40».
Франца увели тогда же. Гуревич записал с его слов всё, что тот успел показать, и прочитал ему вслух по-немецки — не из вежливости, а чтобы потом не вышло, что мы услышали не то. Франц кивнул.
Уже в дверях он остановился и сказал что-то, повернув голову.
— Он спрашивает, — сказал Гуревич, — можно ли ему остаться при машине. Он говорит, что знает котёл.
Ремонтники, стоявшие снаружи, услышали и заворчали — кто одобрительно, кто нет, и кто-то сказал: «А что, пусть кидает уголь, раз кидал».
— Нет, — сказал я.
Франц слушал, как переводят, и лицо у него не изменилось. Он, по-моему, и не ждал другого ответа.
— Переведи ему точно, — сказал я Гуревичу. — Его сведения приняты и записаны. Это учтут. Но он военнопленный, а не член экипажа, и на машине, которая идёт в бой, ему места нет. Не потому, что я ему не верю, а потому, что я не имею права ставить человека в положение, где он либо предаёт своих, либо мешает нам.
Гуревич перевёл. Франц выслушал, коротко кивнул и пошёл между конвойными.
— Жёстко, — сказал Гордеев, когда мы вышли.
— Честно, — сказал я. — Он сегодня один раз уже выбрал, и ему это дорого обошлось. Второй раз я его выбирать не заставлю.
Самойлова к этому времени сидела в орудийной башне вместе с артиллерийским мастером и, судя по звукам, была недовольна.
Вера в ту ночь была в комбинезоне, перемазанная, с фонарём, привязанным к пуговице на верёвочке, чтобы не выпал, и разговаривала с мастером на том языке, из которого я понимал одно слово из трёх.
— Гринёв, — сказала она, не оборачиваясь, — ты пришёл спросить, будет ли стрелять?
— Пришёл.
— Стрелять будет.
— Хорошо.
— Не хорошо. — Она наконец выпрямилась и повернулась. — Слушай внимательно, потому что я это скажу один раз, а потом ты будешь строить свои планы. Орудие исправно. Затвор работает, накатник в порядке, я его сама прогнала. Но у меня к нему двадцать два выстрела, из них восемь — не тот тип, который я хотела бы иметь, и я не знаю, как они себя поведут. Панорама разбита. Понимаешь, что это значит?
— Что ты не можешь работать с закрытой позиции.
— Что я вообще не могу работать, кроме как прямой наводкой по тому, что вижу в ствол и в этот вот огрызок. — Она постучала пальцем по оптике, в которой поперёк стекла шла трещина. — Мастер говорит, что склейка была ещё до нас, немцы сами мучились. Я тебе не гаубица, Андрей. Я тебе ружьё большого калибра на колёсах.
— Мне и надо ружьё, — сказал я. — Мне надо давить то, что откроется в двухстах — восьмистах метрах от полотна, и давить сразу.
Вера подумала.
— Вот это я тебе обещаю, — сказала она. — Это я умею. А вот если ты мне в четыре часа скажешь: Вера, положи за лесом по площади, — я тебе отвечу словами, которых при мастере не говорят.
— Не скажу.
— Ну и договорились.
Ходовую второй платформы начали осматривать одновременно с котлом; забраковали её в двадцать три двадцать пять.
Её смотрели Гордеев и Жаров после того, как Зотов, по поручению Рябцева, проверил доступную часть платформы и разрешил работать у тележки. Сам Рябцев ещё оставался у котельного отделения. Я специально пришёл и стоял рядом, потому что хотел видеть разницу между «надо чинить» и «можно починить за то время, которое есть».
— Показывай, — сказал я Жарову.
Николай Жаров за время после освобождения стал шире в плечах и обзавёлся привычкой вытирать руки перед тем, как что-нибудь объяснять, — будто чистыми руками объясняется понятнее.
— Вот, — сказал он и присел у тележки. — Свети сюда, Тимоха.
Тимохин посветил.
— Видишь? Тут у неё рессорный лист лопнул, и не один, а два. И вот сюда, — он показал, — ушло. Она на прямом пойдёт. Она и на стрелке пойдёт, если тихо. А если её тряхнёт как следует — ляжет.
— Сменить можно?
— Сменить — сутки, — сказал Гордеев. — Домкраты, выкатка, рессору где-то взять. Тут в депо нет.
— А подвязать?
Жаров посмотрел на меня без осуждения, но твёрдо.
— Подвязать можно, — сказал он. — Только это будет подвязано. Я тебе честно скажу, Андрей Кузьмич: я тебе её подвяжу, и она, может, дойдёт. А может, сядет поперёк пути в самом неудобном месте, и ты потом будешь не мост спасать, а её вытаскивать. И перекроешь себе обратную дорогу.
— Сколько на ней груза?
— Она пустая почти. У неё там пулемётные гнёзда и ящики.
— Тогда решаем так, — сказал я. — Платформу отцепляем и оставляем на станции. Всё, что с неё нужно и что можно быстро снять, — снять и переложить.
Седов, подошедший к концу разговора, сказал:
— У тебя огневых точек меньше станет.
— Станет, — сказал я. — Зато у меня будет состав, который доедет.
Он ничего не ответил, потому что возражать было нечему, и отошёл.
Жаров с железнодорожниками возился со сцепкой ещё минут сорок. Перекладывали пулемёты — два взяли в головной, один поставили на тендер, ящики с лентами распределили так, чтобы они не лежали в одном месте и чтобы к ним был подход. Тимохин таскал, сопел и один раз чуть не уронил ящик себе на ногу, за что Жаров сказал ему всё, что полагается.
К тому времени Сидельников с путейцами восстановил разобранные нами за составом стыки, проверил крепления и открыл путь для маневров. Неисправную платформу осторожно откатили на дальний путь; обгоревшую головную и лишнюю хвостовую тоже оставили под охраной. Гордеев сам повесил на неё бирку и написал мелом по борту: «Рессора. Не подавать».
— Так-то оно честнее, — сказал он мне. — А то через неделю какой-нибудь ухарь прицепит и повезёт.
Состав получился короче, чем был утром у немцев: паровоз с тендером, головной бронированный вагон с орудийной башней и пулемётами, вагон, который мы называли между собой связным, — там стоял телефон и там же мы устроили людей, — и одна контрольная платформа впереди, пустая, с песком и шпалами по бортам.
Он стал меньше. И он стал мой.
Испытание вышло в четверть первого, и это была самая спокойная и самая нужная работа за всю ночь.
Перед тем как тронуться, Бережной слез с паровоза и подошёл ко мне. Сам подошёл — до того он всё больше отвечал, когда спрашивали.
— Товарищ старший лейтенант. Один вопрос, и я поеду.
— Слушаю.
— Кто мне может сказать «стой» так, чтобы я стал немедленно и не спрашивал?
Я подумал ровно секунду. Тут думать было не о чем.
— Вы сами, — сказал я. — Первым. Всегда.
Он моргнул.
— А из ваших?
— Из моих — я. И Рябцев, если он на путях. И мастер. Больше никто.
— А если ваш боец увидит что-нибудь и закричит?
— Тогда он закричит мне, а я вам. Но если ваш собственный слух вам скажет «стой» — вы становитесь и никого не спрашиваете, и я вас за это не спрошу тоже.
Бережной подумал.
— Это правильно, — сказал он. — Только вы его тогда покажите.
— Кого?
— Знак. Чтобы я его с места видел. У меня из будки, товарищ старший лейтенант, обзор — вот такой. — Он показал руками узкую щель. — Мне ваши крики ни к чему, у меня машина шумит.
Мы полезли в будку вдвоём, и я сел на его место, и оказалось, что он прав: из окна была видна полоса полотна впереди-справа и почти ничего сбоку. Мы попробовали три места, откуда можно подать знак, и остановились на одном — на площадке связного вагона у левого борта, где человек с фонарём виден и на прямой, и на кривой.
— Два длинных круга фонарём — стой, — сказал Бережной. — Не мигать. Мигание я в темноте за отблеск приму. Круги.
— Осипов!
Осипов возник снизу, как всегда, — он был из тех людей, которые всегда оказываются в двух шагах.
— Я.
— Запоминай и передай всем: остановка — два медленных круга фонарём с площадки связного, левый борт. Один человек. Кто попало туда не лезет.
— А если фонарь разобьют?
— Тогда я прибегу ногами, — сказал я. — Но фонарь ты мне обеспечишь запасной.
— Два запасных, — сказал Осипов и исчез.
Шли мы километр с небольшим — до выходной стрелки и обратно.
Я стоял на площадке и слушал, как эта штука идёт.
Она шла тяжело и странно: не как поезд, а как что-то живое и больное. Броня гудела. На стыках по всему составу шёл лязг, и этот лязг отдавался в подошвах. Впереди, за контрольной платформой, лежала чернота, и в ней иногда возникали и исчезали белые пятна — это Рябцев с двумя сапёрами шёл впереди, освобождая нам путь, и его фонарь то появлялся, то пропадал за насыпью.
Сапёры Рябцева успели до нашего выхода пройти этот километр дважды и доложить: «чисто». Теперь он сам шёл впереди, проверяя их отметки, и я знал, чего стоила эта работа, потому что недавно здесь ходила немецкая разведка.
Гордеев ехал в будке и всю дорогу молчал, положив ладонь на стену, как кладут ладонь на бок лошади.
На обратном ходе он снял ладонь и сказал:
— Стой.
Бережной стал сразу. Без вопросов, без «где», без «чего». Состав прошёл ещё метров тридцать по инерции и встал, и в наступившей тишине стало слышно, как где-то сзади сыплется песок с платформы.
Я спустился с площадки на балласт.
— Что? — крикнул я снизу.
— Греется, — сказал Гордеев, уже слезая. — Не слышите? Идёмте.
Он пошёл вдоль состава, считая тележки, и остановился у третьей.
— Вот.
От буксы шёл запах. Не дым, а именно запах — горелого сала, тяжёлый и сладковатый, и когда Жаров сунул туда руку, он тут же отдёрнул её.
— Ох ты, — сказал Жаров. — Горячая.
Сзади уже подтягивались люди. Кто-то сказал: «Да ладно, доедем», и я услышал, что это сказал не один человек, а двое или трое, потому что все устали и всем хотелось, чтобы испытание было формальностью.
— Тихо, — сказал я громко. — Слушаем мастера.
Гордеев присел, посветил, потрогал тыльной стороной пальцев.
— Подбивка сбилась, — сказал он. — И масла мало. Она у вас сейчас грелась потихоньку, а на двадцати двух километрах она вам загорится. И тогда либо ось заклинит, либо вы её на ходу спалите.
— Чинить?
— Тут чинить нечего, тут набить и залить. — Он повернулся к Жарову: — Молодой человек, вы мне пакли дадите? Только чистой.
— Дам, — сказал Жаров. — Тимоха, тащи фонарь и вон тот ящик. И маслёнку, большую.
Они работали вдвоём, а Гордеев показывал.
Жаров выгребал горячую подбивку стальным крючком, а старик стоял над ним и говорил: «Не туда. Ниже. Вы её всю выберите сначала, а потом кладите, а то вы поверх старого положите, и оно у вас опять собьётся». Жаров злился, пыхтел, но делал, как сказано, и ни разу не возразил, и вот это мне в нём нравилось всегда: он умел быть старшим там, где старший он, и младшим там, где старший другой.
Тимохин держал фонарь и смотрел во все глаза.
— А почему сбилось-то? — спросил он.