Читать «Командир бомбардировщика - 8» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 5 из 12
— Двадцать минут. — Он смотрит на часы. — Пятнадцать машин, рассредоточены за двадцать минут, без единой поломки. У меня в октябре на это уходило сорок, и мы два раза цеплялись.
— Товарищ майор...
— Погодите, дайте похвалить, — говорит он. — Это редко бывает.
И вот тут я делаю вещь, которая мне самому не нравится, но не сделать её нельзя.
— Товарищ майор, не всё в порядке.
Свиридов смотрит на меня.
— Что?
— Расчёт на северной точке не получил сигнала.
— Какой расчёт?
— Пулемётный, у дальних выработок. Четыре человека. Они сидели и ничего не знали до тех пор, пока не услышали моторы. То есть до конца.
Свиридов оборачивается к Долгих.
— Это правда?
Долгих молчит.
— Я у них был, — говорю я. — Три минуты назад, когда шёл сюда. Мне их старший сказал: «мы услышали, как всё забегало». У них нет ни телефона, ни звонка, ни ракеты. К ним посылают посыльного, а посыльный в среду был в санчасти с нарывом.
Свиридов очень медленно достаёт папиросы.
— И что вы предлагаете?
— Три вещи, все дешёвые. Первое — провод. Двести метров кабеля, он есть в общей книге, я смотрел. Второе — ракета дублирующая, красная, по которой они занимают боевые места, если провод перебит. Третье — их старшего включить в расчёт рассредоточения, чтобы он знал схему и заранее проверил, не перекроют ли перемещаемые машины сектор огня.
Долгих поднимает голову.
— У нас кабель на связь с КП полосы, — говорит он. — Если мы его отдадим...
— Полосу без телефона не оставим, — говорю я. — В книге лежит ещё снятый провод, ремонтный. Его можно прозвонить, выбрать целые куски и срастить на эти двести метров. Пока связисты тянут, назначим к расчёту сменного посыльного и проверим, видят ли оттуда дублирующую ракету.
Свиридов закуривает и долго смотрит на дальний край поля, где за белыми прямоугольниками выработок торчат кусты и где сидят четверо, которые сегодня узнали о тревоге последними.
— Долгих, — говорит он. — Сделайте.
— Есть.
— Сегодня.
— Есть сегодня.
Свиридов поворачивается ко мне.
— Иванов, а вам не жалко?
— Чего?
— Такой был рапорт, — говорит он почти мечтательно. — Двадцать минут, пятнадцать машин. Я бы наверх доложил, меня бы похвалили.
— Доложите, — говорю я. — Только допишите про расчёт. Тогда вас похвалят один раз, а не похвалят и через месяц спросят.
Он смеётся — коротко, невесело — и уходит в землянку.
Вечером меня вызывают в штабную избу.
Там уже сидят Долгих, Ковалевский и ещё двое. Печь натоплена так, что от шинелей идёт пар. На столе — тот же лист с расписанием, и я вижу, что он переписан заново: фамилии перемешаны, и в лучших часах теперь стоят и Хомяков, и Лапин, и наш Круглов, и Гнеденко.
Свиридов сидит с бумагой в руках.
— Иванов. Испытательная неделя прошла. Уже и вторая началась.
— Так точно.
— Подводим итог. — Он смотрит в бумагу. — Молодые за неделю: одиннадцать назначенных вылетов в лучшее время, из них два отменены по неготовности, оба ваши отмены. Гнеденко пересчитал маршрут и слетал на следующий день без замечаний. Лапин на разборе разобрал чужую задачу лучше, чем я. Ваши экипажи: четыре сокращённых упражнения в остаточную погоду, все выполнены, плюс данные по нижней кромке, которыми Дуняшин пользовался дважды.
Он кладёт бумагу.
— Теперь скажите мне честно. Вы это всё придумали, чтобы к нам влезть?
Вопрос прямой, и врать на него нельзя.
— Частично, — говорю я.
Долгих поднимает брови.
— То есть?
— Товарищ майор, я прилетел сюда со звеном, которому приказано учить. Учить я мог только двумя способами: либо отгородиться со своими тремя экипажами и делать свою маленькую школу в углу — и тогда через месяц у вас была бы одна школа ваша и одна моя, и обе неполные. Либо влезть. Я выбрал влезть. Так что да, я к вам влезал, и делал это сознательно.
— А часы?
— А часы — не поэтому. — Я смотрю на него. — Часы я отдал, потому что увидел ваш график и понял, что если оставить как есть, то к весне у вас будет шесть человек, которые умеют летать, и двадцать, которые умеют терпеть. И тогда учить будет уже некого.
В избе тихо. Потрескивает печка.
— Ковалевский, — говорит Свиридов. — Ты чего молчишь?
Ковалевский — тот самый, из угла, лет тридцати, с рябым лицом.
— А я не молчу, — говорит он. — Я думаю.
— О чём?
— О том, что я в сентябре Хомякова три раза в сумерки выпускал и считал, что делаю ему добро. — Он трёт лицо ладонью. — Потому что жалел его на трудное упражнение.
— Вот, — говорит Свиридов.
Он берёт со стола другую бумагу.
— Иванов. У меня приказ по части. Читаю: назначить старшего лейтенанта Иванова заместителем командира эскадрильи капитана Долгих по лётной подготовке. С сего числа.
Я стою.
Это не должность командира. Это не звание — звание у меня остаётся то же, какое было в августе, и, судя по всему, останется ещё долго. Это даже не власть в обычном смысле: у меня не появляется людей, которыми я командую напрямую.
У меня появляется другое: подпись.
С завтрашнего утра под каждым допуском к самостоятельному полёту в этой эскадрилье будет стоять моя фамилия, и если через месяц кто-нибудь из этих мальчиков не вернётся из-за того, что мы его выпустили рано, — это будет мой почерк на бумаге.
— Служу Советскому Союзу, — говорю я.
— Погодите служить, — говорит Свиридов. — Условия.
— Слушаю.
— Первое. Единый список допуска — доделать и положить мне на стол через три дня, за двумя подписями, вашей и Долгих.
— Есть.
— Второе. Никакой отдельной школы для приезжих. Ни одной. Если я узнаю, что ваши трое занимаются отдельно по особой программе, я вас сниму в тот же день.
— Не будет.
— Третье, и оно вам не понравится. — Свиридов складывает бумагу. — Вы теперь отвечаете за подготовку. Значит, когда через две недели у нас в мороз половина машин не заведётся и мне сверху скажут дать результат — вы будете стоять рядом со мной и объяснять, почему люди не готовы. Не Долгих. Вы.
— Понял.
— Ничего вы не поняли, — говорит Свиридов почти добродушно. — Ну да ладно. Идите.
Я выхожу.
Мороз к ночи забрал крепче: щиплет ноздри, снег скрипит по-зимнему, звонко. Над полем чистое небо и звёзды, и на севере стоит слабое ровное зарево — не пожар, а именно зарево, широкое и низкое, и все здесь знают, что это.
Там город.
Я стою и смотрю на это зарево, наверное, минуту.
Потом иду в землянку, где Литвинов уже разложил на столе черновик списка допуска, и где Тимка при коптилке переписывает свою выжимку из четырёх тетрадей, и где Федя примеряет к стене железное колено от печки, привезённое с прежнего поля. Временная железная печурка дымит на изгибе трубы; он хочет завтра обложить её кирпичом и переделать вывод.
— Пал Сергеич, — говорит Федя, не оборачиваясь. — А обкладку печки когда делать?
— Завтра.
— Кирпич я нашёл.
— Где?
— У выработок. Там от старой сушилки битый лежит, ничей.
— Ничей?
— Я спросил, — говорит Федя с достоинством. — У Барабаша спросил. Он в книгу записал.
Я подбрасываю в печурку два полена, сажусь к столу в шинели и придвигаю черновик. Пока спина греется, кистям холодно; время от времени я прячу их в рукава.
Список получается длинный, и это неправильно; хороший список должен помещаться на одной странице, иначе его никто не будет читать. Мы с Литвиновым режем его до утра, и к рассвету в нём остаётся четырнадцать пунктов, из которых половина начинается со слова «показать».
Перед самым сном я вспоминаю про Кузьмичёва и его три вещи.
Первую и вторую я сделал: новый номер полевой почты выяснил в первый день, отправил Кузьмичёву и подал местному почтовику сведения о прибытии. Молчаливый ефрейтор с деревянным протезом вместо кисти записал меня в списки при мне, при мне же и вписал в тетрадь.
Третье — второе письмо — не написал.
Я достаю лист, кладу на планшет и сижу над ним минут десять.
Написать надо мало: что перебазировался, что жив, что вот новый адрес, пиши сюда.
Проблема в том, что я не знаю, дошло ли первое. И если оно не дошло, то это письмо она прочтёт первым, и оно начнётся с адреса, а не с того, с чего должно начинаться.
В конце концов я пишу так, как есть: сначала про то, что уже отправлял письмо и не знаю, дошло ли; потом, коротко, то же самое, что было в первом, — про ранение, про память, про то, что не хочу играть человека, которым не являюсь; потом новый адрес, крупно, отдельной строкой, чтобы не потерялся.
И в самом конце, подумав, приписываю:
«Буду рад хотя бы одной строчке, что ты жива. Если пока не захочешь писать — я подожду».
Заклеиваю. Надписываю. Кладу в планшет, чтобы утром отдать ефрейтору с протезом.
За стенкой Федя что-то роняет и негромко ругается. Литвинов спит, положив голову на карту. Коптилка догорает.
Завтра у меня четырнадцать пунктов на одной странице, мороз, к которому нужно готовить моторы, и подпись, которую я теперь буду ставить под чужими мальчиками.
Я задуваю коптилку.
Глава 3
Карта у Свиридова прибита к стене четырьмя гвоздями, и по её нижнему краю идёт волна: бумага отсырела ещё в октябре, потом замёрзла, потом высохла, и теперь Балтика на ней слегка вздыблена, как море в непогоду.
— Ну, — говорит он, не оборачиваясь. — Показывай.
Мы вошли вместе с Литвиновым; он ждёт у края стола, пока я освобожу место. Я кладу на стол свою. Не полковую — нашу, ту, которую мы с Литвиновым рисовали три недели по трофейным накладным и по спискам ящиков, снятых разведгруппой с выброшенного на мель транспорта. На ней три аэродрома, соединённые линиями с одной точкой в глубине, и эта точка обведена дважды.