Михаил Кривич "Бюст на родине героя"

Михаил Кривич – журналист и прозаик, писатель-фантаст. Действие его остросюжетного романа «Бюст на родине героя» разворачивается в самом начале «лихих девяностых» в Москве, Нью-Йорке и провинциальном промышленном Энске. Впервые оказавшись за рубежом, успешный столичный журналист невольно попадает в эпицентр криминальных разборок вокруг торговли нефтепродуктами. В советские годы он сделал себе имя прославлением «передовиков производства», главным персонажем его очерков в те годы был знатный сборщик шин Степан Крутых. Журналист приезжает в Энск, чтобы вновь встретиться со своим героем, ищет и находит его. Книга содержит нецензурную брань

date_range Год издания :

foundation Издательство :Русский фонд содействия образованию и науке

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-6043277-4-6

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023

Мы потянулись друг к другу, чтобы чокнуться, но тут Шурка внезапно поставил свою рюмку на стол, вскочил и, не сказав ни слова, выбежал из кухни.

– Сумасшедший… – успела проворчать Рита, а Шурка уже снова был около стола, с той самой картонной коробкой в руках.

– Постойте, постойте, так нечестно, без него нельзя… – бормотал он, разрывая шпагат на коробке. – Вот так, вот так… И ему нальем, обязательно нальем.

Мы с Ритой безмолвно наблюдали эту инфернальную сцену. Шурка распутал наконец шпагат, прислонил к стене коробку и сорвал с нее крышку. Мы смотрели на скелет, тот без особого интереса смотрел на нас. Шурка тем временем бросился к буфету, достал еще одну рюмку и, вернувшись к столу, плеснул в нее коньяку.

– Вот теперь давайте выпьем. Все вместе. За встречу. За удачу! – строго сказал Шурка. И мы не посмели возразить ему, ибо знали: когда он в таком состоянии, перечить ему нельзя.

Опрокинув свою рюмку, Рита извинилась передо мной и отправилась спать, а напоследок, уже на пороге кухни, показала на Шурку и покрутила пальцем у виска. И мы остались с Шуркой вдвоем. Нет, втроем: из глубины квартиры, цокая когтями по полу, пришел ризеншнауцер Жора с огромными некупированными ушами и, глубоко вздохнув, улегся у Шуркиных ног. А если быть совсем точным, то вчетвером, потому что скелет по-прежнему стоял в коробке у стены и смотрел на нас. Мне казалось, что смотрит он вполне дружелюбно, порою с некоторым даже любопытством. Впрочем, тут надо сделать скидку на выпитое.

Мы еще пили, но почему-то становились все трезвее и трезвее. Такое бывает, когда разговор за столом длится далеко за полночь и собутыльникам есть о чем поговорить.

Собственно, говорил один Шурка. Жора тихо посапывал, временами он подымал большую лопоухую голову и, убедившись, что все на месте, снова задремывал. Скелет, как и положено ему, не шевелился и был безмолвен. А я, разинув рот, слушал Шуркины байки.

Шурка – гениальный рассказчик. Думаю, главное объяснение его блистательной партийной карьеры, прерванной ради диссидентства и эмиграции, – хорошо подвешенный язык. Разумеется, были и другие немаловажные факторы: колоссальная энергия, способность к мимикрии, физическая мощь, – но главное все же язык. Шурка умел нести полнейшую околесицу так, что его слушали развесив уши, а он размашисто вешал на них лапшу своего краснобайства. В уже далекие счастливые банные времена он мог произнести часовой монолог – о пользе обрезания, или о внешней политике, или о достоинствах того или иного нашего государственного деятеля, или о рисунках шинных протекторов, или о сионизме, – и все забывали, зачем пришли: самые заядлые парильщики слушали его и даже не отлучались погреться. Он мог безжалостно исказить общеизвестные факты, перепутать имена и даты, но никому не приходило в голову поймать его на этом. Так велика была сила убеждения, которой он обладал.

Вот и сейчас, сидя с ним с глазу на глаз на кухне в Бруклине, я верил, что только роковое стечение обстоятельств не позволило ему до сих пор сделать миллионы на торговле недвижимостью, перепродаже самолетов, поставках мороженого из России и скупке дешевого, как картошка, золота в Бразилии. Да, всем этим он занимался и был на грани баснословного успеха, но всякий раз что-нибудь да случалось, и удача пролетала мимо. А его, Шуркины, проекты все как один гениальны. И он может хоть сейчас взяться за их реализацию, если удастся раздобыть начальный капитал. А раздобыть его ничего не стоит: кругом полно лохов, готовых отдать сотни тысяч под его проекты. Но теперь это ему уже не нужно, потому что он наконец-то нашел-таки свою золотую жилу. Имя ей – остеология.

Пришли от своих подружек близнецы и отправились выгуливать Жору, вернулись с прогулки и, пожелав нам покойной ночи, отправились спать; Жора, почавкав в огромной пластмассовой миске, тоже пошел на свое место в прихожей. У меня слипались глаза, а Шурка все говорил и говорил.

Он вышел на свою золотую жилу случайно, но ведь удача сопутствует только тем, кто ее ищет. Полгода назад он рылся в газетных объявлениях о продаже недвижимости и наткнулся на неожиданное: какой-то чудак желает купить несколько человеческих скелетов. Шурка созвонился с чудаком, потом с ним встретился и сразу почуял запах удачи. Разумеется, он не стал связывать свои планы с потенциальным клиентом, который замыслил декорировать только что купленный дом то ли под старинный родовой замок, то ли под жилище алхимика. Нет, Шурка поступил иначе. Он без труда отыскал фирму, поставляющую университетам и научным лабораториям всей Северной Америки кости и целые скелеты, выяснил цены и емкость рынка и сделал нахальное предложение: он готов начать поставки в следующем квартале.

Да, это было чистейшей авантюрой, ибо, предлагая респектабельной фирме контракт, Шурка мог рассчитывать только на собственный скелет, расставаться с которым вовсе не собирался. Но он твердо знал, что его далекая, теперь уже бывшая родина – гигантская сырьевая база скелетного производства, способная насытить американский рынок. Высокий партийный пост, который он занимал прежде, позволял ему знать абсолютно недоступное до недавнего времени нам, простым смертным, – в частности, сколько в одной только Москве невостребованных, никому не нужных покойников, ушедших в мир иной инкогнито, пролежавших в моргах свой положенный срок, после которого судебно-медицинская экспертиза с легким сердцем дает разрешение превращать их в учебные пособия: никому не были нужны при жизни – так послужите человечеству после смерти. С другой стороны, в христианской, богобоязненной, богатой до одури Америке сыскать бесхозного жмурика – задача неимоверно трудная. А если таковой и найдется, всегда найдутся также и доброхоты, готовые похоронить его по-людски за свой счет. И в то же время бесчисленные университеты и колледжи буквально задыхаются от бесскелетья, от нехватки человеческих костей россыпью и в сборе, которые необходимы, чтобы дать приличное образование миллионам шумливых, больше думающих о травке и траханье, чем об учебе, американских мальчишек и девчонок.

Здесь необъятный рынок, там неисчерпаемая сырьевая база. Остается их связать. Что Шурка и сделал. И на сей раз его расчет оказался верен.

Шурка сел за телефон и, потратив кучу денег на международные переговоры, с помощью старых своих горкомовских связей вышел на московских скелетников, на полукустарный цех при каком-то морге. Это было время, когда робко, с оглядкой – как бы не прихлопнули – создавались в Москве первые кооперативы, и начальник цеха Гриша Писаренко, малый не промах, тот самый парень в кожанке и слаксах, который провожал меня в Шереметьеве, оттяпал скелетное хозяйство у больницы и превратил его в кооператив. На этой стадии смены форм собственности и нашел его Шурка. Прислал приглашение, встретил в Нью-Йорке по-королевски, напоил, как говорится, в жопу и в результате подписал с ним все нужные бумаги на создание совместного предприятия, джойнт вентчер, по-ихнему, хотя последнее английское слово в основном своем значении – скорее приключение, риск, авантюра.

– Я знал, что иду на риск, – говорил Шурка, вновь, в несчетный уже раз, наполняя рюмки. Его распирала гордость собственной прозорливостью и деловой сметкой, он впервые, должно быть, заполучил благодарного слушателя и не хотел упустить возможность выговориться. Признаться, и я слушал его с интересом, хотя от выпитого мысли путались, а глаза слипались. – Один только приезд Гришки обошелся мне тысяч в пятнадцать. У меня, честно сказать, их тогда и не было – на мели сидел. Занимать пришлось. Зато теперь «Остеотраст» на пятьдесят процентов принадлежит мне, и я уже окупил все расходы. Теперь пойдет чистый профит.

– «Остеотраст», говоришь, – пьяно захохотал я. – Это что же получается в переводе? Доверие к костям… Так, что ли?

– Лингвист хуев… – буркнул Шурка добродушно, что было удивительно, поскольку он всегда относился к своим делам исключительно серьезно, требовал того же от друзей и легкомысленные шутки в этой сфере строго пресекал. – Хоть горшком назови. Вот смотри: я одних костей уже продал на пятьдесят тысяч без малого. Возьми, скажем, бедренную или большую берцовую…

Он вскочил, подбежал к скелету и, указывая на его детали, стал сыпать ценами. Было в этом что-то от мясного отдела гастронома. Я поежился. Шурка уловил мое состояние и вернулся к столу.

– Ладно, давай выпьем…

Мы чокнулись и выпили. После короткой паузы Шурка продолжал:

– Ты целку из себя не строй. Это бизнес. Обычный честный бизнес. Я не виноват, что люди умирают. А кости нужны живым. У меня знаешь сколько заявок. Кто-то в конце концов должен делать черную работу. Не я – так другой. – Видимо, решив, что моральная сторона дела полностью отработана, Шурка вернулся к деталям: – Это, знаешь, действительно золотая жила. Жду на днях партию ушей… – Увидев, что я опять изменился в лице, он поспешил меня успокоить: – Нет, не то, что ты думаешь, не ушные раковины… Внутренние детали ну, там, улитка, барабанная перепонка, ну сам знаешь.

По правде говоря, я не знал, то есть совершенно не помнил устройства уха, но был готов поверить, что для науки все эти внутренние детали нужны позарез, а значит, Шурка не просто зарабатывает деньги, но делает важное общеполезное дело. И на меня накатила пьяная волна доброжелательности к Шуркиному необычному бизнесу. Должно быть, он почувствовал это.

– Знаешь что, старик, – сказал Шурка, – бросай ты свои копеечные дела. Что ты там на своих статейках зарабатываешь, вдовьи слезы. Давай работать вместе, мы с тобой вдвоем горы своротим. Я здесь – ты там. Подумай!

– О чем мне думать? Что я делать буду в твоем бизнесе? – Я внезапно обозлился. – Людей в Союзе мочить? Заготсырье, да?

Шурка расхохотался.

– Ты замочишь… Тебе самому трижды глотку перережут, пока руку, интеллигент, подымешь. Да нет, есть вполне мирная и прибыльная работа. Мне вот готовы заказать двадцать… нет, тридцать тысяч кошек. Твое дело наладить отлов. Не самому за ними бегать – нанять пацанов. Рассчитываться с ними будешь рублями, а здесь нам будут платить баксы – по пять за кошку. Ну как?

Я жутко обиделся, и мне стало страшно жалко кошек. И я ответил Шурке словами, которые вряд ли вытерпит бумага, нынче уже почти смирившаяся с ненормативной лексикой. Помнится, я вскочил и полез на него с кулаками, и кончился бы мой первый день в Америке пьяной дракой с другом, не сохрани Шурка голову несмотря на выпитое. Он облапил меня своими волосатыми ручищами так, что я не мог и шелохнуться, говорил что-то успокоительное, постепенно я утихомирился, мы выпили по последней, а потом он увел меня в бедрум, где Рита постелила для меня на роскошной, чуть ли не пятиспальной американской койке, едва опустившись на которую я тут же и захрапел.

Насчет нью-йоркского воздуха Шурка не соврал: я проснулся свежий как огурчик, будто вчера не пил ничего, кроме диет-пепси. Уходя на работу, Рита оставила нам кухню прибранной, сияющей чистотой. Мы с Шуркой, оба в халатах, пили кофе и, как водится, подсчитывали выпитое намедни – чисто наша, российская черта: как отказать себе в удовольствии узнать, что усидели столько-то бутылок и при этом сохранили ясность мысли, – значит, еще годимся, значит, лихая молодость не прошла, значит, впереди еще много добрых застолий и других молодецких затей.

За окном было солнечное утро ранней осени, по-нашему бабье, по-ихнему индейское лето. Огромный город еще не нагрелся до нестерпимой нью-йоркской духоты. Вдоль Океанского бульвара (Оушн-парквэй – я уже сверился с картой Нью-Йорк-сити) дул свежий, понятное дело, океанский ветерок. На душе у меня было легко и празднично, хотя я слегка волновался перед первым своим выходом на улицы великого города: как-то он встретит меня, не разочарует ли, не почувствую ли я себя в нем потерянным жалким провинциалом…

Договорено было с Шуркой, что сегодня он бросает все дела и возит меня по Нью-Йорку от края до края, из конца в конец, чтоб я повидал весь Мохнатый (так они зовут здесь Манхэттен) – со статуей Свободы, Бродвеем, небоскребами, – а также весь Бруклин и, конечно, его жемчужину Брайтон-Бич, наш новый Порт-Артур, наш русско-еврейский Гонконг, наш форпост новой колонизации Америки. Я уже переоделся, а Шурка еще чухался в халате – перебирал какие-то бумаги, отправлял куда-то факсы. Как я понял, у «Остеотраста», этой грандиозной трансконтинентальной компании, еще не было собственного административного небоскреба из стекла, бетона и алюминия, не было даже офиса, а все операции осуществлялись на Шуркиной кухне, факс, по крайней мере, стоял почему-то на кухонном столе рядом с мойкой.

– Извини, старик, только один звонок, – сказал Шурка, – очень важный звонок. Не хочу его на завтра откладывать.

Он набрал номер и вступил в долгий разговор на английском. Шурка быстро и напористо говорил, потом надолго замолкал, изредка прерывая молчание коротким «я понимаю, я понимаю», потом снова в чем-то убеждал своего собеседника. Я понимал с пятого на десятое, но все же улавливал, что речь идет о привезенном мною скелете. Своего собеседника Шурка фамильярно называл Бобби, но в его голосе явно звучали почтительные, просительные, даже заискивающие интонации, ему абсолютно несвойственные. Судя по всему, Бобби представлял заказчика, и Шурка убеждал его взять скелет и не мешкая выписать чек, а еще лучше заплатить наличными, во всяком случае, короткое словечко «кэш» он произнес несколько раз. Упрямый же Бобби, как я понял, просил не гнать волну, а сперва тщательно проверить качество товара и для этого показать скелет его, Бобби, эксперту. Хотите верьте, хотите нет, но фамилия эксперта была не то Костогрыз, не то Костоправ, что меня основательно развеселило, хотя, по правде говоря, ничего в ней особого не было – фирма-заказчик, как сказывал Шурка, американо-канадская, а хохлов-эмигрантов с самыми причудливыми фамилиями в Канаде не счесть. Тем не менее я еще несколько минут, пока длился разговор, не без удовольствия предавался занимательному словообразованию: Остеогрыз, Остеоправ, но Костотраст.

От приятных лингвистических упражнений меня оторвал стук в сердцах брошенной Шуркой трубки и его раздраженный голос.

– Эсхол! Факинг бастард, едри его мать! – вяловатый английский матюжок Шурка подкрепил нашим, ядреным. Получилось крепко и убедительно.

Мы сели в Шуркин «олдсмобил», чей возраст и внешний вид выдавали очевидный факт – «Остео-траст» и его президент делают лишь самые первые шаги к процветанию, и покатили по Океанскому бульвару, мимо невысоких кирпичных домов, мимо странного вида, не по погоде одетых прохожих – в широкополых черных шляпах над длинными пейсами, в черных же пальто до полу, мимо маленьких улочек, а потом, уже куда-то свернув с бульвара, – мимо пыльных складов и закопченных мастерских, покатили по Нью-Йорку, совсем непохожему на Нью-Йорк из кино.

Глава 3

С первых же дней мои нью-йоркские каникулы потекли в устойчивом постоянном русле, будто приехал я сюда не вчера, а несколько месяцев назад и ежедневные выходы в город стали для меня привычным, рутинным делом, будто езжу я в одни и те же часы на работу и возвращаюсь домой тоже в одни и те же часы.

Вставал я не очень рано – Риты и мальчишек уже не было, – но и не слишком поздно – Шурка еще не выходил из своей комнаты, – варил себе кофе и с удовольствием лез в битком набитый холодильник. Потом не спеша шел до метро, покупал полукилограммовую «Нью-Йорк таймс» и жиденькое провинциальное «Новое русское слово», усаживался в вагон подземки, напяливал очки и принимался за чтение. Вся прелесть поездки заключалась в том, что читал я в свое удовольствие, не опасаясь проехать нужную остановку. Ведь выйти я мог в любом месте, потому что начинать шататься по этому городу можно и должно из любой произвольной точки. Разумеется, были у меня и плановые поездки, скажем, подняться на Эмпайр-стейт-билдинг, обойти залы Музея современного искусства, постоять возле Святого Патрика и Объединенных Наций, прогуляться по Уолл-стрит. Но чаще всего я выходил когда вздумается, ориентировался по карте, чтобы не заблудиться, и брел куда глаза глядят.

Я смотрел на фасады домов, сверкающие таблички банков, вывески баров и магазинов, время от времени сверялся с картой и шел себе дальше, а потом вдруг вставал как вкопанный, внезапно узнавая давно знакомое по какой-то книге место. Когда появлялся аппетит, останавливался у первой попавшейся уличной будки и с наслаждением жевал хотдог, пил что-то ледяное из горла, облизывал измазанные горчицей пальцы и брел дальше. Для тех, кто только собирается в Нью-Йорк, замечу, что в этом городе напрочь отсутствуют уличные туалеты, так что по мере необходимости я выбирал забегаловку подешевле, заказывал пиво или чашечку кофе и интересовался: где здесь у вас реструм. А потом, испытывая ни с чем не сравнимое чувство облегчения, закуривал и двигался дальше в шумной, пестрой, многоликой толпе, которой до меня не было никакого дела, в которой я был свой, был как все – как тот материализовавшийся сквозь вращающуюся зеркальную дверь тщательно одетый джентльмен, как тот неряшливый, разящий перегаром бродяга, трясущейся рукой протягивающий мне какую-то листовку – не то приглашение на проповедь, не то рекламу дешевой распродажи, как тот черный малый с курчавой, выстриженной в шахматную клетку головой.

Когда же наступал вечер и ноги мне окончательно отказывали, я покупал бутылку джина на вечер, находил ближайшую станцию подземки, прокладывал на карте маршрут с пересадками и отправлялся в Бруклин к Шурке, Рите, близнецам и Жоре.

Мне не было ни малейшей надобности выходить из дома и возвращаться домой в определенное время, но почему-то получалось именно так, словно я не бродил по городу, а служил в банке. Спустя несколько дней я стал встречать в поезде знакомые лица, раскланивался с черным священником на платформе, обменивался несколькими фразами с продавцом газет. Я быстро становился своим в этом чудесном городе.

Однажды утром мой распорядок неожиданно был нарушен. Я уже стоял в дверях, когда Шурка окликнул меня из своей спальни и попросил несколько минут подождать, если никуда особо не спешу. Вопреки своему обыкновению он не плескался полчаса под душем, собрался быстро, и мы отправились к очень нужному ему и крайне любопытному для меня, так он сказал, человечку.

Уже само место обитания человечка оказалось для меня крайне любопытным. Западная сторона Мохнатого, неподалеку от Гудзона, неизвестный еще мне индустриальный Нью-Йорк – гигантские склады, закопченные фабричные здания, подъездные пути. Мы запарковались в необъятном дворе среди огромных грузовиков, контейнеров и гор штабелированного металла, долго поднимались на медлительном грузовом лифте и наружной винтовой лестнице, вроде пожарной, потом шли бесконечными плохо освещенными коридорами и очутились наконец в зале размером что твое футбольное поле.

Зал гудел равномерным машинным гулом и человеческими голосами. Он был плотно уставлен рядами узких скамеек и столов, на столах одна к одной стояли зингеровские швейные машинки, а на скамьях, тоже одна к одной, сидели женщины и строчили на этих самых машинках. На первый взгляд все женщины казались одинаковыми – черноволосые, с раскосыми азиатскими глазами и матовой кожей, в пестрых халатиках. Но, всмотревшись внимательно, я обнаружил, что среди них есть молодухи и пожилые матроны, глубокие старухи и совсем девочки, едва ли не десятилетние. Колеса швейных машин непрерывно вертелись, но старухи, женщины, девушки, девчонки умудрялись при этом переговариваться, перекрикиваться через несколько рядов, они спорили, ругались, смеялись, протискивались меж скамеек, несли по проходам кипы ткани, тянулись в курилку, хотя и над столами то там, то здесь подымался голубой дымок – мне почудилось, совсем не табачный.

Все это напоминало невольничий рынок в таинственной юго-восточно-азиатской глубинке, кадры второсортного, наспех сляпанного фильма с Брюсом Ли. Вот-вот появится в дверях одетый в опрятное кимоно невысокий простодушный парень с прекрасным, как само добро, лицом, которое при столкновении со злом может стать суровым и безжалостным. Ему навстречу бросятся мерзкие китаезы, вооруженные ножами, цепями и смертоносными нунчаками. А он, один против дюжины коварных кровожадных врагов, соберется, спружинится, скопит внутреннюю энергию, сверкнет черными очами и бросится в бой: одного мерзавца поразит коротким тычком кулака или молниеносным ударом мозолистого ребра стальной ладони, другого в прыжке-полете настигнет сверху карающей босой ногой, от третьего увернется в головокружительном двойном сальто. И вот уже злокозненные китаезы корчатся на полу, а он, отважный и бескорыстный, говорит рабыням: вы свободны. Конечно, это будет не окончательная победа добра. Плохие люди вновь станут строить козни, делать свое черное дело – торговать наркотиками, захватывать заложников, мучить и убивать безвинных, – но он неизменно будет появляться когда нужно. И так – до полного торжества добра в конце фильма.

Я ждал появления Брюса Ли, но появился маленький квадратный человечек в незастегнутых на округлом брюшке джинсах и несвежей тишетке с портретом президента Рейгана на груди. Он был лыс, до крайности носат и слегка косил на правый глаз.

Человечек мелкими шажками подошел к нам и неожиданно сильно хлопнул Шурку по плечу.

– Привет, привет, Александр, все забываю, как там тебя по батюшке. Как жизнь молодая? Товар получил?

У него был писклявый голос и такой тягучий гомельский акцент, что я тут же вспомнил старый анекдот. Украинский еврей говорит белорусскому: «У вас даже названия городов такие длинные, что не выговоришь – Ми-и-и-нск, Пи-и-и-нск… А у нас короткие – Симфропл, Милтопл!»

– Товар? Знаете, с товаром пока… Вот познакомьтесь, мой старый друг из Союза. Всего несколько дней как из Москвы… Столько лет не виделись! – Было совершенно очевидно, что человечек не просто нужен Шурке, а очень нужен, во всяком случае, говорил он с ним еще почтительнее, чем с Бобби; с американцем он объяснялся на английском, где различие между «ты» и «вы», по крайней мере для меня, неуловимо, к человечку же в ответ на его «тыканье» Шурка обращался на «вы». Полагаю, такого он не позволял себе даже с первым секретарем райкома.

Между тем человечек наконец заметил и меня, оглядел с ног до головы, но обратился не ко мне, а к Шуре:

– Еще один пылесос?

Я уже знал, что пылесосами в новоэмигрантской среде называют жадных до покупок приезжих родственников, которые буквально высасывают тощие кошельки и чахлые банковские счета своей американской родни, поэтому обиделся и не счел нужным это скрывать.

– У вас я, кажется, еще ничего не просил. Мы с вами даже не знакомы, – отбрил я человечка, несколько скрадывая резкость дипломатической улыбкой.

– Ну так давай познакомимся, – сказал он и протянул мне маленькую, но мозолистую и очень крепкую ладошку. – Натан.

Он назвался с таким достоинством, словно из-за общеизвестности своего титула он его опустил как само собой разумеющееся: не принц Уэльсский Натан, не маркиз де Натан, а просто Натан.

Мне нравится это имя. Оно твердое и упругое, отскакивает от языка, как литой резиновый мячик от пола. Должно быть, потому, что это редкое слово-перевертыш: одинаково читается и слева направо, и справа налево. Хрестоматийный пример перевертыша: «А роза упала на лапу Азора».

Помнится, в редакции, где я давным-давно работал, было повальное увлечение перевертышами – целыми днями на службе мы корчились в творческих муках, а когда кого-то осеняло, он спешил поделиться со всеми своей находкой и орал: «искать такси!», или «укуси суку!», или «рислинг сгнил, сир!» Эта эпидемия закончилась столь же внезапно, как и началась. Были рождены перевертыши-эталоны, образцы, превзойти которые невозможно. Один из моих сослуживцев где-то наткнулся на бессмертную фразу: «Леша на полке клопа нашел». Другой же коллега сам сочинил настоящий шедевр: «Веер веял для евреев». Согласитесь, как не пыжься, выше не прыгнешь.

Должно быть, сентенцию про веер для евреев я пробормотал вслух, потому что Натан переспросил:

– Что-что? Что ты сказал, молодой человек?

– Ничего. Это я про себя, – ответил я и назвал свое имя.

Натан кивнул мне благожелательно и, тут же потеряв ко мне интерес, повернулся к Шурке. Я же получил возможность внимательнее рассмотреть нового знакомца.

Это только на первый взгляд Натан казался человечком – из-за малого роста и несоразмерного рубильника, который доминировал на его лице. На самом деле, несмотря на брюшко, он был ладно сложен – крепкий, кряжистый, этакий малогабаритный автопогрузчик. Этот тип хорошо мне знаком по славной когорте евреев-атлетов тридцатых – сороковых годов, из которой вышел наш великий силач Григорий Новак. В каждом движении Натана ощущалась уверенность и сила, будто он сию минуту готов выйти на помост, зачерпнуть мозолистыми ладонями жменю белой магнезии, наклониться над штангой вдвое тяжелее его самого и намертво, в замок, охватить короткими толстыми пальцами холодный железный гриф. Кстати, на пальцах Натана я заметил наколки-перстни и вытатуированные на костяшках крестики – принятые в блатном мире отметки, свидетельства о ходках в зону, то есть об отсидках. Крестиков было три.

Лицо Натана, при всей своей уродливости, тоже не казалось карикатурным, а, напротив, выглядело значительным, исполненным достоинства и силы. Смотрел он на собеседника с интересом, можно сказать, даже доброжелательно. Но неожиданно вспыхивал косящий правый глаз, и выражение неуловимо менялось – взгляд становился зловещим, угрожающим.

– Ты, молодой человек, погуляй пока по цеху, на девок погляди, тут у меня есть очень миленькие шиксы, – вновь обратился ко мне Натан. – А мы пока с Александром о нашем маленьком бизнесе потолкуем. Иди, иди, не стесняйся, выбирай. Если какая никейве понравится, получишь подарок от старика, от папы Натана.

Не дожидаясь ответа, он повернулся ко мне спиной и засеменил в дальний конец цеха, где, очевидно, был его кабинет. Шурка молча последовал за ним. Я же, задетый обращением «молодой человек» – Натан казался старше меня всего на несколько лет, ему никак нельзя было дать больше пятидесяти, ну пятидесяти пяти, – а еще пуще задетый предложенным подарком, все же отправился бродить по цеху.

Мне и прежде приходилось по журналистским делам бывать на сугубо женских производствах – швейных, прядильных, чтототамсборочных, – но я так и не привык к сотням любопытных, изучающих, оценивающих, насмешливых женских глаз, которые не отпускают тебя, пока, красный от смущения, ты не выскочишь из цеха. Не будучи специалистом в психологии толпы, а тем более толпы женской, я все же беру на себя смелость утверждать, что работницы разглядывают забредшего в их царство мужчину-чужака, если можно так выразиться, под двумя углами зрения. С одной стороны, они прикидывают, какого уровня начальство удостоило их посещением и чего можно ожидать от этого визита – наш народ, кстати, не привык ждать от начальства ничего хорошего; другой же угол зрения – чисто женский: что кроется у чужака под отутюженным костюмом и каков он, чужак, будет, коли его уложить в койку. Тут – это я о втором угле зрения – нет ничего суперэротического, просто женская толпа, занятая однообразным и, как правило, малоинтересным трудом, охотно отвлекается на внешние раздражители, причем самым простым, рефлекторным образом. Самая-самая что ни на есть скромница, которая на танцах забивается в угол и глаз на парня не поднимет, здесь, в цехе, оглядит тебя с ног до головы и оценит, правда, встретившись с твоим взглядом, тут же смутится, вспыхнет и потупится. В общем, я никогда, оказавшись в фокусе внимания сотен работниц, не впадал в эйфорию, не относил их интерес на счет своих мужских достоинств, понимая, что так они станут разглядывать любое человеческое существо противоположного им пола. Тем более что глядели они на меня в большинстве своем насмешливо. Ох, и умеют же наши бабы поставить возомнившего о себе мужика на место!

Здесь все было так и не так. Натановы работницы внимательно разглядывали меня и долго провожали глазами, в которых читалось и обычное житейское любопытство – зачем это к нам чужак пожаловал? – и досужий женский интерес, иными словами, налицо были те самые два угла зрения. Только не было в их глазах российского бабьего озорства и насмешливости – скорее, ожидание и тревога.

А хорошеньких девчонок, даже настоящих красоток, была и впрямь тьма-тьмущая. Казалось, мастерицы пряно-благоуханной восточной любви из Манилы, Бангкока и Гонконга, не дождавшись у себя на родине, хлынули сюда в Нью-Йорк, чтобы здесь перехватить меня, желанного. Однако я решительно отбросил игривые мысли и обратился к производству, которым были заняты восточные красавицы. Шили они всякую яркую ерунду: кофточки, маечки, свитерочки, нелепые трикотажные трусы до колена, чрезвычайно модные, как я успел заметить, среди нью-йоркской молодежи. Шили быстро, сноровисто, трусы, пара за парой, буквально отскакивали от зингеровских машинок.

Разглядывая швей (белошвеек, а?) и их работу, я дошел уже до конца цеха и тут увидел среди малорослых и худощавых азиатских женщин даму со всей очевидностью иного этнического происхождения и социального статуса. Она выделялась не только молочно-белой кожей и ярко-рыжими всклокоченными волосами, не только полной, без талии, фигурой, но хозяйской уверенностью и начальственной властностью манер. Рыжеволосая держала в одной руке кусок ткани, а в другой длинные ножницы и быстро-быстро, не примериваясь не то что семь раз – ни разу, выстригала ими, словно по лекалу, плавные обводы кроя.

– Вот как надо кроить, вот так… А что вы делаете – руки-ноги вам оторвать… Столько отходов, вейз мир! Мы так по миру с Натаном пойдем, – причитала она на диковатом даже для моего слуха английском. – Не пяльтесь по сторонам! Для кого я показываю? Для Пушкина?

То ли имя поэта подействовало, то ли пронзительный крик хозяйки, но работницы скучились вокруг рыжеволосой, всем своим видом показывая покорность и внимание. Тут она заметила меня.

– Вы кого ищете, мистер? – спросила она подозрительно.

– Никого не ищу. Я приезжий, из Москвы. Господин Натан попросил меня подождать.

– Ах ты, Боже мой! – вскричала рыжеволосая, переходя на русский. – Наташа всегда так – бросит гостя, а сам… Ну что за человек! Пойдемте, пойдемте…

Отшвырнув ножницы, она подхватила меня под локоть и поволокла через цех в кабинет Натана.

Собственно, это был никакой не кабинет, а конторка без окон. Мне это понравилось: я убежден, что для ведения самых серьезных дел достаточно письменного стола, стула и телефона, а огромный и богато обставленный кабинет свидетельствует скорее не о процветании фирмы и деловитости руководителя, а о его вздорных амбициях. Дело у Натана было явно не малое, а он, молодец, управлял им, и, видимо, недурно, из такой вот клетушки.

Шурка и Наташа, как называла Натана его рыжеволосая супруга Дора, должно быть, уже заканчивали разговор о своем маленьком бизнесе. Когда мы вошли, Шурка подписывал какую-то бумагу, а хозяин кабинета, положив ноги в рыжих стоптанных сандалиях на стол, развалился в обшарпанном кресле и ковырял в зубах зубочисткой.

– Ну как тебе, молодой человек, мой цех? Конечно, это не швейная фабрика «Большевичка», но кое-что. А? – Натан явно пребывал в прекрасном расположении духа.

Из вежливости я похвалил цех, но все-таки не удержался – обращение «молодой человек» крайне меня раздражало – и заметил, что швейные машинки, должно быть, сделаны при жизни старика Зингера. Натану я был безразличен, поэтому, наверное, он не обиделся и, продолжая ковырять в зубах, сказал:

– Я до последней своей ходки такими машинками весь Энск обшивал и еще полстраны. Когда б эти шмараки меня не засадили, и на Европу бы вышел.

Услышав название города, который был одет тщаниями Натана, я встрепенулся. Я не раз бывал там, хорошо знаю этот город, со мною послучалось в нем немало хорошего и похуже. Конечно, он вовсе не Энск, так города не называют, но настоящее его название я по ряду сугубо личных причин утаю.

– Ах, так вы из Энска… – обрадовался я, будто встретил друга юности.

– Оттуда, оттуда. Родился в Энске, в зону из Энска ходил, с Доркой познакомился, выездную визу получил. Эх, Энск-Шменск… – Казалось, все это Натан говорил самому себе, но вдруг он встрепенулся и спросил: – А ты что, бывал у нас в Энске?

А то нет! Тогда я не понимал, что происходит. Только много позже осознал, отчего меня вдруг понесло: просто мы, россияне, встретив за бугром земляка, слегка чумеем и не задумываясь готовы раскрыть ему свои объятья. И я поведал Натану о своих многократных поездках на нефтехим и на шинный, о гулянках в полу-люксе гостиницы «Восток» и в ресторане «Заречный», не удержался и прихвастнул, как был принят в горкоме, когда в московском журнале вышел мой очерк о герое Степане Крутых.

– Ты знал этого хазера, эту грязную свинью, этого вонючего ублюдка? – вскричал Натан, с поразительной ловкостью и быстротой сбросив со стола коротенькие ножки. Сейчас его никак нельзя было назвать ласковым именем Наташа – от бешенства к лицу прилила кровь, глаза горели лютой ненавистью. – Два раза герой, холера на голову его родителей! Бронзовый бюст в скверу поставили, так думал, что Натан до него…

Словно почуяв, что едва не сболтнул лишнего, Натан осекся и замолчал. Дора посмотрела на мужа и осуждающе покачала головой.

Я понял, что дважды герой труда и заодно мой литературный герой чем-то изрядно досадил Натану, но расспросы счел неуместными. Наступила неловкая пауза, которую первым нарушил Натан:

– Ты, молодой человек, не обращай внимания. Это у меня, старика, такой уж характер. Натан быстро рассердится, да быстро отойдет. – Он широко улыбался, показывая золотые зубы, вставленные конечно же еще в Энске-Шменске: в Америке таких не делают.

Я вдруг почувствовал, что отношение Натана ко мне резко изменилось: он встал, подошел ко мне и заглянул в глаза.

– Значит, говоришь, бывал у нас и всех знаешь. Ай да молодец! А на Болотной бывать приходилось?

Я кивнул.

– Ну вот видишь! И Болотную знаешь! Вот там на Болотной мы с Доркой и жили. Дом семь, это где собес, прямо за пивным ларьком. Знаешь, да? А в доме восемнадцать, в подвале, у меня цех был. На работу пешком ходил, домой обедать ходил…

Что ж, подумал я, и этому бандиту, впрочем, бандиту симпатичному, не чужда ностальгия, не чужда сентиментальность – приятно вспомнить даже о заплеванном пивном ларьке на родине, которая щедро поила березовым соком на свободе и прижимисто – баландой в зоне. Расчувствовался мужик, из Натана превратился в Наташу. А я для него – живая весточка с малой родины, кусочек этой самой Болотной, с собесом, подпольным цехом, замусоренными дворами, ржавыми гаражами. Он, должно быть, встретил бы как родного и уполномоченного районного ОБХСС, которому, наверное, ежемесячно отмусоливал, не мог не отмусоливать, изрядный куш.

– А ты, Дора, чего молчишь? – набросился Натан на рыжеволосую супругу. – Почему не приглашаешь молодых людей на вечер? Ты что, забыла? У отца твоих детей сегодня день рождения! – И, обращаясь ко мне и Шурке: – Не ахти какой праздник, азохен вей, с каждым годом ближе к могиле. А-а-а… ладно. Посидим, поговорим, немного выпьем, немного закусим, икорка там, то-се… Несколько родственников, друзья, только, знаете, самые близкие. Так что я вас жду, мы с Дорой очень обидимся, если не придете.

Натан величественным жестом прервал наши с Шуркой поздравления и нажал кнопку на своем письменном столе. Через минуту восточная рабыня подала чай в роскошном китайском сервизе.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом