Перейти к содержанию

Командир бомбардировщика - 8 — книга №8 серии «Командир бомбардировщика»

Автор:

Категория
Попаданцы
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
26.09.2026

Аннотация

Пятьдесят пять лет, тридцать лет в небе и последний боевой вылет. Подбитый ракетой, командир стратегического бомбардировщика Павел Иванов спасает экипаж и направляет горящую машину в цель. Но вместо смерти приходит новое падение — уже в чужом молодом теле, за штурвалом израненного самолёта над Балтикой августа 1941 года. У Павла есть опыт лётчика XXI века, но нет ни привычных приборов, ни надёжной техники, ни права объяснить, откуда он знает будущее этой войны. Вокруг — отступление, разбитые машины, люди на пределе сил и экипаж, который ещё только должен поверить своему командиру. А впереди — приказ, звучащий почти безумием: поднять тяжёлый бомбардировщик и идти на Берлин. Чтобы выжить, Павлу придётся заново освоить старое небо, вернуть в строй обречённую машину и научиться принимать решения, где цена ошибки — четыре жизни. Здесь не будет лёгких чудес. Только мастерство, ответственность и железная воля человека, который уже однажды выбрал не себя.

Читать «Командир бомбардировщика - 8» — Сергей Сорокин онлайн

Страница 6 из 12

— Вот сюда они возят моторы и узлы, — говорю я. — Отсюда получают три поля, и вот это, ближнее, зависит от него полностью: у него своей ремонтной базы нет.

Свиридов наконец поворачивается.

Мы у него уже третью неделю, и я до сих пор не понял про него одну вещь: он не любит кагульских или не любит всех одинаково. Лицо у него узкое, серое от недосыпа, и разговаривает он так, будто бережёт слова на потом.

— Про накладные я читал, — говорит он. — Мне интересно другое. Ты мне сейчас будешь рассказывать, как вы в сентябре разнесённой парой ходили?

— Нет.

— Точно нет? — Он смотрит на меня прямо. — Потому что за последние две недели мне трижды рассказали, как Иванов с Рябовым красиво отработали. Первый раз рассказал Рябов, второй — начальник штаба, третий — какой-то сержант в столовой, которого там вообще не было.

— Я про сентябрь не собирался.

— Тогда говори про декабрь.

Вот это правильный вопрос. Настолько правильный, что мне даже приятно.

— Про декабрь говорит штурман, — отвечаю я. — Товарищ майор, у меня к этому месту есть карта и есть желание. У Литвинова — признаки, и он вам первым делом скажет, чего не хватает.

Литвинов расстёгивает планшет.

Правая рука у него давно работает как надо, левая при холоде ещё немеет, и он привычно держит её под ремнём, ближе к телу. На стол ложатся два листа: на одном схема, на другом столбик записей.

— Вот подтверждённое, — говорит он и кладёт палец. — Первое: за октябрь через узловую станцию к этому полю прошло не менее четырёх платформ с крупными ящиками. Это по накладным, они датированы. Второе: с этого поля за тот же месяц ушло три раза по два самолёта «на перегон», и они не вернулись в тот же день. Третье: у них там есть капитальное строение с воротами, оно есть на довоенном снимке.

— А неподтверждённое? — спрашивает Свиридов.

— Неподтверждённого больше, — спокойно говорит Литвинов. — Я не знаю, работает ли это строение сейчас как мастерская. Я не знаю, стоят ли там склады узлов рядом или их растащили. Я не знаю, что они делают зимой: может, всё вывезли в тыл до весны, а нам достанется пустая коробка.

Свиридов слушает, не перебивая. Потом переводит взгляд на меня.

— Ты его специально притащил?

— Специально.

— Зачем?

— Затем, что если бы я пришёл один, я бы вам сейчас продавал уверенность, — говорю я. — А у нас её нет. У нас есть хорошее место и три дырки в знании.

Он садится. Пододвигает мою карту к себе и некоторое время смотрит на неё молча.

— Хорошо, — говорит он наконец. — Беру в подготовку. Не в план — в подготовку. Два условия.

— Слушаю.

— Первое: цель подтверждается. Не догадкой. Мне нужен снимок или наблюдение, или хоть что-то, что скажет: там сейчас живут и работают. Пойдёшь к разведчикам сам, я позвоню.

— Есть.

— Второе. — Он смотрит на меня. — Зимняя готовность.

— Товарищ майор...

— Не перебивай. — Голос у него не повышается, но становится плоским, как доска. — Сегодня утром у меня три машины не завелись. Три из девяти. Несколько суток мороза, и треть эскадрильи — железо в снегу. Ты мне сейчас предлагаешь дальний удар, восемьсот километров туда и обратно, зимой, ночью. Какими самолётами ты его будешь делать? Теми, которые сегодня не завелись?

Вот тут мне и сказать нечего. Потому что он прав до последней запятой.

— Ты у меня кто по должности? — спрашивает Свиридов.

— Заместитель командира эскадрильи по лётной подготовке.

— Вот и организуй готовность, — говорит он. — С техслужбой: им нужны люди и время, тебе нужна исправная группа. — Планировать все умеют. У меня в штабе четыре человека, которые планируют. А запускать моторы в минус двадцать умеют двое, и оба — техники, и оба ко мне ходят и просят людей, а людей нет.

Он встаёт и подходит к своей вздыбленной карте.

— Иванов. Я тебе сейчас скажу одну вещь, и ты не обижайся.

— Не обижусь.

— Меня твоя слава не греет, — говорит он. — Совсем. Я в августе потерял полк. Не эскадрилью — полк, по частям, за шесть недель. И я насмотрелся на людей, которые красиво летают и не умеют держать хозяйство. К весне от них остаётся хорошая память и пустая стоянка.

— Я понял.

— Что ты понял?

— Что место у карты мне выдали не за прошлое, — говорю я. — И что оно теперь моя обязанность, а не награда.

Свиридов хмыкает.

— Иди, — говорит. — К разведчикам завтра. А сегодня иди к своим моторам.

На выходе из штабной землянки меня перехватывает Сомов.

Старшина Сомов ведает полковой почтой; его ефрейтор записывал меня при прибытии. Сомов, по-моему, единственный на базе человек, который зимой не мёрзнет: он всё время ходит и от ходьбы горячий.

— Товарищ старший лейтенант! Вам.

Он протягивает конверт.

И я узнаю его раньше, чем успеваю подумать.

Не марку, не штамп — почерк. Свой собственный. Крупные буквы адреса, выведенные старательно, потому что я тогда, в октябре, писал этот адрес медленно и с нажимом, как пишут на конвертах, от которых много зависит.

Мария Соколова.

У меня внутри что-то делает короткий и очень неприятный оборот.

Вернула.

Первая мысль именно такая, и она приходит быстрее всякого рассуждения, и она глупая, как все первые мысли: она прочла, и ей не понравилось, и она отправила обратно, потому что не хочет ни писать, ни отвечать, ни знать.

Я стою с конвертом в руках на морозе и чувствую себя двадцатилетним, и мне это не нравится вдвойне, потому что двадцать мне было очень давно.

— Товарищ старший лейтенант, — говорит Сомов. — Вы его переверните.

— Что?

— Переверните, говорю. И не делайте такое лицо. Я уже посмотрел, у меня работа такая.

Я переворачиваю.

На обороте штамп, потом ещё один, потом лиловая от руки надпись поперёк: «Адресат по данному адресу не проживает, эвакуирован. Возврат отправителю».

Конверт не вскрыт.

Я стою и смотрю на нетронутый клапан, заклеенный мной же в октябре, и мне становится одновременно легче и хуже.

Легче — потому что она его не читала и не отказывала.

Хуже — потому что за несколько недель моё письмо проехало полстраны и вернулось ко мне, не найдя человека, а человек всё это время был где-то и не знал, что его ищут.

— Пойдёмте ко мне, — говорит Сомов. — Тут на ветру не разберём.

Почта у него — половина землянки, отгороженная брезентом, с полкой из ящиков и керосиновой лампой, привязанной проволокой к столбу, чтобы не уронили.

Он кладёт конверт на стол, разворачивает под лампу и начинает водить пальцем.

— Так. Вот наш штемпель, полевая почта, октябрь. Это когда вы сдали. Вот тут — пересылочный, спустя четыре дня. Дальше... вот, видите, смазан, но читается: ещё через пять дней. Это уже узел.

— А это? — Я показываю на квадратный синий оттиск.

— А это самое интересное, — говорит Сомов с удовольствием человека, который наконец занимается своим ремеслом при внимательном слушателе. — Это адресное бюро. Кузьмичёв отправил через справочное бюро. Там попробовали переслать по найденному адресу эвакуации, а на месте её уже не застали. До занятого Новгорода письмо, конечно, не ходило.

— И?

— И бюро дало вот эту надпись. — Он показывает лиловое. — «Эвакуирован». Заметьте, не «выбыл неизвестно куда», а «эвакуирован». Разница большая.

— Какая?

— Такая, что кто-то её записывал, — говорит Сомов. — Эвакуированных пишут. Составы, списки, пункты назначения. Другой вопрос, куда эти списки потом уехали и в каком они виде, но они есть.

Я сажусь на ящик.

— Значит, письмо не вручалось.

— Не вручалось, — подтверждает он. — Оно даже в руки никому не попало, кроме почтовых. Вот вам моё слово: если бы его отдали и вернули, был бы другой штамп и клапан был бы тронут. Люди, товарищ старший лейтенант, аккуратно вскрывать не умеют. Всегда рвут.

Я смотрю на свой собственный октябрьский почерк.

— И что теперь?

— А теперь, — говорит Сомов, — самое главное: не суйте второй туда же.

— Я и не собирался.

— Собирались, — говорит он невозмутимо. — Все собираются. Приходят и говорят: напишу ещё раз, может, в тот раз не дошло. И пишут по тому же адресу, и оно через полтора месяца возвращается по той же дороге, и человек сидит с двумя конвертами вместо одного.

Он берёт огрызок карандаша и переписывает на клочок бумаги все штампы — по порядку, с датами.

— Вот это сохраните, — говорит он, отдавая клочок. — Это дорога, которую письмо уже прошло. Второй раз по ней не надо.

— А как надо?

Сомов смотрит на лампу и жуёт губами.

— Вечером приходите, — говорит он. — Мне надо подумать и кое-что посмотреть. Тут не почтовое дело, тут другое. Только вы сегодня всё равно заняты.

— Чем?

Снаружи гремит железо, кто-то кричит про лампу. Сомов поднимает голову.

— Тем, чем весь аэродром, — говорит он. — Слышите? Опять у подогревателей суетятся.

Три машины стоят в ряд, и все три молчат.

Ветра почти нет, и от этого мороз кажется не таким злым, но воздух сухой и колкий, и каждое дыхание оставляет в носу тонкие иголки. Снег скрипит по-особому, высоким звуком, какой бывает только ниже двадцати.

Возле первой из них человек шесть. Двое греют, двое стоят, двое сидят на корточках у ящика и курят, пряча папиросы в рукав.

Плешаков здесь же. Он стоит без рукавиц — в тонких, обрезанных под пальцы перчатках, — и по этому признаку я уже вижу, что он работает с утра и не собирается заканчивать.

— Ну? — говорю я.

— Не «ну», — отвечает он. — «Ну» тут все говорят с шести утра.

— Что с ними?

— С ними, — Плешаков делает ударение, — разное. Вот в этом всё дело, а мне никто не верит.

Подходит техник соседней эскадрильи, немолодой, с обмороженной щекой, замотанной тряпицей.

— Чего тут не верить, — говорит он. — Мороз. Греть сильнее надо, вот и весь диагноз.

— Ты уже грел.

— Мало грел.

— Ты грел четыре часа, — говорит Плешаков. — Четыре часа, две лампы и весь керосин, который был у тебя на сутки. Ты хочешь шесть? Давай шесть. Только у тебя на вечернюю подготовку не останется ничего, и тогда завтра у тебя не три машины встанут, а семь.