Читать «Командир бомбардировщика - 10» — Сергей Сорокин онлайн
Страница 3 из 11
— Разворачиваться было уже некуда.
— Вот именно, — говорит он. — Я эту точку прошёл на двадцатой, как вы сказали, и время записал.
— И что дальше?
— Дальше я проверил по приборам. Приборы нормальные. Потом я снизил режим и послушал. Потом опять поставил. — Он вытирает лицо рукавом. — И понял, что это не он стучит, а у меня в ушах.
— Это бывает.
— Знаю, — говорит он. — Теперь знаю.
Верещагин уже под мотором.
Он лезет туда прямо сейчас, в семь вечера, хотя этот человек на ногах ровно столько же, сколько и все мы, — чтобы лично проверить запись принимающего техника и осмотреть установленный мотор после перегонки.
— Долго? — спрашиваю.
— Сколько нужно, — отвечает он оттуда. — Товарищ командир, идите ужинать. Я вам вечером скажу, а завтра с утра мы его посмотрим весь.
— В боевой состав его я сегодня не пишу.
— Правильно, что не пишете.
Я отхожу от машины и оказываюсь, наконец, один.
Солнце садится в степную пыль, и от этого оно делается огромным и мутно-красным, и от машин ложатся длинные тени. У балки дымит кухня, и там уже сидят человек тридцать. За бугром стучат — Верещагин разворачивает мастерскую, и первое, что там появилось, это натянутый брезент.
В целой землянке спят восемь человек, которых я туда положил.
Мы потеряли базу, которую обустраивали всё это лето. Мы оставили там навесы, тиски, покрышки и один самолёт, который сейчас стоит на чужом стапеле и, может быть, ещё полетает под чужим номером. Мы прошли за ночь и день сто девяносто километров по забитым дорогам, и завтра утром мне предстоит считать, сколько из вышедшего сюда дошло и что из этого может воевать.
Считать я буду завтра.
А сегодня у меня вот что: колонна вышла с прежней базы до подхода противника. Шестой борт стоит на поле, и Верещагин сидит под его мотором. Люди едят горячее. Мотористы спят в сухом. Письмо с моим неизменным номером полевой почты лежит в мешке у Гриценко и уйдёт завтра на узел.
Я сажусь на снарядный ящик у края поля, лицом к западу, откуда мы пришли.
За спиной у меня начинается новое место, в котором пока нет ничего, кроме людей, брезента и самолётов, часть которых пока не готова к бою.
Значит, будем строить.
Глава 2
Ведомость сводят третьи сутки, и третьи сутки в ней меняются цифры, потому что люди и машины продолжают приходить.
Я сижу на ящике у кухни — в землянке ещё нет крыши, только накат и слой земли, который сегодня с утра просел от дождя, — и передо мной лежат три листа. На первом люди. На втором техника. На третьем то, что передано на месте: пригодные узлы и запас, которые передали ремонтникам, бочки, слитые местным ремонтникам, остатки постельного и имущество, принятое соседней ремонтной базой по описи.
Люди сошлись.
Это первое, что я проверил, когда приехала наземная колонна: сошлись все, включая тех, кого мы уже считали потерянными на переправе, потому что двое суток о них ничего не было. Их привёз на своей полуторке комендант дороги, и они вылезли из кузова черные, злые и живые.
Ни одного не потеряли.
За этот переход с последней базы, под угрозой налётов на марше — ни одного.
Я знаю цену этой строчки лучше, чем кто бы то ни было на этом поле, потому что в прошлой жизни видел ведомости, где эта строка выглядела иначе. И я знаю вторую вещь, которую ведомость сообщает всякому, кто умеет читать: цена уплачена не мной. Она уплачена Плешаковым, который трое суток жил в кузове и не давал разбирать то, что ещё можно было тащить, Гнатюком с походной кухней и северным порядком смен, дошедшим от Анны Петровны письмом, и восемнадцатилетними шоферами БАО.
— Виктор, — говорю я Зорину, который стоит рядом и ждёт, когда я закончу считать, — по людям всё.
— Сходится?
— Сходится. Теперь скажи мне правду по машинам.
Зорин смотрит на второй лист через моё плечо.
— По бумаге у нас три четверти, — говорит он.
— По бумаге. А по делу?
Он молчит, потому что не хочет говорить это вслух у кухни, где ходят люди. Я складываю три листа в планшет, застёгиваю клапан, и мы отходим к дальнему капониру — вернее, к тому, что сапёры называют капониром, а на деле это обваловка в полметра, которую роют вторые сутки.
Плешаков уже там, складывает инструмент после осмотра магнето. Ждал этого разговора с утра.
— Докладывайте, — говорю я.
— Готовых к боевому вылету сегодня — четыре, — говорит Плешаков. — Завтра будет пять, если привезут свечи. До семи доведём, если не задержат обещанные узлы.
— А по списку у нас?
— До выхода числилось двенадцать, с приданным звеном. На поле выведено девять. Зоринский планер передан соседям; ещё два неисправных остались у ремонтников на прежнем месте. Их в наши прибывшие не пишем.
— Вот и вся арифметика, — говорю я. — Три четверти выведенной техники — это не три четверти боевых вылетов. Это четыре машины сегодня и семь через неделю.
— Двенадцатый вообще не полетит, — добавляет Плешаков мрачно. — Он у меня на перегонном режиме дошёл и больше ничего мне не должен. Из него будет донор.
— Пиши в третий лист.
— У меня в тетради записано. Сейчас перепишу к тебе и дам сверить инженеру.
Мы стоим втроём над разрытой землёй, в которой ещё не пахнет ни бензином, ни маслом, — только сырой глиной. Поле голое до горизонта: полынь, серая от дождя, две уцелевшие лесопосадки вдоль дороги, и всё.
Позади, в километре, строится столовая — четыре столба и брезент.
С первым сводом разобрались ещё в конце августа. До начала сентября подлатали жильё, но готовых к дальнему вылету машин по-прежнему мало.
— Виктор, — говорю я. — Что у тебя с людьми?
Зорин не отвечает сразу, и это уже ответ.
— Плохо, — говорит он наконец. — Не по дисциплине. По голове.
— Говори.
— Вчера Дёмин при всех спросил: мы куда летим дальше — на восток или всё-таки когда-нибудь на запад. — Зорин смотрит в сторону. — Я ему ответил, что мы летим туда, куда приказано. Он сказал: «Есть». И после этого молчал весь вечер.
— Кто ещё?
— Соболь не спрашивает, но у него в экипаже говорят. Гриценко ходит, как в воду опущенный. Пшеничный вчера у меня сидел час и объяснял, почему ночная дальняя работа сейчас не нужна.
— И как объяснял?
— Умно, — говорит Зорин. — Вот в том и дело, что умно.
Их я нахожу через час, и не потому что искал.
На краю поля, там, где рулёжка выходит на грунтовку, стоит перегнанный вчера Ил-4 — тот самый, который Панкратов притащил на одном работающем, а второй заставил работать, и после которого Плешаков сказал: донор. Возле него сидят четверо.
Сидят на пустых ящиках, спиной к самолёту, лицом к западу, и курят.
Запад отсюда — это ровная линия горизонта, над которой стоит муть. В этой мути днём — своя авиация, чужая авиация, дым и отходящие. Вечером оттуда доносится то, чего на слух не спутаешь ни с чем: дальний, ровный, никогда не прекращающийся гул.
— Товарищ командир, — говорит Дёмин и встаёт первым.
Остальные встают следом: Соболь — медленно, как всегда; Гриценко — суетливо, роняя пилотку; Пшеничный не роняет ничего и смотрит прямо.
— Сидите, — говорю я и сажусь на пятый ящик.
Они садятся с подобранными плечами, пряча самокрутки в ладони; Дёмин больше не вытягивает ноги поперёк прохода.
Дёмину двадцать два. Он из-под Полтавы, у него мать и две сестры остались там, где сейчас чужие, и он об этом не говорит никогда, но все знают. Он лучший из наших молодых по технике пилотирования и худший по терпению.
— Ну, — говорю я. — Спрашивайте.
— Что спрашивать, товарищ командир?
— То, что вы спрашивали друг у друга последние трое суток.
Молчание. Потом Дёмин всё-таки говорит — глядя не на меня, а на запад:
— Зачем нам ночь.
— Поясни.
— Мы шестые сутки на новом поле. Вчера ставили землянки, сегодня роем капониры, завтра будем чистить рулёжку. — Он говорит ровно, без истерики, и от этого хуже. — Через неделю мы подготовим дальний вылет. Полетим ночью, за триста километров, положим бомбы на какое-нибудь поле, вернёмся и напишем донесение.
— А днём?
— А днём, — говорит Дёмин, — отсюда до фронта сто с небольшим, и там сейчас наши держат рубеж без прикрытия, и по ним ходят с утра до вечера. И, товарищ командир, я вам честно: я не понимаю, что важнее — наши двенадцать бомб ночью где-то далеко или одна пара, которая днём отогнала бы от пехоты.
— Я подам рапорт, — говорит он после паузы. — В штурмовой. Я туда просился ещё в апреле.
Гриценко смотрит на него испуганно, Соболь — исподлобья, Пшеничный кивает.
— Кто ещё? — спрашиваю я.
— Я, — говорит Пшеничный. — Только не в штурмовой, а в ночные лёгкие. У меня брат там.
Я смотрю на Гриценко. Он крутит пилотку, поднимает глаза и снова опускает. Ответа сейчас не будет; я не вытягиваю его силой.
— Соболь?
Соболь молчит секунд пять.
— Я не буду рапорт, — говорит он наконец. — Но я не понимаю так же, как они.
Вот сейчас мне надо не ошибиться.
В прошлой жизни у меня на этот случай был набор ходов, и все они плохие. Первый: рассказать про стратегию. Двадцатидвухлетний человек, который шесть суток копал землю и смотрел, как немец идёт на восток, слушать про стратегию не будет. Второй: пристыдить. Сказать про долг, про присягу, про «а кто за вас будет». Это вообще хуже всего, потому что они не трусы; они просятся туда, где страшнее.
Третий: показать.
— Рапорты пишите, — говорю я.
Они переглядываются.
— Сегодня напишите и мне отдайте, — говорю я. — Не завтра, не через неделю. Сегодня. Я их приму, зарегистрирую и положу к себе.
— И дадите ход? — спрашивает Дёмин.
— Дам, — говорю я. — Не сегодня. У меня к вам до этого одна работа, и я хочу, чтобы вы её сделали до того, как я пущу бумаги.
— Занятие? — спрашивает Пшеничный, и в голосе у него — вся вежливая усталость человека, которого третий год учат.
— Нет, — говорю я. — Работа. Занятие — это когда я знаю ответ. Здесь ответа не знаю ни я, ни штаб.
Четыре рапорта ложатся ко мне на стол к шести вечера.
Стол — это дверь от разрушенного дома, положенная на два ящика. Лампа — гильза с фитилём, потому что керосинку разбили на марше.
Я читаю все четыре.
У Дёмина — в две строки, зло: «Прошу перевести в штурмовой полк для непосредственного участия в боевых действиях». У Пшеничного — обстоятельно, с обоснованием, с упоминанием брата. У Гриценко — коряво, с помарками, и видно, что он писал, потому что пишут остальные. Четвёртый, от стрелка Кутепова, — вообще без объяснений: «Прошу перевести туда, где стреляют».
Я расписываюсь на каждом в углу, ставлю дату и кладу в жестяную коробку из-под ленты.
Зорин, сидящий напротив со своим списком экипажей, наблюдает за этим молча.
— Ты их пустишь? — спрашивает он.