Перейти к содержанию

Завет Петра 3. Промышленная революция

Автор:

Категория
Попаданцы
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
18.10.2026

Аннотация

Я очутился в прошлом — в теле умирающего государя. Ещё вчера я проводил аудит крупных компаний, а сегодня получил страну, которая пожирает сама себя. Вокруг — казнокрады, интриганы и те, кто мечтает изжить правителя со свету. Но я выживу, сломаю старые порядки, проведу реформы и построю сильную империю. Ведь теперь я — Пётр Первый. Вот только сначала нужно не дать себя добить.

Читать «Завет Петра 3. Промышленная революция» — Денис Старый онлайн

Страница 1 из 3

Денис Старый
Завет Петра 3. Промышленная революция

Глава 1

Петербург. Зимний дворец

9 февраля 1725 года


Тяжелые двустворчатые двери кабинета с грохотом распахнулись, ударившись о стену. Тишину дворцовых покоев разорвал пронзительный, почти нечеловеческий женский визг:

— Убью тебя, Антихрист! Будь ты проклят во веки веков!

С таким истошным воплем встречала меня единственная венчанная, законная перед Богом и людьми жена. Это если исходить из того, что верных причин разлада, как для церкви, и не было. Детей родила Евдокия, измен не чинила.

Да, Катенька-Екатерина тоже числилась моей законной супругой, но в православии нет понятия «развенчать» или просто «развести». Перед алтарем царь стоял именно с этой фурией.

Если положить руку на сердце и смотреть на вещи трезво, то глубинная боярская оппозиция — та самая заскорузлая Русь, корни которой я так до конца и не выкорчевал, — никогда в душе не признавала ни безродную прачку Екатерину Алексеевну, ни светлейшего казнокрада Меншикова, ни моих новых детей. Для них царицей была и оставалась Евдокия.

Просто у этого замшелого боярства больше не осталось клыков и рычагов давления на меня. Стрелецкие полки, их ударная сила, давно сгнили в могилах или разогнаны. Поместная конница перестала существовать как класс. В стране просто не было организованной силы, способной поднять бунт ради старых порядков.

А новая императорская гвардия... Гвардия, пусть и со своими тараканами, уже посчитавшая, что является политической силой, все равно стояла за меня стеной. Ибо эти офицеры и солдаты были плотью от плоти новой власти. Они презирали спесивое старое боярство так же яростно, как боярство ненавидело их в ответ.

И пусть даже и не все за меня, как показали недавние события, но ведь и не за старые порядки точно. Потому нет у глубинного боярства будь какого шанса на возрождение. Они это понимают, все больше вынуждено вливаются в новую систему. Но дай им надежду...

Я сидел в своем любимом вольтеровском кресле у камина, отстраненно, глазами стороннего человека рассматривая эту бьющуюся в истерике бабу — Евдокию Лопухину. И, признаться, в этот момент я кристально ясно понимал своего предшественника, настоящего Петра Алексеевича. Жить под одной крышей с подобной стервой, источающей яд и претензии, — это прямой путь в сумасшедший дом.

Казался спокойным, но внутри все бурлило, несмотря на то, что от меня сейчас разить лекарствами должно. Выпил изрядно настойки из валерианы, пустырника.

Я смотрел на женщину и чуть ли не трясло меня. Нет, у нас изначально не было ни единого шанса. У Петра был характер взрывной, сметающий всё на своем пути; Евдокия же отвечала ему глухим, упрямым, непробиваемым фанатизмом. Там и отношение к религии и к жизни и существенный тормоз и непонимание всего того, что делал Петр.

Но главное было в другом. Глядя на нее, я понимал: эта женщина была для Петра живым воплощением того самого прошлого, которое он мечтал выжечь из своей памяти каленым железом. Времени до потешных полков, до Гвардии, до триумфа Полтавы. Времени, когда он, сопливый мальчишка, в животном ужасе прятался от окровавленных бердышей стрельцов, когда вздрагивал от каждого шороха в Кремле, боясь потерять всё, включая собственную жизнь.

Лишь после перелома в Северной войне Петр сбросил эту липкую паутину страха, перестал проводить робкие полумеры и начал с хрустом ломать Россию через колено. А Евдокия так и осталась там, в душном, пропахшем ладаном и страхом тереме. В молитвах своих, в прошлом измерении будто, являя собой уже ушедшую эпоху.

— Ну что ж ты, Евдокия, кричишь? — мой голос прозвучал ровно, нарочито обыденно, резко контрастируя с ее истерикой. Я сделал короткий, властный жест рукой. — Слышу я тебя. Чай, не глухой. Вот, призвал тебя поговорить.

Гвардейцы синхронно, с профессиональной грубостью усадили ее на тяжелый дубовый стул напротив меня. Хрустнули суставы.

Я специально распорядился поставить стул на почтительном расстоянии — метрах в шести, не меньше. Не из страха перед бабой, а из прагматики. Судя по безумному огню в ее глазах, она бы не раздумывая бросилась мне на шею, чтобы зубами вырвать кадык или расцарапать лицо в кровь. И тогда даже если у нее ничего бы и не вышло, вынуждено мог и я ударить. Но никакая женщина не будет мной бита.

Она тяжело дышала, глядя на меня исподлобья. И вдруг ее истерика оборвалась. Словно кто-то повернул невидимый вентиль. Исчез крик, исчезли метания. Евдокия выпрямилась.

— Петр... — произнесла она.

Ее голос больше не звенел. Он стал тихим, глухим, замогильным. Звук словно шел из-под сырой земли. От этой интонации даже у меня, человека с железными нервами из двадцать первого века, ледяные мурашки побежали вдоль позвоночника. Температура в кабинете будто упала на десять градусов.

— Ты же убил нашего сына... — медленно, роняя каждое слово, как камень в колодец, прошептала она. Глаза ее расширились, уставившись в пустоту перед собой. — Ты же убил Алешу... Ты же убил Глебова... Отраду мою последнюю. Ты же заставил меня, в одной тонкой ночной рубашке, на трескучем морозе смотреть, как мой Степан Глебов умирает на колу... Как он мучается тринадцать часов кряду, пока ты глумился...

Сколько концентрированной боли, сколько нечеловеческого страдания было вложено в этот мертвый, монотонный шепот! На секунду на меня навалилась вся тяжесть кровавой кармы Петра Первого.

Я сглотнул подступивший ком, заставил себя вспомнить, кто я сейчас, и попытался перевести разговор в конструктивное русло. Включить прагматика.

— Послушай меня внимательно, — я подался вперед, сцепив пальцы в замок. — Если ты готова перевернуть эту страницу... Если клянешься, что воду мутить и козни строить больше не будешь, я предлагаю тебе сделку. Ты отстроишь свой собственный, новый монастырь. Станешь в нем полновластной настоятельницей. Будешь делать богоугодные дела, помогать сиротам — для отечества нашего дело полезное. Я дам денег. Предлагаю тебе...

Она резко вскинула голову. Ее глаза сверкнули такой бешеной, первобытной яростью, что я невольно вжался в спинку кресла.

— Ты не можешь предлагать, Антихрист! — выплюнула она мне в лицо вместе со слюной. — Дьявол не предлагает, он искушает! Будь ты...

— Рот закрой свой!!!

Я даже не заметил, как вскочил на ноги. Кресло с грохотом отлетело назад. Из моей груди вырвался страшный, клокочущий рык, похожий на рев раненого медведя.

Внутри меня мгновенно вскипела черная, удушливая ярость самодержца, привыкшего к беспрекословному повиновению. Мои кулаки сжались так, что ногти впились в ладони до крови. Захотелось в два шага преодолеть эти шесть метров, схватить ее за тощее горло, сдавить так, чтобы хрустнули позвонки, и навсегда заткнуть этот источающий проклятия рот. Тело само рванулось вперед.

Но я застыл на месте, тяжело дыша через раздувающиеся ноздри.

Система дала сбой. Инстинкты абсолютного монарха да еще и с явными психическими проблемами со всего размаху разбились о железобетонный блок морали человека из будущего. Воспитание, вбитое в мою подкорку с раннего детства толстым, нержавеющим гвоздем — «девочек бить нельзя, женщин бить нельзя» — сковало мои мышцы параличом.

Если бы на этом стуле сидел мужик, любой самый родовитый боярин, посмевший говорить со мной в таком тоне, — я бы уже лично выбил ему зубы тяжелым серебряным подсвечником. Но передо мной сидела женщина. Раздавленная, обезумевшая от горя, но женщина. И я, всесильный Император Всероссийский, стоял перед ней с побелевшими костяшками кулаков, не в силах переступить через самого себя.

Я тяжело выдохнул, загоняя гнев обратно, под ребра. Голос мой зазвучал сухо, размеренно и страшно — так зачитывают смертные приговоры.

— Я предлагаю тебе это лишь один раз. Выбор прост. Либо ты занимаешься тем, что вполне дозволительно бывшей царице: берешь под свое крыло лечебное дело. Учишь повивальных бабок, как правильно принимать роды, чтобы бабы в муках не мерли. Распределяешь лекарей по губерниям, следишь за лекарнями, собираешь пожертвования на это дело. Либо… — я сделал паузу, чеканя каждое слово, — ты отправишься обратно. Но уже не в монастырскую келью. Я прикажу вырыть для тебя полуземлянку в таком медвежьем углу, откуда ты не выйдешь до самого Страшного суда. Там и сдохнешь. В темноте и сырости.

Вот такой милый, почти семейный разговор двух бывших супругов. И я не мог попытаться. Раз решил проводить работу над ошибками, то исправить и эту нужно. Не возможно? Да, уже никак, не вернешь Алешку-сына, не воспитаешь его по-своему, не уберешь от него всех представителей старых элит.

Да и новым элитам по рукам не дашь, что не смели подписывать приговоры Наследнику Престола, пусть к этому времени и самолично отказавшемуся от Престола. Но все еще бывшего моим сыном. А я... посчитал, что Петр, сын мой, который после помер, – он и займет Трон. Но... Бог за грехи забирал моих детей. Может помолиться, что Наташу не забрал?

Евдокия метала в меня глазами черные молнии. Казалось, воздух между нами искрит от ее первобытной ненависти. Но я не отвел взгляд. Смотрел тяжело, не моргая. Если уж я задумал сделать полную перезагрузку этой погрязшей в крови и интригах страны, если решил хоть как-то склеить осколки разлетевшейся вдребезги династии, я обязан был использовать этот шанс. Я должен был попытаться перековать ее из знамени оппозиции в винтик государственной машины.

— Царицей тебе не быть никогда, — добил я, видя, как она сжала тонкие губы. — И если кто-то из недобитых бояр вздумает к тебе шастать, как когда-то тайком бегали к Софье Алексеевне, чтобы стрельцов на бунт поднимать… выжгу каленым железом всех. Костей не соберут. К тебе будут приходить только доктора. И чиновники, которым ты будешь отдавать распоряжения. И они будут выполнять твою волю беспрекословно. Но лишь в том случае, если воля эта будет направлена на спасение жизней и усиление нашего Отечества. Решай, Евдокия. Или мы договариваемся, или видимся с тобой в последний раз.

Не дав ей ответить, не позволяя оставить за собой последнее слово, я резко поднялся с кресла, развернулся на каблуках и вышел из кабинета.

В коридоре я прислонился разгоряченным лбом к холодному мрамору стены. Пусть она и была бывшей, пусть давно превратилась в политический труп, но даже настоящий Петр не решался на то, чтобы где-нибудь в Шлиссельбурге ее просто тихонько придушили подушкой. На нее все еще смотрела, как на икону, та затаившаяся часть старой Руси, что не желала принимать новые условия игры. И сейчас я швырнул им всем кость, о которую они сломают зубы.

— Будь проклят, Ирод! – крикнула она вслед.

— Или согласие, или долгая и мучительная смерть и ты внуков не увидишь, – сказал я, уходя.

Я прошел в свои рабочие покои. Не успел я налить себе лимонной воды, как из-за портьеры, словно серая тень, вынырнул Остерман.

— Ваше Императорское Величество… — голос вице-канцлера, обычно бесстрастный и гладкий, как шелк, сейчас слегка подрагивал. — Я правильно понимаю, что здесь, в Зимнем дворце… Евдокия Федоровна Лопухина?

Он произнес ее имя так, словно я приволок во дворец не свою бывшую жену, а огнедышащего дракона или больного чумой. В глазах умнейшего интригана империи плескался неприкрытый, почти мистический животный страх.

Я медленно опустил кубок на стол и с усмешкой посмотрел на своего министра.

— А чего это у тебя поджилки трясутся, Андрей Иванович? Сквозняк пробрал?

— Так не токмо у меня, Ваше Величество! — Остерман нервно сглотнул, забыв о своей обычной дипломатичной изворотливости. — Весь двор не понимает, что происходит! Это выглядит… пугающе. Вы отменили ассамблеи, хотя пришло их время. Вы приблизили к себе княжну Кантемир, но при этом… вызываете из заточения Лопухину! Извольте знать, государь: некоторые наши вельможи уже сегодня утром спешно направили прошения с визитами к дальним родственникам рода Лопухиных! Так, на всякий случай. Стелют солому.

Я мысленно выругался. Господи, ну что за серпентарий! Может, я, как человек из другой эпохи, чего-то фатально не допонимаю в местном политесе? Для меня это была чисто прагматичная задача: вытащить пожилую монахиню из тюрьмы, предложить ей построить монастырь и организовать на его базе первое в России высшее медицинское учебное заведение и акушерскую школу — то, чего империи не хватало просто катастрофически. Это же логика аудитора: есть простаивающий ресурс — нужно пустить его в дело. Она какая ни есть, но бывшая царица. Ей по силам и деньги собрать на такое дело и воли хватит на богоугодные деяния.

Но для двора мой шаг оказался разорвавшейся бомбой. Осиное гнездо загудело. Даже сверхосторожный Остерман, привыкший ходить исключительно тайными тропами и говорить полунамеками, прибежал ко мне с вытаращенными глазами.

— А ты уж ищи, как успокоить этих крыс, Андрей Иванович, — жестко оборвал я его панику. — Хотя я давал тебе конкретные государственные задания, и ты должен заниматься именно ими, а не вибрировать на острие любопытства моего двора.

Я подошел к Остерману вплотную. Он инстинктивно вжал голову в плечи.

— Слушай меня внимательно и вникай в суть. Мне нужно, чтобы мой наследник, мой внук Петр Алексеевич, перестал смотреть на меня волком. Чтобы он перестал меня ненавидеть за смерть своего отца. Он должен увидеть бабку. Должен иметь возможность свободно с ней говорить. Это первое.

Я загнул палец, глядя прямо в бегающие глаза Андрея Ивановича Остермана.

— Второе. Простой народ, да и то новое служилое дворянство, на которое я опираюсь, должны увидеть: семья у царя есть. Да, разваленная. Да, покалеченная. Но я, как государь и как муж, пытаюсь собрать ее вновь. Я строю империю, Остерман! А каким, к черту, может быть всесильный государь, если он собственную бывшую жену держит в яме, потому что до одури боится ее влияния?! Слабым. А я — не слабый. И ты пойдешь сейчас и донесешь эту простую мысль до каждого дрожащего царедворца. Понял меня? – по мере того, как я говорил, голос мой все больше наполнялся металлом.

Я отмахнулся, обрывая Остермана. Нечего попусту лясы точить. Хотя…

— Найди того, кто организует послезавтра ассамблею, — бросил я Остерману в спину. — Пусть приходят все. Но предупреди строго: никаких Бахусов, никаких «Всешутейших и всепьянейших соборов» и пошлых шуток и цыцок голых, как и седалищ я больше терпеть не стану. Мы не скоморохи, и мы — люди православные. Нечего нам церковь христианскую хулить ради пьяной забавы. Вот на этих основах и передай мою волю. Пусть готовят прием.

Действительно, двору нужно было дать немного отдушины. Слишком большие события произошли, слишком круто и быстро я взялся за преобразование России, за работу над чудовищными ошибками своего предшественника. Напряжение в воздухе можно было резать ножом. Если уж надо кому-то выпить и выдохнуть — пусть напьются.

“Правда, – мысленно хмыкнул я, – кое-кому придется запретить даже нюхать водку. Тому же генерал-прокурору Павлу Ягужинскому. Иначе «око государево» опять уйдет в глухой недельный запой, а я останусь без контроля над Сенатом”.

— И завтра же по утру я жду тебя и других, кого скажу... Мне не по нраву все те бумаги о державе моей, что мне дали. Они противоречат себе, писаны дурно и словно во хмели. Разбираться станем. Я – император, и не ведаю, что в державе моей творится. Никто не ведает! – сказал я.

Разобравшись с Остерманом, я вернулся в кабинет. Евдокия сидела всё так же, неподвижно, словно изваяние из черного камня. Я остановился напротив.

— Ну что, Евдокия, согласна ли ты?

— Я на всё согласна… — произнесла она надломленным, но удивительно спокойным голосом. Ненависть в ее глазах сменилась затаенной мольбой. — Лишь бы ты только разрешил мне видеться с внуком моим.

— Да, видеться с Петром ты будешь, — сухо кивнул я. — Но только если станешь вести себя как любящая бабка, которая пришла навестить родного внука. А не как озлобленная баба, которая будет шептать ему по углам яд и за отца Алексея мстить учить. Хоть одно слово поперек моей воли скажешь Петру Алексеевичу — весь наш уговор станет ничтожным.

Я коротко, брезгливо махнул рукой гвардейцам, давая знак, чтобы вывели прочь бывшую царицу.

Уже в самое ближайшее время я дам канцелярии жесткое распоряжение: начать закладку женского монастыря нового толка. Будем искать кадры, чтобы учить наших баб правильному повивальному делу. И свои наставления я тоже напишу — прежде всего, о санитарии и кипячении инструментов при этом процессе.

А то в России сейчас каждые вторые роды на грани смерти: гибнет либо младенец, либо мать, и всё это исключительно из-за непролазной грязи и чудовищного непрофессионализма тех, кто эти роды принимает. Я, как человек из будущего, знал цену мытью рук.

А пока… пока я просто не хотел видеть Евдокию. Одно ее присутствие вызывало во мне глухой, тяжелый негатив. Я даже не думал, что подобная физическая неприязнь возможна. Копаясь в остатках подсознания прежнего Петра, я силился понять: за что же он так истово, до нервной дрожи ее ненавидел? И интуиция подсказывала мне: тут явно не обошлось без влияния властной покойной матушки государя, Натальи Кирилловны Нарышкиной, методично стравливавшей невестку с сыном.

Будь моя первая жена хоть немного адекватнее, она бы присутствовала сегодня на семейном обеде. А так… в узкий круг семьи, которой я начинал по-настоящему дорожить и которую по крупицам старался собирать за общим столом, она не входила. Слишком много ядовитой желчи, слишком много въевшихся страхов и смертельных обид.

Серебряные приборы тихо звякали о фарфор. Я сидел во главе стола, чувствуя себя странно умиротворенным после тяжелого утра.

— Петр, как тебе новые твои наставники? — спросил я, замечая краем глаза, как вышколенный лакей аккуратно накладывает мне на блюдо рассыпчатую рисовую кашу с нежной, тающей во рту тушеной говядиной.

Мальчишка — наследник огромного российского престола, будущий император Петр II — поднял на меня внимательный, еще по-детски настороженный взгляд.

— Еще не ведаю, дедушка… — ответил он с серьезностью, не свойственной его юным годам. — Но уж точно лучше, чем те, что были.

За столом, несмотря на изысканные блюда, а подавали голубей по-французски, правда я ел куда как проще, в воздухе витала тяжелая недосказанность. Напряженность и скованность можно было резать ножом. И я прекрасно понимал причины этой семейной жеманности. Вернее, видел сразу две причины — приглашение во дворец Кантемир и Лопухиной.

Я отложил серебряную вилку.

— Мы можем поговорить откровенно, — негромко, но веско обратился я ко всем присутствующим. — Что беспокоит вас? Вы — моя семья. Скрывать от вас что-либо я не собираюсь. Из того, что семьи касаемо, но не дел державных.

Анна Петровна приоткрыла было рот, собираясь что-то спросить, но благоразумно передумала. Приняла безопасную позицию слушательницы. Но в этом узком коллективе точно была особа, которая не преминет ударить прямо в лоб.

— Батюшка, — Елизавета не заставила себя долго ждать, дерзко вскинув подбородок. — А нам пора уже Марию Дмитриевну Кантемир называть мамой?

«Вот же курва златовласая!» — мысленно ахнул я от такой прямолинейности. Ей палец в рот не клади — откусит по локоть. Впрочем, гены брали свое.

— Нет, — отрезал я, глядя ей прямо в глаза. — И вы должны твердо знать: мать у вас одна. А мои с ней отношения касаются вас в наименьшей степени. Я буду против вашего общения с Екатериной лишь в одном случае — если узнаю, что вы вместе чините супротив меня и державы моей зло. До этих пор — просто предупреждайте меня о том, что отправляетесь к матери. Особого зла я на нее не держу. И не казнил оттого, что и доброго она мне сделала не мало. Вот... вас сделала мне на потеху. Но рядом со мной ее больше не будет.

Я обвел взглядом притихших детей и внуков, расставляя все точки над «i». Или не все?

— Я побывал там... — я поднял указательный палец, указывая на расписной потолок, подразумевая свой предсмертный бред и то, что скрывалось за гранью. — И я хочу хоть что-то исправить на этом свете. Марию Кантемир я обидел жестоко, как и многих женщин, что имели несчастье быть рядом со мной. Ее — в особенности. Потому она здесь. Потому я пригласил сегодня и Евдокию Лопухину. Но вы должны уяснить главное: ближе вас у меня никого нет и быть не может. Всё, что лежит у вас на сердце, вы должны обсуждать со мной открыто, чтобы между нами не плодилось гнилых недомолвок. А я буду с вами столь откровенен, насколько это не повредит нашей державе.

За столом повисла тишина.

— Батюшка, а когда уже придет ответ от жениха моего саксонского из Франции? — вдруг невинно похлопав пушистыми ресницами, спросила Елизавета.

Я мысленно усмехнулся. Далеко не глупая девочка. Она всё прекрасно поняла, считала мои границы и мгновенно решила увести разговор в другое русло, понимая, что обедать в такой тягостной атмосфере невыносимо.

— Думаю, на днях гонец будет. И ответ будет для тебя одобрительным, — я позволил себе легкую, теплую улыбку. — Такую красавицу, как ты — если француз, конечно, не ведает, какая ты на самом деле невыносимая язва, — любой муж захочет в свой дом забрать.

За столом раздались сдержанные смешки. Улыбнулись все, кроме самой Елизаветы, которая картинно надула губки, хотя в глазах плясали смешинки. Лед тронулся.

Остаток обеда прошел в живой беседе. Мы немного поговорили о науках: я расспрашивал, что хотели бы изучать Петр Алексеевич и Наталья Алексеевна, как они видят свои уроки. А под конец трапезы я обрадовал детей, попутно выстраивая новую государственную рассадку — прямо как на совете директоров.

— Послезавтра будет большой прием. Не пьяная ассамблея, как это бывало всегда, а нечто совершенно иное. Лицо новой империи. И я хотел бы, Лизетка, чтобы ты сплясала русскую. Утрешь нос иностранным послам. А главное — я хочу, чтобы вы все там были.

Я строго посмотрел на наследника:

— Ты, Петр Алексеевич, весь вечер будешь сидеть по правую руку от меня. Анна и Лиза — по левую. Наталья, ты сядешь рядом с братом. Мы — семья. И завтра Двор должен это увидеть.

Все должны видеть семью императора и четкую преемственность наследования Престола. Нельзя допустить череды переворотов, как это было в иной реальности.

Глава 2

Петербург.

8 февраля 1725 года.

Признаться честно, сперва я совершенно недооценивал истинное политическое значение того, чем в эту эпоху является обычный дворцовый бал. Поначалу казалось — ну танцы, ну шумная пирушка, дежурное общение с двором. Но, поразмыслив, я понял: особенно по нынешним временам это важнейший государственный инструмент.

Бал — это роскошная витрина. Это возможность воочию показать послам и элитам, что царь жив, что я не болею и крепко держу скипетр. Показать, что в императорской семье жизнь налаживается, а во всей огромной империи дела идут вовсе не так уж плохо. И главное — продемонстрировать всем, что я, Петр Алексеевич, нахожусь в здравом уме и лично, полноценно воспитываю наследника Российского престола, своего полного тезку.

Помниться мне из истории, что когда случилась военная трагедия в Цусимском сражении, то, наверное, чтобы перекрыть возмущение от события, русские газеты написали-таки о болезни наследника Престола, Алексея Николаевича. И криков было... Трон и самодержавие тогда сильно стали шататься. Так что кто наследует, будет ли преемственность власти и курса, не окажется ли так, что страну ждут потрясения – это очень важное, вопросы, на которые правители обязана давать четкие ответы.

Когда все эти мысли стройной чередой прокрутились у меня в голове, я внезапно осознал всю колоссальную тяжесть и важность предстоящего события. Тот тон приемов и балов, который я задам прямо сейчас, своими указами, неизбежно станет той самой лакмусовой бумажкой.

Именно по ней будущие историки и потомки станут мерить этот период моего правления. А в том, что мое царствование будут делить на «периоды», я уже не сомневался. Прямо сейчас я запускал слишком много глубинных процессов, чтобы въедливые исследователи из будущего не смогли разглядеть в них новый этап: в чем-то — еще более радикальный, а в чем-то — осознанный откат назад, торможение прежних, слишком уж кровавых реформ.

А ведь это только начало. Будут такие реформы... Вот только освоится, увидеть в системе, что она меня не пожрет, если стану радикально менять жизнь, вот и начну. А пока у меня только утвержденная уже Рота почетного караула и один телохранитель – вот и все силы, на которые я могу безусловно опираться. Гвардия? Так она показала, что уже продается. Можно и нужно следить за тем, чтобы не нашлось ухаря, который ее купит против меня. Но это не абсолютная защита.

И только что я прикидывал на бумаге, используя труд сразу трех писарей, какие еще гвардейские соединения можно и нужно ввести, чтобы старые гвардейцы осознали конкуренцию и больше думали о том, чтобы оставаться элитными войсками, чем об интригах.

Но сейчас я занимался тем, чем никогда ранее в жизни. Я влез в процесс организации массового мероприятия. И не мог поступить иначе. Раз уж Россия меняется, то пусть сразу заложу некоторые особенные изменения, тем более, что как я считал, они не так уж и глубинные и придутся по душе многим придворным.

Я остановился посреди кабинета. Тяжелые шаги стихли.

— «…в наряде своем повинны иметь явную русскость: будь то кокошник шитый, но не диадема и не короной, платок узорчатый, али еще какая вещица, на женщину надетая. Корсеты не обязательны, как и белила, почитай, что и не желательны. Лица же мужского пола повинны явиться строго в мундирах, ежели они служащие в армии или на флоте. Но!» — я поднял палец, чеканя каждое слово. — «Но без пудреных буклей и без нелепых париков!»

В этот раз я диктовал указ не простым писарям, а лично Алексею Бестужеву. Секретарь сидел за дубовым столом в свете подрагивающих свечей, и только скрип его гусиного пера нарушал тишину.

Я специально хотел увидеть его живую реакцию на подобное, весьма нестандартное для «старого» Петра поведение. Поэтому всех штатных писарей я сегодня милостиво отпустил по домам, к семьям. Полагаю, их жены пуще всего на свете ненавидят меня за вечные ночные бдения мужей во дворце.

Впрочем… может быть, наоборот, ставят свечи в храмах и молятся за мое спасение и здравие? Ведь жалование я положил всем писарям отменное. А молодому Луке-Скорняку, самому прозорливому, образованному и быстрому из всей шестерки — так и вовсе выписал оклад как строевому полковнику.

Я сделал долгую, давящую паузу. Заложил руки за спину и в упор посмотрел на склоненную голову Бестужева, давая ему понять: сейчас самое время высказаться. Я проверял его. Хотел услышать, считает ли он вообще правильным то, что я творю с многолетними традициями.

Бестужев замер. Перо остановилось на полуслове, на конце пера набухла черная капля.

— Чего молчишь? — негромко, но требовательно спросил я у своего секретаря.

Алексей медленно отложил перо, аккуратно промокнул чернила песком и поднял на меня умные, цепкие глаза.

— Ваше Императорское Величество… так ведь и сказать супротив нечего, на то воля ваша абсолютная, — мягко начал он, тщательно подбирая слова. — А токмо смею полагать, что по нраву двору придется то, как вы видите в этот раз ассамблею проводить. Пожившие подданные ваши, старики седые, так и вовсе Бога молить будут за такие приемы! Им не по нраву жмущие одежи европейские.

Бестужев позволил себе скупую, понимающую улыбку:

— Здоровье-то у них уже не то, государь. Как бывало, что целыми штофами водку жрать по принуждению да отплясывать до утра — они уже не могут. У кого ноги пухнут, у кого поясницу ломотой схватывает, а иные, наплясавшись, потом неделями сердцем маются да кровью харкают.

Я молча кивнул, глядя на огонек свечи. Да, я и сам так думал. Чего греха таить — знаменитое самодурство исторического Петра Великого, его маниакальное требование, чтобы на ассамблеях все до единого были мертвецки пьяными, да еще и отплясывали до седьмого пота, было не чем иным, как изощренной, садистской пыткой для старых придворных.

Конечно, будет недовольна молодая поросль. Те самые юнцы, что уже успели воспитаться на этих диких, пьяных ассамблеях, чье мировоззрение вбивалось в них моими же палками за нерадивую учебу за границей. Они привыкли к разгулу и чужеземным нарядам. Но эту молодежь нельзя упускать. Их нужно мягко, но жестко брать в узду.

Слепое идолопоклонство Западу — на мой взгляд, это совершенно не то, что нужно будущей могучей России. Мы не обезьяны, чтобы бездумно копировать чужие кривляния в париках. Не так уж много чего нам осталось взять оттуда, чего нет у нас самих. Только технологии, науки да ремесла. И то, есть направления, где и мы впереди, чего только стоит станок Якова Батищева, который преступно затирается и не используется на производствах, если только в Туле.

Нашу душу и лицо нужно сохранить свои. Русские. Наша цивилизация, евразийская. И своими, как говорит мне история, ни на Западе, ни на Востоке, мы не будем. Мои своих только для себя и на этом стоять нужно крепко.

Потому империя сильна должна быть, чтобы и культурный код не подменить, потому мы, даже в таких сложных условиях обязаны расширятся. И не только в ресурсах вопрос, но и в культурной, цивилизационной силе.

Конечно, что касательно моды — впадать в крайности тоже не стоило. Нет никакой практической пользы в том, чтобы заставлять двор уйти обратно в допетровскую старину, заставляя людей кутаться в многослойные балахоны, тяжеловесные сарафаны и потеть под огромными медвежьими шапками. Нужна была золотая середина.

И тут в моей голове, словно мутная, липкая волна, всплыло воспоминание реципиента — самого исторического Петра. Одна из любимых забав прежнего государя, окруженного стаей вечно пьяных балагуров — в первую очередь Меншиковым и шутом князем Гагариным. Воспоминание о том, как знатные дворянки и купеческие дочери приходили на бал.

Казалось бы, ничего такого страшного. Глубокие, в пояс, поклоны перед монархом в Российской державе — вполне обыденное, уставное дело. Но был один мерзкий нюанс.

Дело в том, что при новых, навязанных Европой фасонах, было крайне сложно подобрать женщинам и девушкам такие корсетные платья, чтобы при глубоком поклоне их груди попросту не вываливались наружу.

А пьяные, красные рыла царских сподвижников — включая и мое собственное! — радостно гоготали над этим конфузом и над тем, как пунцовеет от стыда несчастная девка. Порой кто-то из захмелевших вельмож срывался с места (если этого не успевал сделать первым сам я) и начинал слюняво, в десны лобызать до того ни разу не тронутую мужчиной, насмерть перепуганную девицу.

И всем, черт возьми, весело! А что самое страшное — родители этих девушек, прекрасно понимая, что всё это неизбежно случится, сами делали всё, чтобы конфуз произошел. Ибо они знали: если вдруг груди молодой женщины останутся благопристойно скрыты, император изволит гневаться. Решит, что им брезгуют. Запомнит, затаит злобу, и потом ни в чинах отцу не даст продвинуться, ни семью не пощадит.

От одной только этой мысли меня сейчас взяло реально физическое отвращение. Понятно, что другие времена и дикие нравы, но я категорически не хочу вот так, ни за здорово живешь, унижать и ломать людей. Одно дело за нерадивое исполнение своих обязанностей. Но когда унижение для потехи – это перебор.

— …и следить строго, дабы при поклоне низком титьки у дам из платьев не вываливались! — жестко, чеканя слоги, продолжил надиктовывать я указ Бестужеву.

Сказал — и сам внутренне рассмеялся. Я прямо воочию представил, как маститые академики и историки из далекого будущего, поправляя очки, будут на полном серьезе изучать этот государственный документ Петра Великого. Указ про «титьки», ляжки, прыщи, пудру и всё остальное. Диссертации еще защитят!

— Словно “титьки”, используемое с том документе свидетельствует... – так и слышу речь на защите докторской диссертации в двадцать первом веке.

Но вот здесь, находясь внутри самой эпохи, понимаешь: подобные указы — совершенно не смешные. И такие пикантные вещи лучше прямо повелеть и закрепить на бумаге с сургучной печатью. Потому что не будет жесткого уточнения — и всё продолжится ровно так же, как и было. Привычка — вторая натура.

Удивительно, сколько моего монаршего времени отнимает подготовка к банальному балу. Но с другой стороны, этот бал — не просто танцы. Это проекция нового мира. Выбор цивилизационного подхода, закладывание культурного кода нации. Это, в конце концов, вопросы демографии. Тут складываются брачные союзы, присматриваются к дочерям вельмож, себя показывают.

Да и, честно говоря, вопросы конкретно гигиены беспокоят, а они напрямую завязаны и на нормах приличий. До реформ Петра Великого сифилис (или «французская болезнь») на Руси был редчайшей экзотикой, поражавшей в основном заезжих иностранцев да портовых девок. А сейчас? Не сказать, конечно, что повально все при дворе гниют заживо, но больных уже пугающе много. И виной тому именно эти, насаждаемые сверху, беспорядочные половые связи под видом «светских ассамблей».

— Сколь девиц… гхм… нимф, простите, прикажете приглашать-с, Ваше Императорское Величество? Каковых? Светлых, аль темных? – спрашивал на голубом глазу мой секретарь.

Голос Бестужева вырвал меня из раздумий. Основной текст указа о правилах устройства приемов при императорском дворе был закончен, и теперь он перешел к негласным протоколам.

— А вот этой грязи чтобы на моих балах не было вообще никогда! — резко отрезал я, смерив Бестужева тяжелым взглядом.

Я прекрасно понял, о чем идет речь. На ассамблеи традиционно приглашалось немало женщин с пониженной социальной ответственностью, которые являлись в более чем откровенных нарядах и были готовы обслужить любого и каждого в темных углах дворца.

Но по заведенному порядку, прежде всего сам император должен был выбрать одну или двух «нимф», зайти с ними за ширмочку или в соседнюю комнату и по-быстрому сделать там свое мужское дело. Ну грязно же... Зачем такое? И дело не в том, что я пока, или уже и навсегда, лишен подобного сомнительного удовольствия... Противно и все тут.

Хотя эти девицы играли свою роль. Царь меньше на девиц знатных заглядывал. И лишь потом, увидев, что царь вернулся за стол довольный и сбросивший напряжение, знатные отцы могли спокойно выдохнуть. Только тогда они считали, что их дочери на сегодня в безопасности от царского либидо, и могли предаваться настоящему веселью на празднике.

— Никаких нимф, Алексей. Вычеркни, — твердо повторил я. — Двор должен стать чище. Во всех посмыслах. Сильно много грешим. И мне сказано было о том, когда послали с небес править снова Россией.

Ведь что творилось раньше? Это же было совершенно недопустимо. Даже если эти женщины с пониженной социальной ответственностью являлись благородными дворянками (а бывало и такое), старый Петр пускал на ассамблеи любой сброд. Главное правило было одно: чтобы гость был хоть как-то прилично одет.

Раньше я — точнее, тот Петр, чье тело я занимаю — искренне любил, чтобы на балы заваливались простые иностранцы, шкиперы и даже обычные портовые матросы. Сейчас я в этой «любви» очень сильно сомневаюсь, но факт остается фактом.

Эти забулдыги брали в аренду чужие потертые камзолы только ради того, чтобы проникнуть во дворец, наесться от пуза за императорский счет, напихать во все карманы жареного мяса, втихаря прихватить с собой бутыль дорогого рейнского вина или водки и сбежать. Часто так и с серебром столовым. А потом сидеть в трактире, чувствуя себя великолепными хитрецами: мол, как ловко они обманули и обобрали пьяного московитского царя-дурака!

Хватит. Дворец империи — не портовый кабак.

— А теперь иди, Бестужев, — я устало потер переносицу, обрывая диктовку. — Иди и объяви всему двору мою волю. Пусть стонут, пусть думают, как теперь выкручиваться с нарядами и политесом, но прежних безобразий я больше не потерплю.

Алексей поклонился, собрал исписанные листы и, стараясь не стучать каблуками, выскользнул из кабинета.

Я остался один в полумраке, вслушиваясь в тишину дворца. Был в этой отмене пьяных оргий и еще один, крайне важный для меня политический нюанс. Мне жизненно необходимо было показать определенным силам, что я несколько смягчился. Что я больше не возношу языческую хвалу богу пьянства Бахусу, и что откровенных свальных грехов под моим «чутким» руководством во дворце больше не происходит.

И показать это нужно было в первую очередь церковникам.

Прямо сейчас я втайне организовываю колоссальную атаку на церковников и независимость Церкви. Уже совсем скоро состоится расширенное заседание Святейшего Синода, на котором я поставлю вопросы ребром. И к этому моменту мне стратегически выгодно продемонстрировать им, что государь изменился в лучшую сторону.

Что меня уже вряд ли назовешь в проповедях «Антихристом». Я должен показать, что готов меняться и больше не намерен откровенно издеваться над верой своими кощунственными «Всешутейшими и Всепьянейшими соборами». Я выбивал из рук духовенства их главный козырь — мое собственное аморальное поведение.

Да, для меня это так себе поблажка, больше идеологическая ширма, чем практическая уступка. Но это лишь часть плана. С одной стороны — благопристойность и отказ от богохульства. Но с другой — жесткая экономика, урезание монастырских земель. А с третьей — пухлые папки с компроматом на иерархов, которые прямо сейчас усердно собирает Тайная канцелярия Антона Мануиловича.

Всё это вместе должно пробить вековую плотину. Только так можно будет прийти к серьезному, окончательному решению и по поводу раскола со старообрядцами, и в целом определить дальнейшее существование Православной церкви в государстве. Церковь должна стать частью империи. Она обязана участвовать в делах государственных, а не отстраняться от них, строя государство в государстве. Она должна стать управляемым политическим институтом, надежной опорой моего трона, а не его вечным, скрытым конкурентом.

— Ваше величество, пришли, – сообщил мне Корней.

Я знал, кто именно. Злорадно усмехнулся, глядя на Бестужева.

— Ну что, Алексей Петрович, давно ли ты за ученической скамьей не сидел? – издевательски спросил я.

— Уволь, государь, но...

— Противиться станешь, так и уволю... со службы, – потом повелел Корнею. – Вели всем заходить.

Глава 3

Петербург

8 февраля 1725 года


Я точно злой правитель. И такой... с извращениями. Нет бы палкой по горбу огреть кого, или нос разбить, в тюрьме для профилактики подержать на голодном пайке, а еще и здоровый зуб в свое удовольствие выдрать... То есть, быть, как нормальный русский самодержец, тело которого я и занял.

Нет... Я издеваюсь над людьми по-своему, куда как страшно и жестоко. Я заставляю из учиться элементарному менеджменту. Да чтобы хоть приказы формулировали и цели правильно. Да проблемы могли выявлять, как и пути их решений. Это ведь жестоко? В ранге жестокостей стоит где-то между посадкой на кол и четвертованием.

Иначе я не могу понять, почему такие кислые рожи у собравшихся. Их что убивать будут?

— Итак, господа. Надежда и опора русского Отечества. Начинаем учиться, — негромко, но веско произнес я.

Произнес — и с мрачным удовольствием наблюдал, как мои слова не просто смущают этих закованных в бархат и золото людей, а вгоняют их в густую, почти юношескую стыдливую краску. Воздух в кабинете внезапно стал тяжелым. Высшие сановники Российской империи, седые интриганы, полководцы и министры опускали глаза и нервно теребили кружева манжет.

Как же так? Учиться — им?! Людям, чьи имена заставляют трепетать половину Отечества нашего, о которых ведут разговоры в европейских столицах?

В их понимании это было совершенно не по чину. Удел школяров, недорослей да мелких подьячих. Я был абсолютно уверен: скажи это не я, а хоть кто-то другой, посмей он усадить их за парты — и этого смельчака мгновенно заклеймили бы, предали анафеме, открыто послали бы к черту, а вдогонку еще и заплевали бы спину, пока бедолага спасался бы бегством от их тростей и шпаг.

Но учиться их призвал я. Государь. И им оставалось только потеть и молча глотать унижение.

— Запомните одно правило, господа, и всем другим передайте, — я медленно прошелся вдоль длинного стола, заглядывая каждому в глаза. — Век живи — век учись. Если сановник решит, что он стал донельзя мудрым, если перестанет учиться и решит, что достиг потолка — такой человек становится мертвым грузом. Он пропащий. И для империи, и для самого себя. А вы у меня — не пропащие. Я вам пропасть не дам.

Идея собрать класс вот таких вот «элитных учеников» — из хитроумного Андрея Остермана, непроницаемого Алексея Бестужева, сурового Миниха, Девиера, и еще доброй дюжины высших чиновников — пришла ко мне не сразу. Впрочем, учитывая тот бешеный ритм, в котором я начал жить и перекраивать страну, по местным меркам я принял это решение просто молниеносно.

Здесь, в восемнадцатом веке, жизнь вообще протекала крайне медленно, размеренно, как патока. Но, вызывая изо дня в день то одного, то другого министра к себе на доклад, я сделал для себя важнейшее открытие. Они не были дураками. Наоборот, это были люди от природы дьявольски умные, хваткие. Организаторские способности у многих из них были развиты великолепно — у кого на интуитивном уровне, у кого выкованы кровью и потом на собственном опыте.

Но им катастрофически не хватало системного мышления, элементарных знаний, а кому и опыта. Но не только своего. Тут я имею ввиду, что нужен опыт чужой, чтобы быстрее развиваться. Вот... На то здесь и я.

Да и после легче будет, когда пои указы и приказы хотя бы будут пониматься исполнителем. Так что учимся...

Они привыкли принимать государственные решения, опираясь исключительно на какое-то свое внутреннее, звериное чутьё. Для меня же, человека из будущего, внутреннее чутье — это лишь эмоциональный триггер. Сигнал, который должен заставить менеджера еще раз поднять бумаги и всё досконально пересчитать. Но это никак не главный и не единственный аргумент!

В остальном же чиновники нынешней эпохи, как по мне, просто не умели работать. Понятие, базисное, с чего вообще стоит начинать трудовую деятельность, «рабочее место», для них не существовало. Чтобы всё было под рукой, чтобы бумаги двигались по регламенту — ничего подобного. Понятия «делегирование» не было в принципе — их подчиненные никогда точно не знали, что, в какие сроки и как именно им делать, пока барин не гаркнет и не ударит палкой. Всё держалось на ручном управлении и страхе.

И действительно, глядя сейчас на сидящего передо мной с хмурым, каменно-немецким видом исполняющего обязанности генерал-губернатора Петербурга, Христофора Антоновича Миниха, я вспоминал знаменитую фразу, которую позже припишут его потомки, вроде бы как сын: «Россия управляется непосредственно Самим Богом, иначе объяснить ее существование невозможно».

Лучше и не скажешь. Пора было это менять. Заменять божественное вмешательство жестким регламентом. Верить в Бога, но и сам не плошать, не увеличивать объемы работы Господу.

— Обратите внимание на стол перед вами, — я прервал затянувшуюся паузу и указал на разложенные предметы. — У вас в руках — карандаши. Вещь редкая, заморская и весьма дорогая. Будьте с ними предельно аккуратны, не грызите древки и не ломайте грифель. Не хотелось бы, чтобы ваше обучение влетало казне в лишние сотни рублей.

Ну первоклашки... право слово. Милые ребятки, которым нужно объяснять прописные истины. Может еще поговорим, что в штанишки не хорошо писать?

Пока я умилялся, сановники с опаской, словно ядовитых змей, брали в руки тонкие графитовые палочки, зажатые в дерево.

— С этого дня порядок такой, — чеканя слова, произнес я. — Если я приказываю что-то записать, расчертить или зарисовать — вы это делаете немедленно. Я буду диктовать, вы будете вести конспект. Конспект изложения. А потом по этим записям вы будете внедрять мои приказы в своих ведомствах шаг за шагом. Без отсебятины, основываясь на том, что здесь прозвучит.

Сказав это, я еще раз обвел тяжелым взглядом притихший кабинет. Богато одетые, увешанные орденами, мужи сидели сгорбившись над чистыми листами бумаги, сжимая драгоценные карандаши потными пальцами.

Я вдруг поймал себя на ироничной мысли: теперь в исторических байках ко всем сумасбродствам и откровенно диким поступкам моего предшественника — стрижке бород, вырыванию зубов плоскогубцами и свадьбам карликов — гарантированно прибавится еще один монарший бзик.

Ибо то, что происходило прямо сейчас в этом кабинете, ничем иным, кроме как изощренным насилием и пыткой, для этих людей считаться не могло. Я ломал их спесь через колено. Я учил их чертить графики.

Для меня, человека из другой эпохи, было физически невыносимо мириться с тем, что происходит. Это не могло считаться нормальным: я, глава государства, ставлю перед аппаратом управления конкретную, казалось бы, прозрачную задачу — и кристально ясно понимаю, что мои нынешние кадры ее просто не решат. Не из-за саботажа или злого умысла. Компетенция не та. Непробиваемая стена невежества и просто непонимания, как что работает и как работать должно.

Причем люди-то передо мной сидели весьма прозорливые, хищные, способные. Я был уверен: достаточно их немного направить, дать базовую систему. Показать, как правильно работать с информацией, как выстраивать рабочий график, как ставить задачи подчиненным и как с них потом требовать. Дай им то, что вдалбливают студентам на любом приличном факультете менеджмента в двадцать первом веке, — и уровень их исполнительности и профессионализма возрастет кратно.

Но в реальности, к моему огромному сожалению, не получается так, что ты просто издал указ — и по взмаху волшебной палочки, как в доброй сказке, всё само собой организовалось. Хотя, признаюсь, первоначально я пытался действовать именно так: рубил сплеча, требуя немедленного результата.

Спесь с меня сбила сама местная бюрократия. Я ведь всегда считал себя очень опытным управленцем, въедливым аналитиком, способным найти иголку в стоге сена и нужную циферку в тоннах макулатуры.

И вот этот «гений сыска» на днях попытался сам вычленить суть из приказных столбцов, чтобы составить для себя удобоваримую аналитическую записку. Я потерпел сокрушительное фиаско. Я просто утонул в их словесных кружевах. Стало ясно: прежде чем требовать аналитику, мне нужно научить своих подчиненных эту аналитику собирать и предоставлять.

Нет, я конечно доведу дело до завершения, аудит будет проведен. Но тут же нужно будет начинать новый, ибо, как я надеюсь, вырастет компетенция исполнителей и статистика может приходить уже более точная, достаточная, чтобы я, наконец, задумался о стратегическом планировании. А не жить так, как сейчас – оперативно, как пожарники тушить пожары, не так чтобы понимая, что там в будущем должно быть.

Я встал из-за стола и подошел к предмету, который вызывал у сановников не меньше трепета, чем плаха. Ученическая доска.

— Итак, господа, начнем мы с вами с самого простого, — произнес я. — Хотя в нашем деле это зачастую самое главное. Нужно уметь находить корень сложности. Или, как мы теперь будем это называть, выявлять и структурировать проблему.

Я резко развернул к ним черную ученическую доску. Доску, к слову, сделали из рук вон плохо — наспех сколоченные доски покрасили какой-то дрянью, так что мел крошился, а стирать его приходилось с большим напряжением сил. Но какую уж успели сделать мастера здесь, в условиях зимы, так еще и во дворце, куда тащить столярные инструменты было не принято.

Я немного покуражился. Взял кусок мела и под напряженными взглядами министров нарисовал на черном фоне угловатую рыбью голову. Мел противно скрипнул.

— Есть скелет рыбы, — спокойным, менторским тоном, как добрый учитель (пока еще добрый), начал я. — Вы все его видели, когда изволили кушать щуку или осетра. Голова, — я постучал мелом по рисунку, — это та самая главная проблема, та сложность, которая прямо сейчас стоит перед вами. А от хребта отходят кости. Допустим, сегодня мы препарируем флот...