Читать «Командир бомбардировщика - 9» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 3 из 11
— Товарищ старший лейтенант, — говорит он. — А часы у них откуда?
— В смысле?
— Ну, часы. Откуда у шофёра время «полпятого»? У него в кабине часы есть?
Я смотрю на Тимку. Тимка пожимает плечами.
— Тимка, — говорю я. — Запроси пост номер два. Точный вопрос: по каким часам шофёр назвал время и что он в это время делал.
Тимка крутит ручку.
Ответ приходит через семь минут, и он прекрасен.
— Пост два докладывает: Дудко часов не имеет. Время назвал приблизительно. Сказал: «было это, когда я разъезжался со встречной колонной у четвёртого километра».
— Ага, — говорит Литвинов и сразу тянется к журналу движения.
Журнал движения по трассе у дорожников ведётся честно: колонны, время прохода контрольных точек. Это не свидетельские показания, это документ.
— Колонна встречная проходила четвёртый километр в четыре сорок две, — читает Литвинов. — Значит, Дудко слышал в четыре сорок две плюс-минус пять.
— Не в полпятого.
— Не в полпятого. На двенадцать минут позже.
— Теперь Заикин, — говорю я. — Тимка, тот же вопрос на пост пять.
С Заикиным выходит ещё интереснее. Он время назвал по своим часам, а часы у него хорошие, трофейные, но он стоял на посту с полуночи и сменился в четыре тридцать, и вспышку он видел, по его словам, «незадолго до смены».
— А смена по журналу? — говорю я.
— Смена караула в четыре тридцать, — читает Литвинов. — И, судя по записи, в тот день опоздала: сменились в четыре сорок.
— То есть «незадолго до смены» — это не четыре двадцать.
— Это скорее четыре тридцать пять.
Мы сидим над бумажками, и картинка начинает поворачиваться.
— Зорин, — говорю я в микрофон. — Уточнение. Дудко слышал около четырёх сорока двух, восточнее. Заикин видел вспышку около четырёх тридцати пяти, севернее. Мамедов — самое неопределённое, около пяти.
— А расстояние между Дудко и Заикиным? — говорит Зорин.
Литвинов уже меряет.
— Двадцать три километра между постами. До самой вспышки расстояния нет.
Я повторяю обе фразы в микрофон. Зорин отвечает после паузы:
— Тогда это не точка посадки. За семь минут он такое расстояние пролетит. Но мы ведь свели место свидетеля с местом вспышки, а это разные места.
— Или вспышка — не самолёт.
— Или вспышка — не самолёт, — соглашается Зорин. — Ракета, костёр, что угодно. Товарищ старший лейтенант, отдельной целью её не беру. Оставьте направление в журнале: проверю, если остальные следы туда приведут.
Тимка поднимает голову.
— Жалко, — говорит он. — Она такая удобная была. Точка, север, время.
— Вот потому и проверяем, — говорит Литвинов. — Она была удобная. Ты её взял первой, и она тебе испортила всю картину: ты из-за неё смотрел на север, а звук шёл с востока.
— А третий? — говорит Тимка. — Мамедов.
Мамедова я к этому времени уже почти списал, и зря.
— Что у него?
— «Слышал короткий шум, как садится наш на трассу, около пяти». — Тимка вертит записку. — Тут вообще всё плохо. Время приблизительное, слово «около», и он сам говорит, что не придал значения.
— Стой, — говорит Литвинов. — Не в этом дело. Ты прочти, что он сказал.
— «Как садится наш на трассу».
— Вот. Он не сказал «слышал самолёт». Он сказал «как садится».
Я поднимаю голову.
— Он слышал посадку?
— Он слышал звук, который у него в голове означает посадку, — говорит Литвинов. — Это, между прочим, человек, который всю зиму работает на трассе и слышал этих посадок штук двадцать. У него на это ухо натренировано лучше, чем у нас с тобой.
— Тимка. Запроси линию: пусть Мамедова найдут и спросят точно. Не «что слышали», а: чем этот звук отличался от пролёта. И где он в это время был.
Ответ идёт долго — Мамедова ищут на линии, потом ведут к аппарату, — и приходит только через сорок минут, когда Зорин уже прошёл половину ровного поля.
— Мамедов передаёт, — читает Тимка. — «Был на семнадцатом столбе. Звук шёл с севера, не сверху, а низко, и оборвался не так, как обрывается пролёт. Пролёт уходит, а этот кончился сразу. Подумал: сел на трассу, как в январе садились».
— Семнадцатый столб, — говорит Литвинов и сразу тянется к линейке. — Вот он. И север от него — это... — Карандаш идёт вверх. — Это ровно наша полоса.
— А время?
— Время у него плохое, — говорит Литвинов. — Но нам его время и не нужно. Нам нужно направление и вот это «оборвался сразу».
Он откладывает карандаш.
— Смотри, что получилось. Дудко дал время, потому что у него была колонна. Мамедов дал направление и характер звука, потому что у него ухо. А Заикин дал красивую вспышку, из-за которой мы чуть не ушли на север. И, заметь, Заикин — единственный, кто был при должности и смотрел специально.
— Записать бы это куда-нибудь, — говорю я.
— Запишем, — говорит Литвинов. — В твою тетрадь. Только сегодня вечером, а не сейчас.
Он берёт карандаш.
— Что остаётся? Остаётся полоса вот здесь. От поста три до поста пять, севернее трассы, шириной километров двенадцать. Два исхода. Или он дотянул до ровного поля — тогда он где-то тут, и его видно. Или он сел за грядой торосов — а гряда вот, тянется на четырнадцать километров, — и тогда его не видно ниоткуда, кроме как с определённого направления.
Я передаю Зорину границы полосы и оба варианта посадки.
— Зорин, принял?
— Слышал, — говорит он. — Иду работать полосу. Сначала ровное, потом гряду. Гряду буду смотреть с двух курсов.
— Почему с двух?
— Потому что торос — это стена, — говорит Зорин. — С одной стороны за ней тень, с другой — свет.
Дальше наступает то, что в отчёте будет называться «проведение поиска», а на деле выглядит как три часа сидения в дыму.
Я в эти три часа делаю следующее.
Пишу в журнал то, что велел Кострицын, и переписываю дважды, потому что с первого раза выходит длинно и с оправданиями.
Ем хлеб с горячей водой, потому что завтрак я пропустил, а обед будет непонятно когда.
Ругаюсь с интендантом из-за брезента, который он не хочет отдавать без накладной, и в итоге беру брезент под свою подпись на клочке бумаги.
Отправляю Савченко подменить Тимку на полчаса, потому что Тимка сидит на приёме с часу ночи и уже начал переспрашивать простые группы.
И ещё — хожу.
Из блиндажа к стоянке, от стоянки обратно. Двести шагов туда, двести обратно. Я это заметил за собой ещё в прошлой жизни: когда не можешь ничего делать руками, ноги начинают работать за всех.
В девять сорок с поста номер два звонит Федя.
Слышно его плохо, линия тянется по столбам через всё озеро и трещит, как рвущаяся бумага, и он кричит в трубку по-военному раздельно.
— Прошли шесть километров! Время — девять тридцать! Идём медленнее расчёта, потому что снег глубокий, лошади проваливаются по бабки!
— Понял. Что подо льдом?
— Пантелеев бьёт пешнёй через каждые сто шагов! На ровном — девять ударов! У старой дороги — шесть!
— Люди?
— Люди целы! Двое на санях, четверо пешком, меняемся!
— Костенко. Ты где идёшь?
Пауза. Трубка трещит.
— Третьим! — кричит Федя.
— Почему третьим?
— Потому что Пантелеев сказал: первым он, вторым тот, у кого доска, а третьим тот, кого меньше всего жалко потерять по делу!
Я невольно смеюсь, и Литвинов от карты поднимает голову.
— Он так и сказал?
— Он сказал грубее! — кричит Федя. — Я перевожу!
— Хорошо переводишь. Связь через пост три.
— Есть!
Я кладу трубку и минуту сижу, держа на ней руку.
Вот это, между прочим, тоже работа: знать, что твой человек идёт третьим в цепочке по мартовскому льду, и не звонить ему каждые двадцать минут, чтобы спросить, как он.
К одиннадцати у меня на столе лежат восемь зоринских докладов, и все они начинаются со слова «пусто».
Это тяжелее, чем кажется. Каждый доклад — это двадцать минут чужой работы, превращённые в одно слово. И с каждым словом в блиндаже становится тише.
В одиннадцать десять он докладывает, что закончил ровное поле.
— Пусто, — говорит он. — Товарищ старший лейтенант, я по ровному прошёл всё, до последнего квадрата. Его там нет.
— Уверен?
— По ровному — уверен. По гряде — нет, я её прошёл один раз с востока, ничего не увидел. Иду обратно с запада.
— Остаток?
— На сорок минут работы и на дорогу.
— Работай тридцать пять.
Он уходит на запад и разворачивается.
А я сижу и смотрю на часы, и у меня внутри уже начинает укладываться та мысль, которую я не хочу пускать, и которая всё равно укладывается: если через тридцать пять минут будет «пусто», то дальше у нас на сегодня остаётся один вылет, и полоса, и темнота.
В одиннадцать двадцать одну Тимка вскидывается так, что роняет карандаш.
— Есть! — говорит он. — Есть, идёт срочное!
— Читай.
— «Наблюдаю самолёт на льду. Квадрат... привязка к гряде... — Тимка пишет, перо рвёт бумагу. — Крыло на белом, левое. За торосом, с восточного курса не видно. Люди есть. Двое машут тканью».