978-5-17-079066-1, 978-5-17-078752-4
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
…Третьим утром Бойтэ собралась в лес – то, что надо. Она уже ушла, а Осташа всё решал, брать ему штуцер с собой или нет. На медведя можно напороться. Окрестные дивьи леса считались божелесьем – были отписаны от казны вогулам. Порубок здесь не велось, а потому и зверь уцелел невыбитый. Осташа побаивался, не засмеётся ли Бойтэ: мол, ружжо-то взял меня уговаривать, да? Одними руками не справишься с девкой? Но Осташа в конце концов плюнул на свои опасения, забросил за спину тяжёлый штуцер и побежал по тропке вдоль Ёквы вслед за вогулкой.
Во всей этой кутерьме с простудой он, оказывается, проглядел весну, вскипевшую зелёной пеной, – словно молоко, убежавшее из горшка, прокараулил. Маленькая, узкая Ёква шустро струилась сквозь урёму, юлила на луговинах, подныривала под копны зелёных кустов или вдруг замирала тихим омутом, боязливо скосившим глаза на небо. А солнце словно нарвали на клочья и весело расшвыряли по лесу, и в солнечных пятнах свиристели и тилиликали пичуги. Высокие и заросшие горы, от тепла сытые, как послеобеденный вздох, подымались и справа, и слева, будто ладонями подгребали урёму к речке. В небе качались вершины сосен, а над ними, как гуси, растянули белые, слепящие крылья редкие облака.
Осташа шагал по узкой тропке в вогульском лесу, но ему совсем не было страшно. Заблудиться он не заблудится. Речка рядом – главная примета. Да и вообще, батя говорил, что у настоящего сплавщика глаз должен быть таким зорким и цепким, что в лесу заблудиться – стыд. А медведя, коли тот пожалует, он укокошит, если что. Осташа не верил в страшилки, что медведь подкрадывается незаметно, что коня обгоняет, что со склона кувырком скатывается. Медведь – он неуклюжий, глупый, малину жрёт, грибы сырые. Башка как помойное ведро. Осташа вспоминал, как в детстве он с прочей ребятнёй ходил по весне за сара?нками. Искали сухие, ломкие дудки, рыли мокрую землю, набивали пазухи сладкими луковками, и непременно, рано или поздно, раздавался вопль: «Медведь!..» Огольцы россыпью мчались со склона в деревню, визжали и падали, вываливали добычу. А Осташа, похолодев от страха, всё-таки оставался на месте, прижимаясь к какому-нибудь упавшему стволу, выжидал, потом осматривался, а потом собирал потерянные приятелями луковки и возвращался в деревню последним – гордым и с самым большим урожаем. Вот и весь «медведь!..»
Страшнее, что рядом не просто речка, как родная весёлая Кашка, а священная вогульская река – Ёква, которая течёт с горы Высокой Ёквы, а «Ёква» значит «Святая Мать». Так вогулы свои молебные горы называют. И здесь кругом в лесу от нечисти мленье, а на горе – кумирня, вокруг неё тын с черепами. За тыном стоят чёрные идолы, амбарчики на курьих ножках, в которых лежат деревянные мертвецы с красными, накрашенными ртами. Ну и пусть себе лежат. Осташа их не потревожит. Не боится же их некрещёная вогульская девчонка… Осташа споткнулся, будто ему оборотень под ноги кинулся. А где девчонка-то?
Осташа завертелся на месте. Впереди за листвой зеленел лужок, и Бойтэ на нём не было. Идти так быстро, чтобы скрыться в дальнем лесу, Бойтэ не могла. Только что Осташа видел, как мелькнула за деревьями её светлая неподпоясанная рубашка. И вдруг он услышал позади себя лёгкий звук шагов.
Он тотчас юркнул за куст, цепляясь дулом штуцера, и повалился на землю. В просветах между корней Осташа увидел босые ноги, прошлёпавшие по тропинке. За кустом раздался тихий смешок, будто девчонка потешалась над тем, как она запутала парня.
Осташа проворно переполз чуть подальше, к опушке, и увидел Бойтэ, идущую по лугу. Бойтэ была совсем голая, как напоказ. Она волокла рубашку по яичной накипи мать-и-мачехи. В другой руке она несла узелок. Светлые волосы разметались по плечам, по спине с натянутой тетивой позвоночника, пушились вокруг головы. У Осташи перехватило в горле и затяжелело под ложечкой, когда он увидел тело Бойтэ – не безвольное в болезни, а живое, движущееся, упругое. Если Бойтэ догадалась, что Осташа за ней следит, то дразнила его, искушала, когда нагло вышла голой на луг. И для Осташи не только в этой вызывающей наготе, но и в походке, в осанке, в каждом движении вогулки вдруг оказалось столько призыва, обещания, запретной сладости, что взмокла рубаха под мышками. Хотя Бойтэ вовсе не была ядрёной девкой, каким вслед от восхищения цокали языком кашкинские парни. Наоборот, была она худенькой, как мальчишка, и круглый задок только чуть-чуть раздавался ниже узкого перехвата пояса.
А шла Бойтэ, оказывается, не по лугу, а по старому рудничному двору с проплешинами от кострищ, на которых обжигали руду. Земля была взгорблена разъехавшимися земляными кучами, что уже сплошь затянулись травой. На склоне горы чернела дыра ко?пани, с двух сторон ограниченная толстыми замшелыми стойками кре?пи. На стойках сверху лежала просевшая деревянная балка. Заросший можжевельником склон горы толстой складкой набряк над жерлом копани, будто гора нахмурила чело. Земляные стены штольни оплыли, проросли. Только ручеёк, вытекавший из рудника, проточил себе светлое песчаное русло через весь двор к тёмному зеркалу маленького пруда, что потихоньку прососал ветхую плотину и журчащими языками свесился в русло Ёквы. Ёквинский рудник, как слышал Осташа, забросили лет тридцать назад. Говорят, вогулы его заколдовали: вместо руды посыпалась обманка, а четверо рудокопов так и не вернулись из горы – просто ушли в штольню и не вышли, и обвала никакого не было.
Как поганый гриб на могучем пне срубленного кедра, на окраине рудничного двора, на дальней опушке торчал вогульский идолок высотой всего-то по пояс человеку. У него был раззявленный трухлявый рот и зелёная шапка мха на голове. Бойтэ подошла к идолку, присела на корточки, забормотала что-то, оглаживая идола по рассохшимся щекам, потом сунула ему в рот руку и вытащила нож и горсть монет. Зажав монеты в кулаке, она распрямилась, постояла и вдруг с яростью швырнула деньги в сторону штольни. Осташа увидел только, как мелькнула белая рука, по кругу мотнулись светлые волосы вокруг плеч, да зашаталась длинная трава над мелким ручьём. По движению локтей Осташа понял, что Бойтэ царапает себе лицо, горло, грудь, но ни всхлипа до Осташи не донеслось. А потом правый локоть Бойтэ опустился, дёрнулся назад, нож упал к ногам, и Бойтэ, застонав, склонилась над идолом, держась руками за его моховую макушку.
«Брюхо, что ли, она себе распорола?..» – потрясённо подумал Осташа, приподнимаясь. Сзади он видел, как по ляжкам Бойтэ потекли красные струйки. Но девка снова присела, как-то стыдно и безобразно раздвинула колени и начала тереться животом о рожу идола. Потом она вдруг оттолкнулась от него и задом шлёпнулась в траву. Края трухлявого рта у идола были свеже-чёрные, мокрые от крови.
А Бойтэ уже развязывала свой узелок и вытаскивала небольшую резную чурку, грубую куклу. Осташа видел такие чурки у Шакулы. Шакула говорил, что это «ургаланы» – малые идолки, хранители душ. Надо на охоту бога позвать – не переть же с собой большого идола: посадил бога в ургалана, и хорошо. Надо предка покормить – в ургалана его приглашаешь и кормишь. Этих ургаланов у Шакулы был целый короб. Он их и с собой брал, и бил, и советовался с ними. И теперь Бойтэ шептала что-то ургалану, тёрла его о живот, обмазывая кровью, а потом вдруг бросила на землю, прижала рукой и начала тыкать ножом – резать лицо, ковырять глаза. Единым махом вскочив на ноги – Осташа у девки, как у кошки, и рывка не заметил, – Бойтэ побежала к пруду и кинулась в воду.
И пруд словно захлестало десятком веников – столько брызг, солнца и плеска вмиг на нём разбушевалось. Бойтэ металась в воде – не уследишь. А потом, успокоившись, медленно вышла на берег. Ургалана с ней уже не было. Потемневшие, мокрые волосы сплошь облепили голову и плечи, как платок. Капли, сияя, ползли по телу, словно Бойтэ обсыпали звёздами. Осташа удивился: у Бойтэ, узенькой и тонкой, как лодочка, были неожиданно бабьи, круглые, как пушечные ядра, груди. Поперёк живота протянулся свежий красный порез.
Словно устав, ссутулившись, Бойтэ вернулась к идолу, не глядя провела ладошкой по его затылку, зашла идолу за спину, отодвинула густую ветку черёмухи на опушке и скрылась за ней. Осташа лежал, поражённый всем, что увидел. Бойтэ не появлялась. Осташа уж и не знал, хочет он теперь девку или нет. Не на то он рассчитывал, увязавшись ей вслед. Думал – у неё лесные дела всякие, травы собирать идёт, мало ли чего… Осташа бессмысленным взглядом смотрел на идола и вдруг вспомнил, как Бойтэ сидела перед ним на корточках, как сросшейся репкой раздвоился, округлившись, её задок.
«Всё, – лихорадочно подумал Осташа. – Покамлала, и хватит, а сейчас – мне…» И вдруг он понял, что вогулки всё ещё нет на поляне, нет, и нет уже давно.
Осташа вскочил и бросился на луговину, перебежал рудничный двор, вломился в лес, стал продираться в тесных зарослях, хватавших его за штуцер. Он чуть не вывалился на другую полянку, поменьше, но успел остановиться, ухватившись за ствол осины. Посреди полянки в траве навзничь разметалась жлудовка, а на ней громоздился какой-то рыжий мужик, даже порты не спустивший. Он дёргался всем телом, взрывая землю коленями и пальцами босых ног. Осташе и одного взгляда было достаточно, потому что узнавание колоколом бухнуло в лоб: этот мужик был Яшкой Гусевым! Тем самым Яшкой Гусевым, Фармазоном, который должен был четвёртый год долёживать под землёй на Четырёх Братьях, оберегая пугачёвский клад… А вместо этого Яшка, как и братец его Сашка, шлялся по земле, прячась от людей, и сейчас драл вогулку, которую Осташа присмотрел для себя.
Душа Осташи перевернулась кубарем, словно попала в водоворот, опаливший грудь ледяным холодом.
– Да сдохнете вы все когда-нибудь или нет?.. – беззвучно прошептал Осташа белыми губами, падая на колени и сваливая с плеча штуцер.
Руки его, раскрывшие затвор, не дрожали, но Осташа на них и не смотрел. Он не отрывал взгляда от Яшки на жлудовке – на Бойтэ, которая так могуче потянула его к себе… Нет, на жлудовке, на жлудовке, на су?чке!.. Осташа провёл пальцем по кремню и по винту, сыпану?л пороху на полку, закрыл затвор, вкатил в ствол пулю и приплющил её пыжом, взвёл курок, вздёрнул штуцер, прижал приклад к плечу и прищурился, выискивая гранёным концом ствола рыжую башку Гусева. Все знают, что Яшка мёртв. Убить мёртвого – не грех. Да и пусть грех убить Яшку, человека, плевать: смерть Фармазону и по делам его прошлым, и за то, что сейчас, именно сейчас он отнял у Осташи девку, а девка эта Осташе уже вроде нужнее становилась, чем удавленнику – глоток ветра.
Ствол смотрел Яшке в висок. Осташа помнил, что у его штуцера разлёт большой: можно и вогулке башку прострелить… Чуть дрогнув зрачками, Осташа посмотрел на Бойтэ, которая, захрипев, отвернула от Яшки исцарапанное лицо, облепленное мокрыми волосами. Лицо было прозрачно-пунцовое, отупевшее, как у дурочки, с опустевшими распахнутыми глазами, с раскрытым ртом… Осташа надавил на собачку.
Громыхнуло-бабахнуло, кислятиной шибануло в нос, ударило в плечо так, что лязгнули зубы. Яшку словно пинком сбило с девки. Он перекатился по траве и вскочил на четвереньки, ничего не сообразив. Правая рука его подогнулась, и Яшка ничком ткнулся в землю. По правому рукаву поползло красное пятно. Вогулка, как раздавленная, бессмысленно таращась, стала на заду отползать назад. Осташа, путаясь в ветвях, проламывался на поляну. Добить Яшку, прикладом дать ему по темени… Яшка вскочил, шатаясь, подхватил торбу, валявшуюся рядом, и кинулся в лес, в кусты. Торба зацепилась за ветки, вырвалась из рук. Осташа совсем было настиг Яшку, махнул штуцером, но не попал по голове. Зажав ладонью рану на плече, Яшка склонил голову и боком, как заяц, побежал сквозь заросли, скрылся в урёме и тотчас как в омут канул.
…Осташа долго рыскал вокруг поляны, искал следы, капли крови на листве – ничего не нашёл. Яшка Гусев снова сбежал от смерти.
Вогулки уже не было, когда Осташа вернулся на поляну. Да ему и не до неё стало. Смыло все мысли, все желания. Осташа тяжело уселся в траву, за верёвку подтащил к себе Яшкину торбу и высыпал всё её содержимое. Сухари в мешочке, соль в узелке, запасные онучи, шапка, нож, осело?к, рыболовные крючки в куске сосновой коры, ложка, тугой бумажный свёрток, обмотанный суровой ниткой, позеленевший медный складень… Осташа поднял складень и раскрыл. Этот складень принадлежал Макаровне. Когда пришла весть, что Чика-Зарубин положил всех Гусевых на клад, Макаровна надела чёрный платок по сыновьям, обещавшись не снимать его до смерти. С того дня прошло четыре года. А складень у неё исчез прошлым летом.
ПСЫ
Окна, что смотрели на улицу, были застеклёны, а прочие – просто затянуты пузырями. Батя купил обломки стёкол в разгромленной пугачёвцами Шайтанке, там битого стекла много было. Батя привёз стёкла домой в Кашку, сам вставил в свинцовую оплётку. Макариха тогда ещё ворчала: «Почто деньги тратить?» – а теперь вот сидит у стеклянного окна, не у пузыря. Светец, чтоб Осташа лучину не изводил, подальше в заку?т задвинула.
Без бати вся изба как-то враз Макарихина сделалась. Батя, как хмельной домовой, был громыхалой – всегда у него дверцы хлопали, посуда брякала, дрова в печи трещали и стреляли, даже воробьи за окном дрались и галдели. А теперь – тихо везде. Осташа давился постной репной кашей, политой льняным маслом, и угрюмо зыркал по сторонам. При бате порядок был в доме, батя всякого хлама и рухляди не терпел. А теперь вдоль стен какие-то бочки рассохшиеся стоят, корчаги треснутые, лопнувшая конская дуга; все полати завалены узлами с тряпьём. Красивые тагильские подносы с росписью под лаком на полиме?нте, что у бати для красоты на верхней полке поставца? сверкали, Макариха сняла: слишком мирские, дескать, – грех. На печи сушится мешок с хлебными корками.
Корки Макариха весь год собирает, чтобы на сплаве нищим и голодным бурлакам втридорога продать. Батя однажды тихо сказал Макарихе: «Не с хлеба те сухари бы делали – в выгребную бы яму твой мешок кинул. Убери, чтоб никогда я не видел. А станешь продавать – выручку твою швырну в перебор, ищи, ныряй».
Макариха сидела у окна на лавке, поставив ноги на тю?рик, скамеечку малую, и работала на кро?снах. Руки Макарихи словно сами собой сноровисто двигались внутри большой деревянной рамы, разбирали нити, встряхивали лоток. Кросны шуршали и стукали, пощёлкивали. Полоса ткани выползала толчками и складками стелилась Макарихе на колени. И кросны тоже батя из Ревды привёз: они были на болтах, с железными шпильками и рычагами. А Макариха по бате небось и слезинки не уронила. По сынам своим Гусевым, псам, до гроба обещала чёрное носить, а бате на упокой и свечки не нашла.
– На что жить дальше собираешься? – спросила Макариха.
– Барку же продал, – буркнул Осташа. – Хватит.
– Иван Данилыч Путинцев приходил по твою душу. Говорил, что согласен взять тебя себе помощником. Или на плотбище пристроить…
– Я сплавщиком буду, – резко ответил Осташа.
Макариха пожевала губами.
– Сумеешь ли? – осторожно спросила она, не глядя на Осташу. – Не пустят ведь. А Кузьма Егорыч уже грозился оброк с тебя как со сплавщика содрать – весь рубль…
– А тебе какое горе? – Осташа оттолкнул чугун с кашей. – Это моё дело, не твоё. Ты мне не мать, не бабка. Живи в батином дому да помалкивай.
Он встал, пихнул коленом лавку и пошёл из горницы; попил в сенях из ведра и на крыльце сел на ступеньку.
Уж лето давно на дворе, а всё удивительно: как это – выйти из избы в одной рубахе и не мёрзнуть? За зиму, наверное, так душа промерзала, что только к осени и успевала оттаять, а там и опять холода. Осташа сидел на ступеньках, глядел за ворота.
День клонился к сумеркам. Сизый дым плыл по пенным разводьям Кашкинского перебора, что разноголосо шумел на Чусовой у подножия Дождевого бойца. А Дождевой упрямо выпятил грудь и широко развернул плечи над острозубым лесом. Раньше с Осташиного крыльца был виден только нахмуренный лоб Дождевого, торчавший над крышей избы Прохора Зырянкина. После того как Гусевы извели Зырянкиных и спалили подворье, Дождевой стал виден весь. Но сделался он каким-то укоряющим и грозным, будто библейская скрижаль, на которой был написан закон, что попрали Гусевы. Может, потому на пепелище никто и не захотел строиться, словно присесть на скамью при чьей-то казни. Высокая крапива торчала на пустыре нагло и погано.
Осташа поднялся со ступеньки, вышел на улицу, пошёл к пруду на речке Кашке. Де?ла у него никакого не было, но оставаться в доме вместе с Макарихой не хотелось. На чурбачках у ворот грелись старики, кланялись Осташе первыми. «Это не мне, это они батиной памяти кланяются», – понимал Осташа, снимая шапку. Сестры Зворыгины уставились на него, и та, что побойчее, Верка, пропищала: «Остафий Петрович, потолковал бы с нами, дурами!» – а другие звонко засмеялись. Осташа не ответил. «Раньше для них я был просто Осташка…» Даже глупые козы будто что-то почуяли, уважительно прошли стороной, кивая и косясь, словно в руках у Осташи была хворостина.
Пруд на закате тлел малиновым светом. В крошеве щепок неподвижно плавали бревенчатые клетки для сплава дров. Чернели цепи-«кобылы» из чурбаков, наре?завшие гладь пруда вдоль берега на прямоугольные ячеи ба?нов. В воде мутно отражались сваи причалов гавани, стены амбаров. На скатище по рёбрам склизней, вытертым до блеска днищами барок, прыгали и кричали чайки. Под большими чугунными чанами, где вываривался вар, ещё курились угли. Пахло дымом, рекой, мокрой древесиной бесшабашных плотов, сплавленных в половодье, – их уже рассы?пали на брёвна, а брёвна закатили на берег и на просушку за плотбищем составили в костры.
Возле рам лесопилки, мерно качающихся взад-вперёд, ещё суетились мужики, стучали топорами, стаскивали в кучу свежие доски. На гребне плотины в вытоптанной траве сидел Иван Данилыч, плотинный мастер: ждал, когда можно будет остановить лесопилку, на цепях опустить тяжёлые заслонки в вешняка?х. За спиной плотинного мастера на ко?злах вращались деревянные оси. Они повизгивали и пузырили разогретым дёгтем. Оси вели от водобойных колёс к большим деревянным шестерням, которые кривыми шатунами двигали лесопильные рамы. Оба водобойных колеса ещё шлёпали пли?цами в ка?узах, взблёскивали под солнцем.
«Всю жизнь вертеться на пруду, как колесу в ларе? – подумал Осташа. – С водяным в шапке из зелёной ку?ги раскланиваться, по утрам под плотину мешки с золой высыпа?ть?.. Нет!»
Осташа медленно пошагал вдоль пруда и плотбища на подъём в гору, прочь от Чусовой. Улица превращалась в Алапаевский тракт. Из Кашки казалось, что он уходит на?полдень, но в лесах он сворачивал вдоль склона горы Старухи и выныривал у пристани Усть-Утка, пересекал Чусовую и змеился дальше, подсаживая на себя по пути угрюмые висимские заводы и раскольничий Невьянск с кривым когтем башни, вечно падающей на крытые щепой крыши. И где-то за полсотни вёрст от Кашки, за горбатыми увалами, за утёсами, за чёрным лесом столбами под самое небо стояли дымы Алапаевска. Там в брюхах закопчённых доменных печей, как геенна в преисподней, сияя, варилось железо, остывало в изло?жницах, отковывалось под молотами, удары которых взрывались снопами искр.
А потом всю зиму обозы, скрипя, везли по тракту железо в Кашку, и в колеях под полозьями тяжёлых саней лёд раздавливало в воду. В гаванях хрипящие от надсады бурлаки таскали прутья и полосы, чушки и листы в разъятые чрева огромных барок. И вслед за ледоходом выходил караван, падал в вешнюю Чусовую и катился по вздутой реке сквозь теснины скал, чтобы в пене и плеске, замедляясь, выкатиться на простор Камы. А уж там, на Лёвшиной пристани, в Оханске или в Нытве, его переймут, перегрузят железо на баржи и тихим ходом повезут дальше – в Россию.
На склоне горы под тяжёлыми лапами елей лежало кладбище Кашки. Кособочилась старая часовня с позеленевшей от мха луковкой. Осташа окинул кладбище взглядом. Ряды крестов были как чередующиеся рёбра коко?р у барки: справа-слева, справа-слева, жизнь-смерть, жизнь-смерть. Зачем он сюда пришёл? Мать похоронена в Кыну, куда её, больную, повёз к лекарю батя, да так и не успел довезти живой. Лушу, батину приёмицу и дочку Макарихи, не нашли, не похоронили нигде. Да и батю забрала Чусовая, не оставив ответа на Осташин вопрос. К кому он, Осташа, пришёл сюда? Может, к Марусе?
Осташа не помнил, где её могила. Он оглянулся, будто ждал от кого-то подсказки. И деревня, и пруд с плотиной, и плотбище были вдали, внизу, в тени. Солнце уже зашло за гряду, но здесь, на высоком погосте, было ещё светло от пунцового облака и как-то красновато, словно от свечей в подземной каплице. Туман затягивал плоскость пруда, и казалось, что пруд налит парным молоком. Длинная дорога Чусовой тоже дымилась, а над этим белым дымом тремя раскольничьими голбцами придорожных крестов стоял боец Дождевой.
Осташа сдвинул с порога часовни медные монеты – чьё-то тайное подаянье – и сел, глядя в гаснущее небо над дальними хребтами. Вот так бы сидеть на берегу с Маруськой, с удочкой, заброшенной не для добычи, а для забавы, – а не на кладбище, точно и места веселее нет… Всю жизнь жердиной об колено переломил Пугач.
…На Марусю Зырянкину Осташа стал поглядывать только последним летом до пугачёвского бунта, когда и ему самому, и Марусе было по четырнадцать. Здесь же, неподалёку от кладбища, в малиннике на склоне горы над Кашкой он бродил тогда, разомлев от жары. Топтал кусты, грёб горстями ягоды вместе с листвой, процеживая ветви между пальцев, и вдруг чуть не подпрыгнул, когда рядом раздался такой девчоночий визг, что, наверное, на версту вокруг все дятлы с деревьев посыпались. Это Маруся Зырянкина, которая тоже собирала малину и отбилась от старшей сестры Насти, услышала треск кустов и перепугалась – думала, медведь. Осташа выскочил на опушку малинника и увидел Марусю, сидевшую на корточках за еловым стволом. Лукошко валялось поодаль. В траве горели алые брызги рассыпанной малины.
– Вот д-дура!.. – в сердцах, но облегчённо выдохнул Осташа. Он и сам струхнул от визга. А Маруся вдруг заплакала. С ней, уже почти невестой, у парня на глазах приключился детский грех.
И можно было поглумиться над девчонкой, а потом рассказывать об этом друзьям, потешаясь и сплёвывая себе под ноги, будто бывалый бабий ходок. Сил и сноровки совладать с Марусей хватило бы. Осташа не раз видел, как на покосах за Кашкой парни гурьбой ловят девку, задирают подол сарафана на голову и завязывают лыком. И стоят, гогочут, глядя, как девка, извиваясь в траве белым телом, пытается освободиться. Называлось это «завернуть в ку?коль». Уже года два, как парни постарше начали брать Осташу с собой, когда задумывали «ку?колить» девок. Надо сказать, что и не всякая девка была против, хотя и всякая верещала. Но Осташе противно было стоять в гурьбе. За ржаньем парней он видел, что те попросту трусят остаться с девкой один на один, когда девка, скорее всего, не даст себя в обиду, да ещё и рожу обидчику расцарапает. И ещё было противно от вранья, которое все молча соглашались не замечать, когда от девки-то хотелось любви и ласки, а делали вид, что нужна лишь срамная потеха.
И Осташа тогда не посмеялся над Марусей, а молча подал ей руку, свёл к речке, постерёг, пока она замоет и просушит сарафанишко, а потом проводил к тракту, где уже металась, ревела и аукала Настя, потерявшая сестрёнку. Вроде бы – и всё. Осташа дружкам ничего о том не рассказывал: ещё посмеются, что упустил случай завернуть Маруську Зырянкину в куколь. Но, встречаясь с Марусей на улицах, Осташа вдруг почувствовал, что ему приятно, когда Маруся краснеет при этих встречах; приятно, что между ними есть тихая и какая-то нестыдно-стыдная тайна. А Маруся поняла, что Осташа не растреплет никому про её грех, и в глазах её затеплились благодарность, уважение. И Осташа ощутил сладость тайной гордости за то, что он – сильный, он – как взрослый. Он знает что-то, чего не знает больше никто, и он покровительствует этой девчонке. В его власти сделать её счастливой или превратить её жизнь, хоть и на время, в сплошное позорище. В кои-то веки не потеха напоказ, а негласное доброе дело – как у бати – вдруг внушило Осташе уважение к себе.
А потом случилась беда с Лушей, и в ней виновен был отец Маруськи, что пошёл в целовальники на кашкинский постоялый двор, который отняли у проворовавшихся братьев Гусевых. А потом белобородовские бунтовщики выпустили Гусевых из-за решёток осляно?й в Илиме, и Гусевы с шайкой Митьки Оловягина прикатили в Кашку по льду Чусовой, спьяну разворотив всю дорогу, обтыканную ёлочками. При всём честном народе на площади у плотины они стояли на коленях, размазывая лживые слёзы по косматым рожам, будто бы горевали по загубленной Луше. А потом Гусевы со своими варнаками ринулись к дому Прохора Зырянкина.
Сыновья Прохора, отделившись, давно жили в Харёнках. Дочерей разобрали замуж – всех, кроме младших Насти и Маруси. Осташа в тот день сидел в подполе, запертый Макарихой. Батю, связанного, Гусевы держали в избе плотинного, ещё не решив, повесить его или побрататься с ним…Настю и Марусю насиловали в конюшне всей оравой так, что кони выбили задние ворота и разбежались по двору. Потом Гусевы сотоварищи пили Прохорову брагу, потом снова насиловали девчонок, а потом потащили Прохора и жену его на площадь казнить, оставив совсем упившихся дружков дрыхнуть посреди разгромленной избы.
Сестры Зырянкины, помогая друг другу, сумели встать с истерзанной соломы в стойлах, вернулись в дом, кухонными ножами перерезали спящим глотки, забрали ружья и ушли.
Когда Осташа, ободрав плечи и бока, вылез из окошка подклета, обезумевший народ с криками бежал по улочкам Кашки к Алапаевскому тракту. И Осташа побежал, не зная, что батя валяется в сугробе под виселицей у плотины. Толпа покатилась по дороге в гору, к кладбищу, к лесу, в котором уже скрылись девки-убийцы, уходившие в скиты. Все как с ума сошли – в гневе бежали карать смертью двух снасилованных девчонок, хотя и сами только что вздёрнули в петлях над плотиной ничем перед миром не виноватых Зырянкиных.
– Васюту!.. Васюту, друга!.. В спину ножом!.. – рыдал в бегущей толпе, цепляясь за брата, Чу?пря Гусев и рвал на горле ворот краденой рубахи. – В петлю сучек!.. В прорубь головой!..
Настя и Маруся услышали шум погони, остановились, развернулись. Осташа видел, как они вышли из заснеженного леса на опушку и медленно пошли вниз по дороге к толпе, подняв и неумело прижав к плечам длинные ружья. Ещё по ружью висело у них за спинами. Обе они уже были во всём чёрном до пят, как схимницы, в чёрных платках, повязанных над самыми глазами, синь которых промёрзла до дна. Друг за другом Настя и Маруся, не целясь, выстрелили по толпе. Толпа с воем шарахнулась назад, рассыпалась по сугробам на обочинах, завизжала, завыла. Несколько выстрелов грохнуло в ответ. Маруся опустила ружьё и боком тихо легла на дорогу. Настя бросила свое ружьё, стянула с плеча запасное, снова подняла его и опять выстрелила. Потом и это ружьё бросила, наклонилась к Марусе, стащила с неё третье ружьё и, держа перед грудью, пошла вперёд. Выстрелить в последний раз она уже не успела – словно натолкнулась на что-то, уронила руки и прямо, как дерево, упала навзничь.
Мёртвых сестёр Зырянкиных долго топтали с криком, хрипом и рыданьями. А затем толпа вразброд повалила обратно, плюясь и кашляя, поддерживая воющих баб в раздрызганных одеждах и качающихся, будто пьяных, мужиков. Сашка Гусев хватал всех за плечи, совал в лицо свой нательный крест, в который ударила пуля Маруси: медный крест скорчился, как береста на огне, словно лапками хотел прикрыть живот. Потрясённые мальчишки, и Осташа среди них, остались на дороге, с ужасом глядя на жуткую кашу из грязного снега, чёрного тряпья, волос и крови…
Осташа сидел на пороге часовни и вспоминал, стискивал челюсти, чтобы не клацали зубы, сжимал кулаки. Глаза его надулись и высохли, будто он долго глядел в огонь. Тьма уже затопила долину Чусовой, только чуть отсвечивали крытые тёсом крыши деревни, да луна плавала в пруду, как тарелка. И тускло белел над долиной развёрнутый каменный складень бойца Дождевого, под которым, как судьба у ног пророка, бурлил Кашкинский перебор.
Нет, всё не так, всё неправильно, всё – ложь! За что в кровавое толокно растоптали Маруську Зырянкину, ещё и в куклы не доигравшую? За что замучили жену Бакирки – так, что, только разум отняв, бог смог утешить татарина? За что вогульская девчонка Бойтэ стала жлудовкой, и теперь всякая пьяная рвань лезет к ней под рубаху со своими грязными копейками? За что его, Осташу, гонят от реки, как шелудивого пса, хотя он сплавщик и сын сплавщика? Почему Колыван Бугрин поганит батину память, хотя при имени бати должен шапку снимать, как сплавщицкая честь велит? Почему рыщут по урманам Гусевы, которым и в пекле дров не хватит? И не могла Чусовая, что двадцать лет хранила батю, лучшего человека на земле, поглотить его без следа, словно дохлую рыбу! Не может того быть! Нельзя так! Всё неправильно! Всё ложь!
Осташа не понимал, что, задыхаясь, он уже бежит с горы в деревню, домой. Макариха не спала, молилась у кивота, стояла под лампадой на коленях и держала в руках ле?стовку. В красном свете лампадного огонька отблёскивали тяжёлые ризы окладов, словно мокрые от воды натёки на стенах пещеры, и сама Макариха казалась языческим идолом, что отбрасывал на половицы клином расходящуюся чёрную тень.
– Корову!.. Корову отравлю!.. – хрипел Осташа, бросаясь к запечью, где спрятал свою торбу. – Избу спалю, карга!..
Макариха с лицом, перекошенным от гнева, поднималась с колен, разворачивалась.
– Чужой век заел? – зло спросила она. – Ты чего молитву поганишь, кале?та?
Осташа вытащил из торбы складень Яшки Гусева и что было сил швырнул его в грудь Макарихе.
– Всё говори! – заорал он. – Всё, что знаешь! Избу спалю, не пожалею! Кто из псов твоих жив ещё? Почему живы они? Кто за батей приплыл, чтобы клад Пугача прятать? Чика?.. Говори!
Макариха нагнулась, поднимая складень, медленно сложила его медные листочки и ответила:
– Яша жив – ты сам, значит, увидел… А с царской казной Ипат Терентьев из Старой Утки приплывал. Более ничего не знаю. И молчи. Служенье мне не скоромь.
ФЛЕГОНТ
Чего ходить вкруг да около, просить плотинного словечко замолвить, сплавному старосте кланяться, караванным в глаза заглядывать, купцов за рукава хватать?.. Всё равно не они дела? сплава решают. На сплаве не важно, строгановская ли ты душа, демидовская, Яковлева или казны. Как Конон Шелегин скажет, так и будет. Он сплавом уже двадцать лет из Ревды, с Угольной горы ворочает. И ни разу поперёк его слова никто ничего своего не взял.
Надо было бы дождаться случая, чтоб не бесплатно вверх по Чусовой полтораста вёрст идти. Но вверх товары подымали зимой, по льду, и сейчас, в разгар лета, оказии не было. Осташа загрузил шитик и двинулся без попутчиков. Ему и дня не хотелось проводить под одной крышей с Макарихой. Пока есть деньги и оброк не висит над головой, нужно успеть повернуть свою жизнь в русло Чусовой. Не успеешь теперь – потом уже не до того станет: впрягайся в лямку, из которой тебя только смерть выпряжет.
Уже подступала межень. Непролазная жара загустела в теснинах. Скалы, горячие до звона и белизны, были обмётаны сизой дрожью лишайников. На гребнях, на взгорьях, все в солнце, пылали кремлёвые боры. Блестели пески-сверкуны. Пересыхали е?рами ивняки в поймах ушедших под землю ручьёв. Ястребы плавали над хребтами, словно не могли затонуть в зное, как в масле. Чумная зелень пёрла на залы?вах, удобренных половодьем. Урёмы пахли пылью и мёдом. Застенчиво золотились рожью редкие за?ймища в лесах. Пахло гарью каких-то дальних пожаров. Река опа?ла. Плёсы, словно плёнкой покрытые, только морщились рябью, как молочная пенка, если вдруг воздух вздрагивал бессильным ветерком. Залпами дроби проступили переборы на поворотах. Острова, косматые от тальника и птичьего щебета, лежали, как коровы на мелководье.
Вниз по Чусовой шли вереницы шитиков. Узкие плоты еле тащились, перетирали на отмелях лы?чаги и рассыпались на брёвна. Девки с баграми бродили по приплёску, скатывая их обратно в спло?тки. Полубарки и межеумки, плоские, как блины, выползали на огру?дки; бурлаки, даже не матерясь, устало лезли в воду, разводили в стороны крылья нево?ль, тянули бечеву, по аршину за рывок стаскивая судно на глубину. Меже?нные сплавщики на скамейках не стояли орлами, а сидели квашнёй, шапками утирали мокрые красные рожи. Только у ласточек хватало сил стремглав носиться над водой – но ласточки божьи птицы: их Христос благословил за то, что они у римлян гвозди украли.
Осташа повсюду видел следы миновавшего сплава. У берегов над титьками мелких волн торчали закаменевшие коряги я?корниц, оторванных от барок; змеями блестели под водой обрывки их цепей. В узкой протоке у Золотого острова громоздились сразу три барки, летом непривычно высокие и серые от высохшей осмолки: деревне Пермяковой, знать, выпал хороший навар на переносе медных штык. Обмелевшие барки, словно огромные сараи посреди реки, высились на перекатах. Их, видать, решили оставить без разгрузки до осенних паводков. На кровлях их палаток дрыхли караульщики-водоливы, которые замотали головы рубахами и выставили отросшие, нечёсаные бороды – сырые, как банные веники. За Мостовым бойцом, похожим на съехавший с откоса амбар, за каменными ладонями Волеговских Гребней, на поляне против груды камня Гамаюна лежали огромные вороха брусьев, издырявленных досок, кокор. Это были разобранные на пустой лес барки, убившиеся под бойцами. Осташа видел и свежие, жёлтые кресты на скалах – на Большом Владычном, на Свинка?х, на Буром камне над плёсом Во?лчник. Страшно было взглянуть на небольшой Ре?вень-боец: белый, как кость, он выглядывал из-под чудовищного, переломанного, разодранного корыта судна, вверх дном нахлобученного на скалу, – как проснувшийся в могиле мертвец из-под крышки гроба.
Осташа поднимался по Чусовой, и сердце его прояснялось, будто он летел к восходу. Всё здесь было ему ясно и понятно, всё без тайных умыслов, пачкавших душу. Вот на излучине Журавлиное Горло старик в лодке опускает на дно реки плетёную ве?ршу, и не надо ему этой плотвы, а ждёт он ночи, чтобы подчалить к обмелевшему полубарку, залезть на порубень и спереть чего – чего удастся. Вот под Еленкиным берегом купаются нагишом девки из Мартьяновой деревни и видят, козы, что Осташа подплывает, но притворяются, что не видят, чтобы с визгом вылететь из воды и скрыться в кустах, блеснув голыми задами. Вот на Пегу?шином переборе трёхзвеньевой плот завернуло свинячьим хвостиком, и на первой сплотке, на ки?чке, стоит пьяный мужик в порванной рубахе, не замечает, что плот идёт на камень, а жена у мужика на заднем звене молча ждёт, сжимая жердину: стукнется кичка в таш, кувыркнётся мужик в воду – и протрезвеет.
Вся жизнь с заводов перетекла на берега, где по опушкам поднялись шалаши и балаганы, задымили костры. На время межени и сенокоса заводы останавливались, а приказчики распускали народ, не глядя на долги. Теперь по лугам мужики ладили подводы и точили серпы, бабы заготовляли жерди, сучили верёвки из лыка, дети собирали ягоду, псы валялись в одуванчиках. Даже старики, вывезенные из запечья на луг, тихо сидели на полешках у костерков-дымокуров и плели лапти, гнули из луба туеса и бурачки. Стада, спасаясь от гнуса, стояли на перекатах, и хозяева забыли бояться: вдруг водяной оседлает скотину – и она сдохнет?
В калёном зное жизнь закостенела и на пристанях – на Усть-Утке и Сулёме, Илиме и Плешако?вке, Старой Шайтанке и Старой Утке, Курье?, Трёке и Ка?менке. Отощали, отступив, пруды, спустившие половину вешнего запаса. Причалы словно отползли от Чусовой. Истёртые ледоходами ряды свай торчали из сухой земли, усыпанной битым камнем и мусором. Ряжи расчертили зелёные полосы мха в пазах меж брёвен – сюда мутная весенняя вода набила грязи, песка и глины. Короткая травка обметала края площадок, намертво истоптанных бурлаками при погрузках. Крапива и лопухи по-дурному вымахали под стенами пустых амбаров. Плотины лежали как перевёрнутые телеги – с остановившимися колёсами над безводными вешняками, в ларях которых валялись дохлые собаки и спутанные космы водорослей. Затворы из неподъёмных лиственничных плах плотно перекрыли все водосбросы, и речки ниже плотин превратились в полосы белых пыльных камней. Медленно вращалось единственное колесо над последним открытым прозо?ром, визжало и скрипело, обессиленно двигая железные тяги к рамам лесопилок. В кузнечных избах усталым набатом звенели о наковальни редкие молоты, что ковали для страды косы, тележные дрючья и скобы.
На восьмой день Осташа добрался до Старой Утки и задержался – ходил узнавать об Ипате Терентьеве, который привозил Гусевым пугачёвскую казну. И не хотелось снова шоркать душу об эти занозы, но было надо. Впрочем, село стояло почти безлюдное, избы заперты. На сонном пруду даже детвора не визжала. Осташа пошёл на завод. Под стеной плотины глыбились домны из красного, закопчённого до черноты кирпича. Похожие на медведей в клетках, они были опутаны деревянной опалубкой с мостками, по которым в рабочее время к колосника?м катили тачки с углём и рудой. Сейчас задранные трубы не дымили, народ не бегал, в тенёчке пустой и прохладной механической фабрики лежал телёнок, и только стрижи вились над крутыми го?нтовыми крышами и верещали в тишине. Куры, дёргая головами, бродили по кри?чным дворам, сидели на у?гольных ларях, и при виде Осташи малиновый петух на верхушке шлаковой кучи начал яростно кидать пыль когтями и распустил крылья. Сторож, кормивший кур, тоже ничего не знал об Ипате Терентьеве. А если и знал, то всё равно бы не сказал: после пугачёвщины народ не болтал лишнего. У каждого за душой имелся свой грех. И напоминанием о нём были рвы и валы вокруг завода, бревенчатые бастионы с пушками, раз и навсегда повёрнутыми на пруд – туда, откуда сквозь картечь налетел бунт, весь в дыму от горящих возов.
С откоса плотины, заросшего ромашкой, Осташа глядел на просторную гладь пруда, отдувающую прохладой; на чехарду крыш села по склонам гор; на хоромы управляющего и приказчиков рядом с резной и фигурной церковкой. Смотрел на облака над далёкой горой Са?бик, синей и прозрачной, как вода. Смотрел на угластый короб крепости, в котором, как в кузове телеги, громоздились бурые бутыли и кованые сундуки завода, ещё десять лет назад демидовского, а теперь – Саввы Собакина, по-новому – Яковлева. Но Осташа всё думал о бунте.
…В Сысерти заводчик Турчанинов гарцевал на лошади по крепостному валу под пулями крестьян Ивана Грязнова, радовался, что взорвал лёд на пруду, и теперь мятежники устелят телами подступы к заставам, с которых лаяли им в лицо пушки. А здесь Белобородов кинул своих на непорушенный лёд, и вскоре батареи Старой Утки на плотине повернули жерла, вспахали народ ядрами и кровью мастеровых обрызгали домны от фундаментов до стрижиных гнёзд… Нет, никуда не деться от той зимы, от тех снегов, от того огня.
На следующий день к вечеру Осташа поднялся до Уткинской Слободы. В Слободе он хотел зайти к дяде Флегонту, попу слободского храма. Батя очень уважал Флегонта и всякий раз перед сплавом навещал его. Потом, уже во время сплава, когда батина барка пролетала мимо церкви, Флегонт всегда выходил на край скалы и смотрел, а батя махал ему тряпицей – непременно белой. Осташа даже не задумывался: почему?..
Флегонт был единственным, кто мог сейчас помочь Осташе. В торбе у Яшки Гусева была какая-то грамота, свёрнутая в трубку и обмотанная ниткой с печатью. Осташа печать сорвал и грамоту развернул. Толстая, закапанная воском бумага была густо исписана раскольничьей тайнописью. Осташа в ней ни одного слова понять не смог. Видно, Яшка Гусев, скрываясь от людей, прятался в скитах на Весёлых горах и служил старцам гонцом, ходил с посланиями на Яик и Иргиз, на Ирюмские болота к Мирону Галанину и на Керженец. Конечно, надо было грамоту отдать кому-нибудь из тех, кто держит связь со старцами, а не хранить её у себя. Да хоть Макарихе отдать – она бы переправила письмо хозяевам. Но вдруг по грамоте можно узнать, где и почему укрывается Яшка, кто и от чего его укрывает? Да и батя к скитам относился как-то с оглядкой. Мол, старцы души спасают, грехи людские отмаливают – это хорошо; но не дело скитникам в мирские дела соваться, сплаву свою волю навязывать и бунтовать против власти. А после того как старцы Пугача поддержали, батино уважение к ним и вовсе на нет сошло. Потому Осташа и не вернул грамоту.
И ещё одно: в бумажной трубке лежали шесть медных родильных крестиков, и на их исподах Осташа разглядел выцарапанные буквы: «НЗР СЛНВ», «ВС КДНВ», «ПРХР ПТНН», «ЛФР ГЛВ», «ТРФМ КТВ», «КЛВН БГРН». Что они означали?.. Обо всём этом Осташа мог спросить только у человека, не связанного ни со старцами, ни со сплавом. И другого такого человека, кроме попа Флегонта, Осташа не знал.
Раскольники часовенного толка не были столь же непримиримы, как другие: калёным железом не выжигали на зипунах капли, капнувшие с кровли никонианского храма, вертепа по-ихнему. Но всё же Осташа решил сначала замолить грех и причалил за Гуляй-камнем, что высился на берегу в краснолесье, как ядрёный гриб-боровик. Осташа поднялся на гору к слободскому кладбищу в лиственничной роще. Кладбище лежало на Георгиевских камнях, и здесь была старая часовенка, куда из Соликамска привозили намоленную икону – медный складень святого Егория. Складень этот на оборону Соликамска послал ещё Иван Грозный, и Егорий не раз защитил город от татарских набегов. Икону привозили на Пасху, если Пасха приходилась до начала сплава: святили вешнюю воду и вал и на барке везли икону до Камы. Все сплавщики знали, что после такого освящения убитых барок куда меньше случалось. А барка с иконой за полвека ни разу даже не отурилась.
Уже смеркалось, когда Осташа задул лучину перед кивотом, вышел и притворил за собой косую дверку часовни. Мимо Георгиевских камней Осташа поплыл к перешейку мыса, на котором стояла Уткинская Слобода. На Уткинской казённой пристани вечно толокся разный чужой и тёмный народ, а потому Осташа не решился просто положить шитик на берегу и пойти к церкви. Он заволок лодку на постоялый двор, где под телегами уже укладывались спать ямщики, договорился с хозяином и по взвозу поднял шитик на сеновал. Он увидел, как мужики высовывают из-под телег головы с сеном в волосах, провожая глазами ладную, лёгкую лодочку, и дал ещё грош сторожу. Потом направился к храму.
Храм стоял на бывшем крепостном дворе. Когда-то церковь в Уткинской Слободе была раскольничьей, но в ней огненную купель приняли слобожане во главе с Федькой Иноземцевым, беглым стрельцом и уставщико?м. Новый храм на куреви?ще власти возвели в никонианской ереси, чтоб слобожане больше не жглись. Ну а крепость в Слободе поставили ещё в старину, ещё при Строгановых, для защиты от башкирцев и татар. Сейчас от крепости остались только две низкие и кряжистые башни – косые, со съехавшими вбок венцами и с дырявыми шатрами. Башни соединяло пря?сло гнилого частокола, который разошёлся растопыренными пальцами, наклонясь наружу над мелкой и грязной канавой былого рва. Осташа с любопытством разглядывал развалины, сравнивая с заводскими крепостями, что построены совсем не так: с шанцами и бастионами, с флешами и рядами фаши?н по верху стен и без всяких башен. От слободских развалин пахло прелью, ещё не исхоженными лесами, Ермаком в орлёной царской кольчуге, а от заводских крепостей – свежим железом, розгами и солдатами.
Изба попа Флегонта была уже заперта. Попадья на стук в ставню не открыла, только пригрозила:
– Прочь, прочь иди, нету самого?, а я с топором!
Осташа не удивился – и здесь помнили Пугача. Он пошёл к церкви, поднялся по лестнице на гульбище и наткнулся на большой и ржавый замок в дверных петлях. Вот так!.. Куда же поп провалился? С высоты гульбища и с высоты скалы, на которой стоял храм, Осташа видел широкую излучину Чусовой меж холмов, застроенных домишками Слободы. На перекате в чёрной воде дрожал месяц. Вдоль пруда на речке Утке горели костры ночлежников с Уткинской пристани, и над прудом висел слоистый белёсый дым.
Осташа спустился с гульбища, обошёл церковь и ногой потыкал сквозь бурьян в волоковое окошко подклета, не до конца задвинутое заслонкой.
– Дядя Флегонт… – на всякий случай позвал он.
Окошко вдруг тихо открылось.
– Кто там? Ты, что ли, Осташка?.. Лезь сюда! – шёпотом велел поп. – Лезь-лезь, не спрашивай…
Удивляясь, Осташа сел, просунул в окошко ноги и протиснулся в узкий проём. Флегонт поймал его и тотчас заволок окно.
– Ты чего, дядя Флегонт, тут прячешься? – спросил Осташа.
– Не базлай, говори, чтоб чуть слышно было, – в темноте сказал поп. – Садись вон на кадушку, будешь со мной караулить.
– А чего караулить? – присаживаясь, полюбопытствовал Осташа. – С тебя и взять-то, кроме грехов, нечего…
После настоящей бури читательских эмоций, вызванной густым потоком культурно-исторических впечатлений от книги Алексея Иванова "Сердце пармы" я, конечно же, не смог остановиться и сразу же окунулся в другое его творение - "Золото бунта".
Слово "окунулся" подходит как нельзя лучше. Ведь это не просто чтение, а целое плавание, точнее сплав по реке Чусовой - главной транспортной артерии русских железодобытчиков сурового Урала конца XVIII века. Артерии, из которой совсем недавно попил кровушки лихой Емельян Пугачёв.
Если могучее дерево "Пармы" по-философски широко раскинуло в стороны крепкие лапы сюжетных ветвей, насквозь пропитало каждую страницу смолистым таёжным духом и мрачной языческой жутью, где все её герои либо истово крестились, либо одержимо камлали.
То "Золото бунта" извилисто по…
Довольно быстро я понял, что мне совершенно не важно, есть ли в книге сюжет, насколько он интересный, логичный и тому подобное. Я был просто очарован и поглощен той стилизацией под простонародный русский язык уральского извода восемнадцатого века, которым книга написана - и не принципиально, адекватная ли эта стилизация или нет - для меня она звучала необычайно убедительно, как будто сложное заклинание вогульского шамана, написанное славянской вязью.Тем не менее сюжет в книге есть, и он отличный и напряженный, в нем нашлось место и Пугачевскому бунту, и различным толкам раскола, и верованиям манси (они же вогулы) и многому другому, что долго перечислять. Это фактически остросюжетный исторический боевик с элементами драмы, триллера и мистики. Пугачевский же бунт описан ярко, кроваво и…
Книга уникальна и потрясающа. Я привыкла читать быстро, но эту книгу нахрапом не возьмешь, приходится идти по ней не спеша и вдумчиво, следуя ритму слога , продираясь сквозь незнакомые слова.
Грамотное количество мистики, интереснейший сюжет, очень живые герои
Из минусов - пара не выстреливших ружей, не влияющих на сюжет героев. Но я их прощаю за уникальность и проработанность.
Одна из лучших и интереснейших книг, что далось мне прочитать за все время. На фоне книжной нудятины или, напротив, избыточного экшена, развлекухи и пустословия данная книга просто особняком стоит и возвышается над многими «шедеврами» современной литературы. Язык и стилизация на высочайшем уровне, сюжетная линия не прерывается и прорисована достаточно глубоко и интересно. Радует и то, что несмотря на большое количество устаревших и своеобразных слов Автор думает о читателе, не ударяется в совсем просторечные слова того времени, смысл которых было бы трудно отыскать в наши дни, не заползая в спец источники, не обременяет нас крупнокалиберными Ъ и Ь знаками и староцерковными терминами, в которых пытаться что-то понять без матчасти - бесполезно. Здесь определенно высший балл и огромное…
Масштабное, эпичное повествование разворачивается на страницах книги. Сам автор называет его "историческим романом без истории", рассказывая о событиях давно минувших дней, но без описания главных исторических фактов. Всё происходит спустя 4 года после Пугачёвского бунта, страшным шлейфом лишь задевшим уральские края, но и этого хватило, чтобы перевернуть многие жизни, а чьи-то – чудовищно сломать.
Золото бунта – тот клад, то ли мифический, то ли реальный, якобы завещанный самим Пугачёвым спрятать и вернуть лишь ему самому, служит завязкой событий и пунктиром проходит через весь текст. Там, где есть клад, там нет покоя.
Вторая часть названия не менее важна. "Вниз по реке теснин" – по Чусовой, которая довольно долгое время была "хребтом России" и несла на себе "железные караваны" с…
С первых страниц забуксовала, неприятно саднило ощущение неестественности в обращении автора с языком и дело не в том, что терминология была мне незнакома, чувствовалось, что и автору этот говор немного не родной. Так всегда узнается не носитель языка, сколько бы не был хорош его навык, а старый русский говор, пусть и такой простой, встроенный в привычную речь, нам сегодняшним увы уже чужой. Тем не менее довольно скоро я втянулась и читала не бегая то и дело в Википедию, было здорово понимать уральские термины естественным образом, из контекста. Преодолев первое неприятие реально увлеклась, так кстати бывает с пилотными сериями сериалов. Как сериал книга вполне себе хороша, хотя, как и бывает с сериалами в итоге мучительно затянута и по итогу теряет всякий смысл. Так и я читая, сперва…
Дочитала, как доплыла до берега, выбралась из сумасшедшего течения Чусовой.Когда «Сердце Пармы» стало одной из любимых книг, запланировала себе «Золото». И не разочаровалась. Оторваться сложно, меня затянуло всё это прекрасное, лесное, уральское, водное, опасное. Язык прекрасен, диалоги, описания, сюжетная линия. Даже проблемку почуяла - как же я теперь буду получать удовольствие от книг, написанных «попроще»?Местам история воспринималась мной как утонченное мощное фэнтези - грань между суеверием и волшебством размыта больше, чем межу былым и вымышленным. Реалистично прописанный мир, так не похожий на наш во всём, магия, потусторонние существа, соперничество то ли темных, то ли светлых сил. При этом злые духи, заполнив собой пейзажи, не нагоняют столько страха, сколько угроз идёт от…
Вот уж действительно Долгострой! Эта книга простояла у меня на полке 11 лет!!!Несколько раз я начинала ее читать, но споткнувшись о своеобразный сленг сплавщиков 18 века, длинные описания природы,да и саму тему эпохи через несколько лет после пугачевского восстания, где-то на Урале, не разжигала мой интерес. Я тонула в этом густом, витиеватом слоге автора и откладывала чтение.
Но случился марафон "12 книжных кирпичиков" за 2020 год, вот уже декабрь на дворе, а книга так и стоит, не открыта. Переосилив себя, решаюсь прочесть, ну, хотя бы страниц 40-60. И... как-то очень легко беру старт, и уже на 20 странице вместе с появлением нового персонажа, пытаря Бакира- местного сумасшедшего, диалог героев кажется мне занятным, да и завязка романа начинает затягивать!
Четыре года…
... вышедшего из берегов авторского красноречия.Многословно, энциклопедично, с "дрожащей балалайкой" нравоучительной мелодрамы - ни в одной другой своей книге Иванов не был так похож на Гюго. Золото бунта избыточно, будто его не касалась рука редактора. И в этом по-Чусовски кипящем потоке слов мечется невыразительной щепкой главный герой. Сталкивается с тонущими тут и там роялями, уходит из под нестреляющих ружей, весь скрывается в "воде" заметок натуралиста...И только дрожащая якорная цепь - держащая бешеный порой темп, да сеть прекрасных описаний уральской природы, ловящая наперекор своей же избыточности, не даёт книге расшибиться в пыль у бойца Финала.3/5. Не жалко потраченного времени, жалко нераскрытого потенциала.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом