Читать «Битва за москву 1941 - 10» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 4 из 10
Она была тёплая, как печка, — за ней дышала топка; сталь нагрелась за время хода и теперь отдавала тепло, и в неё можно было упереться лопатками и вытянуть ноги.
Сначала сел один, потом двое, потом там сидело человек восемь, и они передавали друг другу флягу с водой, и никто не говорил громко.
— Гляди, — сказал Дуров, задрав голову. — Вот отсюда он по нам и садил.
Он показывал на амбразуру соседней площадки. Изнутри, из открытой двери, было видно железное нутро: клёпаные листы, скамьи, стеллажи, лампа на проволоке, чей-то оставленный котелок на полке.
— Толстая, — сказал кто-то и постучал по броне костяшками. — Чуешь? Тут тебе не изба.
— В избе печка лучше.
— В избе тебя и убить легче.
Я стоял в стороне и смотрел на них, и вот тут меня накрыло.
Мы полтора года воевали против железа, у которого всегда была крыша, всегда были стены и всегда — тепло. Мы лежали в воде под Ржевом, в снегу под Москвой, в мокром жнивье у Взгорья, а оно приходило, било и уезжало ночевать.
А сейчас восемь моих сидели спиной к этому железу и грелись.
Никакого отдыха у нас ещё не было. Никто не ел, посты стояли, пленных считали, и до рассвета надо было решить три задачи, ни одна из которых не решалась. Но эти восемь человек уже сидели внутри победы, и я не стал их поднимать.
Потом я достал из кармана гимнастёрки то, что там лежало под бумагами, — копию, которую сделал Абрам Львович Штейн в мой майский отпуск прошлого года. Уголок уже обломался, но двенадцатилетний Федя Гнутов по-прежнему стоял крайним слева у поленницы, серьёзный, с заплатой на штанине. Котелка у меня давно не было, я отдал его матери и рассказал ей всё, что мог рассказать. Осталась эта карточка.
Я посмотрел на неё при свете фонаря секунд десять и убрал обратно. Не потому, что решил что-то. Просто в такие минуты я всегда про него вспоминаю, и мне почему-то кажется, что он бы влез в эту броневую коробку первым и потом всем рассказывал.
Александре Тимофеевне я должен был письмо с четверга. Я подумал, что напишу завтра, и что надо будет написать не про бронепоезд, а про то, как мой обходчик Кузьмин стучал молотком по стыкам в двадцати шагах от немца, потому что у него такая работа.
В двадцать два двадцать Рябцев вылез из котельного отделения и позвал меня.
— Товарищ старший лейтенант. Подойдите.
Он стоял у прохода в тендер, там, где стены были обшиты железом, а справа, под самой крышей, висел небольшой ящик — навесной шкаф с откидной дверцей, каких на паровозах бывает по нескольку: под инструмент, под флажки, под бумаги.
— Я его смотрю в очередь, — сказал он. — Он в моём списке был последним, потому что он пустяковый. Я его открыл и вот.
Он посветил внутрь.
Внутри лежали свёрнутые в трубку бумаги, жестянка с карандашами, две сигнальные ракеты в гнёздах и сложенная вчетверо карта.
Проверив ящик и бумагу, Рябцев вытащил карту за край, положил на откинутую дверцу и осторожно расправил сгибы. Я придержал угол, пока он светил сверху.
Карта была немецкая, участок наш — с рекой, с насыпью, с нашей станцией в углу. Поверх печати шли пометы цветными карандашами: синим обведены разъезды, чёрным зачёркнут наш узел, а на мосту через реку, в двадцати двух километрах западнее, стоял жирный красный крест.
Рядом с крестом, сбоку, аккуратной немецкой рукой была выведена строчка цифр, и в ней читалось время.
04:10.
— Помет не стирать, — сказал я. — Берём целиком. Со всем, что вокруг написано. Гуревича сюда.
Рябцев посветил ещё раз и, не поворачивая головы, спросил то, о чём я думал сам:
— Товарищ старший лейтенант. А это который мост? Тот, по которому через три дня состав пойдёт?
— Тот самый, — сказал я и посмотрел на часы.
Часы показывали двадцать два двадцать пять.
Глава 3
Гуревич подошёл с фонарём, и мы втроём склонились над картой, уже расправленной на откидной дверце шкафа в тендере. Рябцев держал свет, я придерживал загибавшийся угол.
Мост был обведён красным. Не вообще мост — вот этот, наш, в двадцати двух километрах западнее узла, через который через три дня должны пойти эшелоны на плацдарм. Рядом с крестом стояло время: 04.10.
Я посмотрел на свои часы. Двадцать два двадцать пять.
— Пять часов сорок пять минут, — сказал Рябцев, отведя фонарь от моей руки.
— До их отметки, — сказал я. — А приехать нужно раньше.
В проходе тендера было тесно, пахло горелой краской, чужим маслом и той кисловатой гарью, которая держится в железе после боя. Внизу, вдоль насыпи, ещё ходили с фонарями — собирали своих и чужих, разводили пленных, — и кто-то время от времени стучал железом по железу, и в тендере этот стук отдавался так, будто били по нашей собственной голове.
— Гринёв, — сказал Рябцев, не отрываясь от карты, — ты понимаешь, что нам туда ехать.
— Понимаю.
Рябцев постучал костяшкой по стенке.
— На этом.
— Если мастера разрешат, — сказал я. — Иначе добираться землёй.
Он наконец поднял глаза. У Рябцева было узкое лицо, вечно чем-то перепачканное, и привычка смотреть мимо собеседника, когда он думает, и прямо в глаза, когда он несогласен. Сейчас он смотрел прямо.
— Я эту машину ещё не досмотрел, — сказал он. — Я пока только подходы проверил и одну подрывную линию отсёк. Это разные вещи. Я тебе за неё пока не отвечаю.
— За неё отвечает не один человек, — сказал я. — И вот с этого мы и начнём.
На станции в тот час было четыре начальника, и все четыре были правы.
Начальник станции требовал, чтобы на его путях ничего больше не взрывалось. Железнодорожный мастер — сухой, злой от бессонницы старик по фамилии Гордеев — требовал, чтобы к трофею не подходили с ломом люди, не знающие, где у него что. Седов с соседнего участка требовал, чтобы бронепоезд к утру стоял у моста и стрелял. А военфельдшер требовал освободить третий путь, потому что по нему через час должен подойти медицинский летучий с ранеными.
Я отдал третий путь медицине и получил за это от Седова тяжёлый взгляд.
— Гринёв, — сказал он мне вполголоса, когда мы вышли на насыпь, — ты сейчас потратишь ночь на то, чтобы тебе разрешили. А потом рассветёт.
— Я сейчас потрачу ночь на то, чтобы машина доехала.
— Она уже доехала. Она вон стоит.
— Она стоит, — согласился я, — потому что её остановили и она никуда больше не поехала. Это две разные исправности, Седов.
Седов дёрнул щекой. Он был неглупый человек и злился ровно потому, что понимал, о чём я говорю, и всё равно считал, что время дороже.
— Мне к четырём нужен огонь у моста, — сказал он. — Хоть с рельсов, хоть с неба.
— До двух решим, выезжать ли. К четырём надо уже работать у моста. Наземную группу отправляй сейчас, чтобы не зависела от машины.
Франца привели в одиннадцать.
Я нарочно распорядился так, чтобы он не увидел ничего лишнего: пленных держали в кирпичном отсеке депо, под охраной, и с ними уже работали те, кому это положено, — а в машину я его вёл только к одному отсеку и по одному маршруту.
Он шёл между двумя бойцами, маленький, чёрный от угля так, что не отмылся за время после сдачи, в расстёгнутой куртке и без ремня. Переводчиком у нас в ту ночь был Гуревич из полковой разведки, тот самый бывший учитель, который принимал сдачу экипажа.
— Всем выйти из котельного, — сказал я. — Гордеев, ваши тоже. Останутся машинист, Рябцев, переводчик и я. Остальные ждут снаружи и не заглядывают.
— А чего это? — обиделся кто-то из ремонтников.
— Того, — сказал Рябцев, — что если он вам покажет не то, я хочу, чтобы не вы стояли рядом.
Внутри было жарко и очень тесно. Котёл ещё держал тепло — его не гасили до конца, — и от этого всё железо было тёплым, живым, и пахло углём и паром.
Гуревич спрашивал ровно то, что я велел, и ничего сверх.
— Спроси его: где в этом отсеке места, которыми пользовался экипаж. Не что тут есть вообще, а к чему тянулись руками.
Гуревич перевёл. Франц ответил длинно, показывая: сюда — инжектор, сюда — продувка, вот эта рукоятка, вот эти два вентиля, вот сюда лазил он сам с длинной маслёнкой.
— Дальше. Когда состав встал и стало ясно, что дальше не пойдёт, что делал командир?
Тут Франц замолчал.
Он стоял, опустив руки, и смотрел не на нас, а на заклёпку в стене. Потом заговорил быстро и тихо.
— Он говорит, — сказал Гуревич, — что командир прошёл сюда. Вот через этот проход. И пошёл не к топке, а туда, за арматуру. Он говорит, что тогда закричал ему... одно слово. И что командир на него посмотрел и вернулся обратно.
— Он тянулся руками куда?
Франц показал. Не ткнул пальцем — показал ладонью, целым движением, от плеча: туда, вниз, под паровой коллектор, за путаницу труб, где в темноте не видно вообще ничего.
— Дальше не спрашивай, — сказал я Гуревичу. — Пусть стоит и молчит.
Рябцев взял фонарь и полез.
Он лез долго. Он лез так, как лезут сапёры — не быстрее, чем позволяет то, что уже видно, — и один раз попросил меня подержать фонарь под другим углом, и один раз сказал: «Не дыши мне в затылок, Гринёв», и я отодвинулся.
— Есть, — сказал он наконец, не вылезая. — Есть коробка. Прижата хомутом к трубе, сверху накинута ветошь. Если б он не показал, я б её нашёл... — Он помолчал. — Я б её нашёл к утру. Может быть.
— Провод?
— Провод есть. Короткий, уходит вверх и вбок. — Он ещё повозился. — Я его пока не трогаю, потому что не вижу, что на другом конце.
Он вылез, сел на корточки у стены и вытер лицо предплечьем.
— Так, — сказал он, повернувшись к человеку у топки. — Теперь без вас не подлезу.
Свиридов успел сбросить лишнее давление и передал машину сменному машинисту. Того звали Тихон Ильич Бережной. Он был маневровый, станционный, лет за пятьдесят, широкий, с медленными руками, и всю эту ночь он больше молчал, чем говорил, а если говорил, то короткими фразами и в основном о деле.
— Тихон Ильич, — сказал Рябцев. — Мне надо, чтобы вот тут у меня рука была в безопасности. Чтобы, если я эту трубу задену, мне в лицо не ударило.
Бережной не ответил сразу. Он пошёл вдоль стены, глядя не на то место, куда показывал Рябцев, а на всю арматуру целиком, и потрогал два вентиля, и один из них медленно, на четверть оборота, прикрыл, прислушиваясь. Где-то внутри машины изменился звук.
— Это не наша, — сказал он наконец. — Это немецкая, у них тут иначе собрано. Я по маркам не читаю.
— А по повадке?
— По повадке читаю. — Он ещё раз прошёлся. — Вот эта — питание. Вот эта на инжектор. А эта, — он положил ладонь на маховичок, — эта, я так думаю, отсечная на коллектор. Сейчас проверю.
— Как проверите?
— По манометру и по слуху, — сказал Бережной. — Я её закрою, а вы, молодой человек, постойте и не мешайте.
Он закрыл, дождался, посмотрел на стрелку, послушал. Потом открыл обратно на четверть, снова послушал.
— Да, — сказал он. — Она. Теперь закрываю совсем и стравливаю участок. Через пять минут там будет тёпло и пусто. Голыми руками не берите, обожжётесь, а под давлением уже не ударит.
— Пять минут меня устраивают, — сказал Рябцев.
Мы стояли и ждали эти пять минут, и всё это время Франц стоял у переборки между двумя бойцами и смотрел в пол.
Я тогда впервые за вечер посмотрел на него как на человека, а не как на источник сведений.
— Гуревич. Спроси: почему он крикнул тогда командиру.
Переводчик спросил. Франц ответил коротко, двумя словами, и Гуревич даже переспросил.
— Он говорит: «Там были мы».
Я убрал приготовленный карандаш. Франц всё ещё смотрел на заклёпку; я дождался, пока он переведёт дыхание, и больше ничего не спрашивал.
Рябцев работал двадцать с лишним минут. Из отсека слышно было, как он изредка шевелится и как звякает металл о металл, и один раз он сказал вполголоса что-то очень нехорошее, и я почувствовал, как у меня по спине пошёл холод, — но он тут же добавил: «Нормально, ветошь примёрзла к смазке, не то подумал», и стало легче.
Он вылез с коробкой в руках. Держал её на вытянутых, как держат чужого кота.
— Отдельно, — сказал он. — Я сам отнесу за стрелку, в яму. Двое пусть освободят дорогу, к коробке не подходить. Цепь я разомкнул, но разбирать буду там. И запишите в журнал: котельное отделение, устройство снято в двадцать три сорок, помещение допущено.
— Кто допускает?
— Я допускаю, — сказал Рябцев. — До этой минуты допуск был только к проверенному проходу. Теперь можно работать у арматуры. Что не отмечено, по-прежнему не трогать.