Читать «Командир бомбардировщика - 5» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 9 из 13
Он подходит к листу, прикидывает, водит по нему пальцем, что-то бормочет.
— Хватит, — говорит наконец. — Хватит, если аккуратно резать. Но резать аккуратно — это время.
— Наше время, — говорю я. — Не ваше.
— Это как?
— Плешаков даёт тебе своих на разметку и на резку. Мои мотористы у тебя сегодня в подчинении на эту работу. Ты режешь так, как тебе удобно, а мы — руки.
Руденко смотрит на Плешакова.
Плешаков, надо отдать ему должное, не спорит ни секунды.
— Кириченко и Гнатюка дам, — говорит он. — Кириченко ножницами чисто режет.
— Тогда и вопроса нет, — говорит Руденко.
И вот здесь я делаю то, чего он от меня не ждёт.
— И ещё, — говорю я. — Записываем.
— Чего записываем?
— Что мы у девятого борта взяли середину листа. Запиши у себя, и я у себя запишу. Когда придёт материал, первый лист — им.
Руденко хмурится.
— Товарищ старший лейтенант, у нас тут не лавка.
— У нас тут хуже лавки, — говорю я. — В лавке хоть долги помнят. А у нас через месяц никто не вспомнит, кто у кого что взял, и девятый будет ходить и обижаться, что тринадцатому дают всё, а им ничего. Я не хочу, чтоб мою машину в полку звали любимицей. Мне с этими людьми ещё зимовать.
Руденко медленно кивает.
— Ну, пиши, — говорит он. — Раз тебе так спокойнее.
Сначала Руденко возвращается к пробоине. Кириченко убирает рваные края, через деревянный брусок выправляет кромку; Руденко проверяет, куда дошли трещины, и только после этого снимает точный картонный шаблон. Для девятого рядом ложатся свои шаблоны: лючок и полоса капота. По ним делят лист так, чтобы хватило обоим бортам.
Разметка, резка и подготовка крепления занимают три часа. Я остаюсь рядом на первые несколько минут: Кириченко ведёт ручные ножницы по черте, Гнатюк в рукавицах поддерживает отгибающийся край, не позволяя ему заломить нужную полосу. Когда край начинает уходить от разметки, Руденко останавливает ножницы, сам переставляет опору. Полоска снова ложится свободно.
— Вот теперь веди, — говорит он. — Не тяни лист за инструментом.
Я отхожу, пока они подгоняют отдельные куски. Вернувшись к концу работы, вижу у Руденко два сохранённых обрезка для девятого. Он кладёт на них свои шаблоны и впервые за день выглядит довольным.
— Хватает. Ещё и на подкладку останется.
Готовую накладку примеряют с предусмотренным перекрытием, размечают крепление по неповреждённому металлу и сверлят.
— Шаг какой? — спрашивает Кириченко.
— Тридцать пять, — говорит Руденко. — И по кромке не жадничай, отступи как положено, а то у тебя лист по заклёпкам треснет на первом же режиме.
Заклёпки ставят вдвоём: один держит поддержку изнутри, второй расклёпывает. Внутри фюзеляжа лежит Гнатюк и ругается вполголоса, потому что там тесно и потому что поддержка отдаёт в кисть.
Плешаков всё это время стоит в стороне и не лезет.
Я замечаю это и оцениваю.
— Не тянет? — спрашиваю.
— Чего?
— Руки не тянет за киянку.
— Тянет, — честно говорит Плешаков. — Только я по обшивке работать умею хуже Кириченко. У меня выйдет — самолёт полетит, но Руденко потом всю зиму будет мне это вспоминать.
— Мудро.
— Не мудро, товарищ старший лейтенант. Просто я один раз попробовал.
К вечеру на правом борту тринадцатого появляется заплата.
Она не красивая. Дюраль на ней светлее, чем вокруг, потому что старую краску облетело, а новой нет; заклёпки идут ровным двойным рядом, слегка блестят, и весь этот прямоугольник на серо-зелёном боку виден издалека.
Литвинов подходит, смотрит.
— Как медаль, — говорит он.
— Как заплата на штанах, — говорю я.
— Ну, тоже, если подумать, честно.
Дюжев трогает заклёпки пальцем и тут же отдёргивает руку, будто его застали.
— Крепко, — говорит он.
— Крепко, — соглашается Руденко, вытирая руки. — Ты в следующий раз так не подставляйся, и обойдёмся без крепко.
Лида перехватывает меня у санчасти, когда я иду от самолёта.
Она стоит в дверях, привалившись плечом к косяку, и по её позе я понимаю, что она стоит так уже минут пять и ждёт именно меня.
— Иванов.
— Ковалёва.
— Ты когда последний раз спал?
— Вчера днём, четыре часа.
— А после возвращения?
— После возвращения — ни минуты, — признаюсь я.
Она отлипает от косяка.
— Иди спи.
— У меня ещё...
— У тебя ещё ничего. — Она говорит это тем ровным тоном, который я за последние недели научился уважать больше, чем иные приказы. — Я смотрела расписание. Вы сегодня не летите. Плешаков машину закрыл до завтра. Гордеев сказал, что раньше вечера тебя видеть не хочет.
— Гордеев так сказал?
— Гордеев сказал: «Пусть выспится, а то он уже на людей бросается из-за приказов». Это цитата.
Я хочу возразить, но тут во мне что-то подламывается.
Это происходит не постепенно. Только что я стоял и был готов спорить, и вдруг понимаю, что если сейчас же не сяду, то сяду не по своей воле. Ноги делаются ватными снизу вверх, от ступней, и колено, которое ныло весь день, вдруг перестаёт ныть и просто становится чужим.
— Ладно, — говорю я.
Лида смотрит внимательно.
— Ты сейчас не геройствуй, — говорит она. — До землянки дойдёшь?
— Дойду.
— Точно?
— Ковалёва, — говорю я. — Если ты меня сейчас возьмёшь под руку через весь аэродром, то завтра весь Кагул будет обсуждать не Берлин.
Она фыркает.
— Господи. Тебе пятьдесят, что ли, лет, что ты о репутации думаешь.
Я чуть не спотыкаюсь на ровном месте.
— Вроде того, — говорю. — Иди, у тебя перевязки.
Перед тем как лечь, я делаю одну вещь, ради которой, собственно, и остаюсь на ногах ещё десять минут.
Я иду к дежурному по части.
Дежурит Круглов, младший лейтенант из штабных, немолодой, аккуратный, с той манерой всё переспрашивать, которая бесит в разговоре и спасает в деле.
— Круглов. Я ложусь.
— Понял.
— Не понял. Садись, пиши.
Он садится и берёт карандаш.
— Меня будить: первое — тревога любого уровня. Второе — если не вернётся любой борт к расчётному. Третье — если из штаба придёт боевое распоряжение на сегодняшнюю ночь. Четвёртое — если Плешаков скажет, что по машине есть что-то, чего он не может решить сам.
— А если Плешаков скажет, что может решить сам?
— Тогда пусть решает и меня не будит.
Круглов пишет.
Глава 5
— Меня не будить, — продолжаю я, — если придут бумаги из штаба не боевые. Если приедет кто-нибудь посмотреть на нас после Берлина. Если позвонят уточнять фамилии в приказе. Если Журавлёв придёт с рапортом на паёк.
Круглов поднимает голову.
— С чем?
— Он поймёт. Запиши, это важно.
— Записал, — говорит Круглов с сомнением.
— И последнее. Всё, что по второму экипажу, — к Рябову. Он старший, пока я сплю. Не ко мне.
— А если он спросит вас?
— Он не спросит.
Круглов дочитывает список вслух, я подтверждаю, и вот теперь можно.
В землянке прохладно и пахнет землёй, сырым деревом и чужими сапогами.
Я ложусь на свою койку, не раздеваясь, только сбрасываю сапоги, — и лежу с открытыми глазами.
Сон не приходит.
Это знакомое: тело выключено, а голова ещё гонит. Я слышу шаги наверху, слышу, как кто-то проходит мимо входа, останавливается — и у меня внутри всё подбирается: сейчас откинут плащ-палатку и скажут «товарищ старший лейтенант».
Шаги уходят.
Через минуту — снова. Опять останавливаются. Опять уходят.
Я лежу и думаю о том, что двадцать одна фамилия — это, возможно, перебор и Гордеев прав. Потом думаю, что не перебор. Потом — что Бурцев завтра начнёт объяснять свой приём «смотри мимо огня» всем подряд, и надо, чтобы это записали, пока он не забыл, как это делается. Потом — что надо проверить, действительно ли повторитель работает без потерь на дальнем плече или нам просто везло. Потом — что Тимкин глаз...
Потолок в землянке сколочен из горбыля, и один сучок в третьей доске от входа похож на профиль человека с длинным носом.
Я смотрю на этот сучок.