ISBN :
Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
2
Станка Ермаково, как раньше не было на картах, так и теперь нет, но найти просто – Енисей в этом месте делает самую большую излучину на всем своем пути. Между Туруханском и Игаркой надо смотреть, на пересечении с Полярным кругом. Именно сюда должна была выйти железная дорога с Приполярного Урала. В вершине этой петли на высоком левом берегу и решили ставить поселок – управление Спецстроительства 503.
Впервые станок Ермаково упоминается в исторических документах, датированных 1726 годом. Место описывалось, как рыбное, промысловое, с почтовой станцией. Было в нем на тот момент несколько изб, в которых жили три семьи.
Примерно таким станок и оставался. В революционные времена отличился тем, что один ушлый местный национал, представляясь уполномоченным Советской власти и показывая неграмотным соплеменникам случайно найденную бумажку с печатью, несколько лет обирал по окрестностям своих сородичей. И больше ничего особенного. Рыбы не убывало, зверя тоже. Почта, правда, при Советской власти вдоль Енисея прекратила ходить.
Первые серьезные изменения произошли во время войны. 6 января 1942 года в далекой Москве вышло постановление Совета Народных Комиссаров и Центрального Комитета Всероссийской Коммунистической Партии «О развитии рыбных промыслов в бассейнах рек Сибири и на Дальнем Востоке». Реализуя высокое решение, в поселок, состоявший из семи строений, считая худые сараи, завезли больше трехсот человек. Большинство прибывших были российские немцы, в 1941 году уже сосланные в Сибирь из Поволжья и теперь сосланные еще раз из Сибири на крайний ее север[7 - Все это было предусмотрено Постановлением СНК СССР и ЦК ВКП(б). В северные районы только Красноярского края для использования на рыбных промыслах привезли 23000 немцев.].
Постановление выполнялось силами НКВД, прав у людей никаких не было, кроме транспортных затрат они ничего не стоили, поэтому везли с избытком, учитывая естественный отход. Так, в 1942 году население Ермаково сразу увеличилось в десять раз. Крепких мужчин было двенадцать, остальные – женщины, дети, старики и подростки.
Современный историк, читая тот далекий указ, может поразиться его гуманности – время военное, трудное, а Москва требует от местных властей, чтобы те издали свои постановления, в которых закрепили бы для переселенцев сенокосы, угодья под пашню и выпас для скота. И местные писали постановления и закрепляли… Но вокруг Ермаково стояла глухая тайга. Ни пашни, ни скота здесь никогда не водилось. Важнее было жилье, но его тоже не было.
Первую зиму люди прожили в землянках, которые вырыли сами. Только через год, к январю 1943 был закончен барак на двенадцать комнат, в которые вселились сто пятьдесят человек по три-четыре семьи в комнату, в следующем, 1944 году построили еще один барак.
Для добычи рыбы государству была образована артель «Рыбак». В трех ее бригадах состояли пятьдесят человек, еще тридцать работали в администрации, обслуге и бригаде строителей. Остальным, почти полутора сотням работоспособных, работы не было.
К концу войны стало ясно, что все это больше погубило народу, чем принесло пользы – большинство созданных артелей и колхозов задолжали государству астрономические суммы, и о постановлении «забыли». Ссыльным разрешили переехать в Игарку и Дудинку, где можно было поискать работу. В поселке осталось человек пятьдесят, если считать стариков и ребятишек.
В 1949 году началась новая история станка Ермаково. В первых числах марта на нескольких санях и пешком появилась в заваленном снегом дремотном поселке небольшая бригада лагерников с охраной. Поселились в пустующем бараке, подремонтировались, наладили кухню. Половину другого барака заняла охрана. По утрам, строем и под конвоем стрелков заключенные ходили на Енисей, долбили там целый день, очищая от торосов лед реки и песчаный остров – готовили взлетно-посадочную полосу.
В конце марта на подготовленный аэродром стало прибывать начальство и ценные грузы. Из Игарки по Енисею на лошадях, машинах и пешком потянулись заключенные-специалисты: геодезисты, плотники, повара, обслуга. Кое-какую технику подвозили. Хорошего, налаженного зимника пока не было, его заносило, машины застревали, ломались от мороза, поэтому дорога в сто километров выходила небыстрой и опасной.
До прихода первых барж больших работ в Ермаково не было. Плотники срубили для начальства просторную баньку на ручье, беседку к ней с видом на Енисей, да несколько сараев под небольшие склады.
3
З/к[8 - З/к – заключенный. В официальном документообороте использовалось, как несклоняемое существительное, произносилось, как «зэка?» с ударением на последний слог. В бытовой речи ударялось на первый слог и склонялось: зэк, зэ?ка, зэ?ку.] Горчаков Георгий Николаевич неторопливо обрубал сучки со сваленных сосен, относил в кучи, перекуривал неспешно, разглядывал издали суету под ермаковским взвозом. Там грохотала техника, шумели люди, здесь же, на дальнем конце будущей зоны, кроме санитара Шуры Белозерцева никого не было. Временами ветер доносил сильный запах пароходного дыма. Горчаков поднимал голову и его ноздри сами собой, по наивности человеческой, тянули знакомые, бесконечно далекие запахи свободы и любимой работы.
Лагерному фельдшеру Георгию Николаевичу Горчакову было сорок семь, выглядел он старше, может и на шестьдесят, но не стариком, глаза были нестарые. Выше среднего роста, крепкий в плечах, чуть сутулый. Лицо Горчакова всегда бывало спокойно, его можно было бы назвать и волевым, но выражало оно совсем немного. За долгие годы бездумного подчинения его лицо научилось не участвовать в происходящем. Это была довольно обычная физиономия старого лагерника: глубокие морщины поперек лба, разношенные ветрами и морозами слезящиеся глаза, дважды сломанный нос – в январе тридцать седьмого на следствии в Смоленской тюрьме и потом урки на Владивостокской пересылке – и оба раза срослось криво, с уродливой щербиной. Были и другие отметины.
Горчаков сел на прохладный сосновый ствол среди необрубленных еще толстых суков. Тщательно протер круглые очки и, закурив, замер на картину могучей реки. Он не любил Енисея. Когда-то в молодости он сравнил его с бородатым мужиком с топором, бредущим мимо по своим делам. Енисей был безразличен к человеку. Он совсем не был красив, как не может быть красивым угрюмый и опасный мужик. Просто иногда он бывал спокойным.
Первый раз Георгий Николаевич попал в эти края в середине двадцатых, начинающим геологом, тогда все было иначе… было много солнца, много сил, счастливого упрямства, удачи и наивной веры, что все можно обуздать, даже и мужика с топором. Многое тогда удалось… Даже потом, когда в тридцать восьмом начальник «Норильскстроя» Перегудов вытащил заключенного Горчакова с Колымы, это были три отличных полевых сезона – тридцать восьмой, тридцать девятый и сороковой. Потом снова были лагеря «Дальстроя», потом Салехард и вот судьба опять привела его на Енисей. Два последних года кантовался доктор геолого-минералогических наук, лауреат премии ВСНХ[9 - ВСНХ – высший совет народного хозяйства, аналог Совета министров.], з/к с учетным номером 2338 Горчаков Георгий Николаевич фельдшером по здешним зонам.
Лишь в пору тяжелых осенних штормов, когда наружу был весь его варначий нрав, Енисей был ничего себе. Горчаков мог часами на него смотреть. Осенью все было также безжалостно, но честно. Во всякое же другое время, «батюшка-Енисей» был угрюмым безответным зычарой, которому нельзя было ни доверять, ни лезть к нему со своими мыслями и чувствами. Даже колымские ручьи и речки помнились Горчакову, как понимающие тебя, а иногда и расположенные к тебе. Енисей не знал никаких таких чувств к человеку.
Подошел Шура, хотел что-то сказать, но глянув на застывшего вдаль начальника, молча присел на тот же ствол. Рукавицы-верхонки подложил под себя. Белозерцев был идеальным санитаром – не боялся ни крови, ни грязной работы, ни блатных. У Горчакова, как и у всех старых лагерников, ни с кем не заводилось близких отношений, Шуре же он доверял, они вместе ели, иногда разговаривали.
– Полная безнадега, чего и говорить! – продолжил Шура ранее начатую мысль. – Сколько раз представлял, как ухожу от реки… – Шура повернулся и строго посмотрел на Горчакова, – вроде бы и Россия кругом, а никогда до людей не добраться! Очень неприятно, Георгий Николаич, на тот свет получается, уходишь!
Горчаков качнул головой, соглашаясь, сам рассматривал изуродованный берег реки. Еще три дня назад тут было тихо, как у Христа за пазухой. Нетронутая, полусонная тайга и мутная весенняя река с белыми торосами по берегу. Птички пели… Но за два последних дня пришло много барж, заключенных сильно прибавилось и тайги навалили много. Километра на три вдоль берега все уже лежало, словно скошенное, деревья распиливали, растаскивали, жгли в кострах и сбрасывали в реку, освобождая место под площадки. Десятки барж стояли под разгрузкой, росли горы стройматериалов… и всюду, как в гигантском муравейнике, сновали и сновали люди. Издали не разобрать было, кто из них в серых казенных робах, а кто в полевой форме с портупеей и кобурой на поясе.
– Лепила[10 - Лепила – доктор, врач, фельдшер (лагерный жаргон)]! – Напрямую, через завалы к ним пробирался помбригадира Козырьков. – Млятский рот! Заманался искать! Давай к капитану!
Горчаков очнулся от мыслей, посмотрел на топор, торчащий рядом в дереве.
– Я заберу, – понял его Шура.
Горчаков надел верхонки и стал спускаться к реке.
– Особист врача требует, Николаич. – Козырьков шел сзади, вытирая пот со лба.
Козырьков, хоть и пытался разговаривать, как блатной, но блатным не был. Крестьянин Тульской губернии, он сидел четвертый год за два мешка картошки, которые кто-то спрятал у него за ульями в омшанике. Он был страшно удручен такой несправедливостью и подробно рассказывал, как те мешки стояли почти на виду, и как бы он их заныкал, если бы хотел на самом деле спрятать. Больше всего его расстраивало, что мешки достались тому, кто стукнул. В помбригадиры он попал случайно и очень дорожил местом. Это была самая высокая должность за всю его жизнь. Покрикивать даже научился.
Они шли вдоль торосов, впереди из баржи выгружали женский этап. Большая его часть уже вышла и неровной колонной медленно поднималась по склону. У баржи выстраивали последние пятерки, считали. По мере приближения к женщинам Козырек оживлялся, щупал реденькие усы, расстегивал черную казенную спецовку и поглаживал откуда-то взявшуюся у него тельняшку. Улыбался глуповато и заговорщицки поглядывал на Горчакова.
Две женщины неподвижно лежали на солнце, лица прикрыты грязной мешковиной. Обе в серых робах и босые, ступни одной были худыми и маленькими, как у подростка.
Рядом с ними на бушлате разметалась тяжело опухшая женщина. Серое изношенное платье разлезалось на необъятном животе. Дышала с задержками и хрипом, глаза совсем заплыли. Старшина, начальник конвойной команды что-то зло выговаривал пожилому сержанту с автоматом на плече. Тот курил вонючий самосад, вежливо пуская дым из седых усов мимо командира. На корточках возле больной сидела заключенная, грела в ладонях кружку с водой, красивые темные волосы выбились из-под платка.
– Коля, найди пару досок на носилки, – попросил Горчаков помбригадира и присел к старухе. Взял руку, нащупывая пульс.
– Водянка, – негромко подсказала женщина с кружкой. У нее были тонкие пальцы, тонкие черты лица и большие черные глаза. – Пульс плохой…
– Вы врач? – Горчаков был спокоен, будто в руках у него не было руки умирающей.
– Да. Педиатр.
– Прокол сделать можете?
– Никогда не делала.
– Умрет, если не проколоть.
– Попробую…
– Дайте мне эту женщину в помощники? – повернулся Горчаков к начальнику конвоя.
Старшина ничего не ответил, зыркнул красными от недосыпа глазами и пошел было к дальней барже, где уже началась выгрузка мужчин. Но вдруг вернулся и решительно встал над Горчаковым, продолжавшем сидеть на корточках.
– Встал! – рявкнул, глядя с ненавистью сверху вниз.
Горчаков отпустил руку старухи, поднялся и отступил на шаг.
– Слушаю! – старшина был на полголовы ниже, и в два раза моложе, он еле сдерживался, чтобы не ударить Горчакова в лицо.
– З/к Горчаков, статья 58.10. 25 лет… фельдшер медпункта, гражданин начальник, – доложил Горчаков по форме.
В его позе, лице, голосе не было ничего. Никакого внутреннего движения, ни эмоций. Он говорил эту фразу тысячи раз, он начал произносить ее еще тогда, когда старшина, высунув кончик языка, учился выводить буквы в тетрадке в косую линейку.
– Совсем страх потеряли, фашисты недобитые… – прошипел старшина и, зло глянув на седоусого сержанта, спокойно стоявшего рядом, пошел к дальней барже.
– Что, заберешь что ли?! А то околеет… – сержант добродушно обратился к Горчакову. Он пытался раскурить самокрутку, но она опять погасла. – Покойников-то куда у вас тут? Самойлов!! – крикнул сержант негромко в сторону баржи.
– Я, товарищ сержант! – по палубе бежал боец, шаги гулко отдавались в пустоту трюма.
– Возьми дневальных, пусть закопают… маленькая воняет уже… – сержант посмотрел на бездыханную самокрутку, попробовал еще из нее потянуть и бросил на землю.
Из дальней баржи через грязный торос переваливала темная масса мужчин с узлами и чемоданами. Выгружали в недостроенную зону. Местной охраны не было, передать было некому и вместо отдыха, уставшему за долгую дорогу конвою надо было выставлять охрану на берегу. Стрелков не хватало, старшина был злой, он точно знал, что кого-то недосчитаются в этой неразберихе. Холеный лейтенант-особист с полувзводом бойцов занимался приемкой женского этапа. Это старшину злило больше всего.
– Семенов, – заорал старшина, подходя к разгрузке, – всех собак на берег! Живо!
– Они там ноги переломают, товарищ старшина! Казбек уже хромает!
– Я что, сука, сказал! Выполнять! Казбек херов!
Горчаков с Шурой поднимались наверх к медпункту. С конца марта, когда они с одной из первых групп прибыли в станок Ермаково, ни большого начальства здесь не было, ни работяг толком и жизнь была неплохой. Начальство сидело в жарко натопленном бараке, иногда ездили в санях ловить корюшку, иногда, когда из-за пурги долго не было борта из Игарки, приходили к Горчакову одолжиться спиртом.
Блатарей не было совсем и жили спокойно, о лагере напоминали только утренние и вечерние поверки, да дневальный с его «Подъем! Подъем, ребята!», потом Горчаков с Шурой уходили в медпункт – он был не в зоне, там они и обедали, а иногда и ужинали.
Начальником третьего отдела[11 - 3-й оперативный (особый) отдел следил за политической благонадежностью и моральным состоянием заключенных, вольнонаемных и частей охраны. Выявлял госпреступления (измена, шпионаж, диверсия, терроризм), контрреволюционные организации и лиц, ведущих антисоветскую агитацию. Начальник 3-го отдела (по-лагерному – «кум») не подчинялся начальнику лагеря, но напрямую 3-му отделу ГУЛАГа. (Главное управление исправительно-трудовых лагерей и колоний МВД СССР).] был лейтенант Иванов. Среднего роста, крепкий и подтянутый, он был образцом для всего небольшого лагеря – водки не пил, на веселые пьяные рыбалки не ездил, каждое утро обливался ледяной водой у ручья, через день бегал на лыжах, а еще занимался на турнике или, раздевшись до пояса, колол на морозе дрова.
Еще он был начитанным и любил пофилософствовать на отвлеченные темы. О высоком долге человека на земле или о человеческом достоинстве. При этом, как и полагается особисту, Иванов никому не верил, а зэков презирал. Как потерявших это самое достоинство.
Жили сыто, повар был знакомый, иногда местные приходили в медпункт или приводили ребятишек, за что приносили соленой осетрины или лосятины. Горчаков не толстел, а Белозерцев даже округлился, отчего испытывал притворное неудобство, разглядывая себя в зеркало.
Теперь все менялось, Шура сокрушенно об этом заговаривал, Горчаков же был спокоен, за тринадцать последних лет, как только ни менялась его жизнь. Она текла не в человечьем, но каком-то другом измерении, часто таком тесном, что в нем с трудом помещалась миска баланды с селедочной головкой.
4
Четверо флотских выпивали на утреннем солнышке. На самом верху, чуть в стороне от ермаковского взвоза стоял древний, вкопанный в землю стол с двумя лавками. На столе толстый шмат сала, соленая стерлядка и текущая жиром нельма на газетке, кусок отварного мяса, свежий хлеб. По граням стаканов скакали весенние солнечные зайчики. Одна пустая поллитровка из-под спирта уже валялась под столом. Капитан Белов в тельняшке, без кителя поднимался от ручья с трехлитровой банкой в руке. В ней молочно мутнел только что разведенный спирт.
Теплую компанию составили заслуженный шкипер парового лихтера Иван Трофимыч Подласов, не менее заслуженный капитан «Климента Ворошилова» Тимофей Кондратьевич Семенчук, главный механик «Ворошилова» – белоголовый и средних лет Петр Сергеич Сазонов. Строгие, темно-синие офицерские кителя со стоячими, подшитыми белыми воротничками, черные брюки, сапоги – форма речников в те времена не отличалась от военно-морской. Все наглаженные, начищенные. Только старый шкипер, мерзнувший в силу возраста, был в новой черной телогрейке, надетой на тельняшку.
Выпивали не торопясь, щурились на родные енисейские просторы, первый трудный рейс вслед за льдами был окончен, Енисей очищался на глазах, начиналась навигация, непростая речная работа, где нет ни дня, ни ночи, где иной раз и месяц, и полтора нет возможности расслабиться, выпить вот так спокойно с товарищами. Поделиться добрыми и худыми новостями: кто куда ходил, как с планом, кто где проштрафился, и как дело обошлось.
Старики сидели за столом, Белов стоял возбужденный. Он поднялся с тостом, его о чем-то спросили, и он уже десять минут рассказывал, как вел свой караван.
– Подкаменную прошли, – глаза у Белова горели интересом и гордостью, но и уважением – заслуженным людям рассказывал… – встали на ночь, а в первом часу ветер поменялся и как поперло… прямо горы льда тащит и все нашим берегом. Якоря срывает, я одну баржу поймаю, другую потянуло. Как переловили – не знаю, вывел всех под левый берег, отстоялись.
– А «Якутию» что? – спросил механик Сазонов.
– Льдами на камни выдавило… Я ее баржи с зэками еле вытащил из торосов… Ветер льдами давит, баржи скрипят, кренятся, охрана перепугалась, орут, чтобы мы их сняли, собака за борт упала… Как не пробили баржи, непонятно.
Белов поблескивал красивыми темно-карими глазами. Он был умный, чистый душой, по возрасту вежливый и даже застенчивый, но и рабочего упрямства в нем хватало. Его, кстати, и четырнадцатилетним матросом звали Сан Саныч. За худобу и высокий рост, но, видимо, и за расторопность не по годам.
– Ну-ну, бывает… – Семенчук с хрустом разрезал луковицу и поднял стакан, – ну, давайте!
Выпили. Закусывали. Солнышко пекло, птички наперебой распевали по кустам, от реки доносился шум большой разгрузки.
– В этом году еле успел огород вспахать… – капитан Семенчук, даже когда шутил, говорил с самым серьезным видом, – в прошлом году не успел, жена лопатой копала.
– Что же не могла соседа попросить? Там у тебя Геннадий Степаныч рядом…
– Сосед – дело опасное, сначала огород, потом еще чего, а потом и тебя не надо! – весело зыркнул из-под лохматых бровей старик-шкипер.
– Не-е, моя железобетонная… это я только скотина, – нахмурился все тем же серьезным глазом Семенчук.
Мужики довольные рассмеялись.
– Как там, Смирнов, не женился?
– Женился.
– На поварихе?
– На ней!
– Раньше правило было, – вставил неторопливое слово старый шкипер. – Штурману у себя можно, капитану нельзя! – Помолчал и добавил философски: – Лучше с другого парохода матроску какую приласкать…
– И раньше нарушали… – не согласился Семенчук, дело такое… – вон в Маклаково был случай, мужик бабу-солдатку потягивал из соседнего барака… ага… ну, один раз «уехал» в командировку! День у нее живет, другой, на третий день пошел мусор выносить в халате и в тапочках, и машинально, ноги сами принесли, пришел домой. Заходит в чужом халате, чужих тапочках и с чужим мусорным ведром из командировки! Жена на него и смотрит…
Все улыбались, случай был известный.
– У нас в Подтесово тоже этой зимой было… – поддержал Сазонов, – старший механик с «Бурного» пошел во двор за дровами, да с ребятами и загудел, как следует. Вернулся домой через восемнадцать дней… но с дровами! Баба его и не тронула – помнил, ведь, за чем ходил!
Выпили и вторую бутылку. В приподнятом настроении пошли на баржу к шкиперу, на пельмени. Проходя мимо локомобиля, механик Сазонов заинтересованно притормозил. Два заключенных – один потолще и повыше, другой маленький, рябой и с сердитым взглядом – только что запустили механизм, стояли с грязными руками и лицами, слушали, как работает. Локомобиль время от времени начинало трясти – высокий быстро наклонялся к крутящейся технике, сбавлял обороты и вопросительно смотрел на сердитого.
Главный механик «Ворошилова» не выдержал:
– Хрен ли смотрите, у вас маховик на двух болтах держится! – он присел и нетрезво посунулся показать, но не удержался и всем телом и рукой поехал внутрь работающего механизма.
Мужики схватили, вытянули обратно, но рукав тужурки был уже разодран, белая рубашка сделалась красной, с руки обильно лилась кровь.
– А-й-й-й… – оскалившись от боли, пьяно хрипел механик, – вентилятором рубануло!
Вход в медпункт и штабной барак был один. Перед ним на лавочке курил часовой с карабином, поднялся при виде флотских офицеров. Белов, ничего ему не объясняя и ни о чем не спрашивая, распахнул дверь, потом дверь налево с надписью «Санчасть». Как ледокол шел, расчищая дорогу товарищам.
Внутри на топчане тяжело дышала толстая старуха, рядом на коленях стояла чернявая зэчка-врач и заголяла старухе рукав, Горчаков вынимал пинцетом прокипевший шприц, глянул мельком на шумно вошедшего Белова и окровавленную руку механика. В комнате было тесно, у порога валялись ботинки и фуфайки женщин. Старуха дышала с тяжелыми хрипами.
Белов шагнул через фуфайки. Флотские, хоть и протрезвели от случившегося, не очень твердо держались на ногах. Китель свалился с плеч раненого механика.
– Доктор… – взял на себя командование Белов, но, увидев арестантскую спецовку Горчакова, нахмурился, – ты доктор?
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом