Стейси Холлс "Госпиталь брошенных детей"

grade 4,0 - Рейтинг книги по мнению 190+ читателей Рунета

«Стейси Холлс – автор романа «Покровители», самого продаваемого в Великобритании в 2019 году дебюта. Ее новая книга [«Госпиталь брошенных детей»] – исторически достоверный роман о непростых судьбах женщин прошлого». – Cosmopolitan (UK) Лондон, XVIII век. Бесс Брайт с отцом Эйбом и братом Недом живут в бедном лондонском квартале. Бесс вместе с отцом работает на рыбном рынке, а Нед подметает улицы и чистит конюшни. Когда Бесс беременеет от зажиточного торговца, ее жизнь раскалывается на до и после. От отца ребенка, который умирает при неясных обстоятельствах, остаются только имя, Дэниэл, и подобие медальона, половинка сердца из китового уса. Бесс приходится отдать дочь в «госпиталь для новорожденных», откуда она сможет ее забрать, скопив достаточно денег. Бесс оставляет с новорожденной дочерью памятную вещь – половинку сердечка от Дэниэла. Спустя несколько лет Бесс удается собрать деньги, и она хочет вернуть дочь. Но этот путь оказывается тернистым. Дорога Бесс по туманным улицам Лондона пройдет через переулки, где работают уличные факельщики, мимо домов богатых людей, скрывающих свое безумие, и обители докторов. Это история о городе-легенде, о принятии и о материнских чувствах – самых бескорыстных на земле.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-116334-1

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023

Я сглотнула.

– Что это значит?

– Затраты по уходу за ребенком, понесенные госпиталем.

Я машинально кивнула. У меня не было ни малейшего представления, сколько это может стоить, и я не собиралась спрашивать. Я просто ждала. Перо продолжало поскрипывать по бумаге, и где-то монотонно тикали часы. Чернила были такого же цвета, как и вечернее небо в окне за раскрытыми портьерами. Гусиное перо клонилось в разные стороны и выписывало круги, как будто исполняя какой-то экзотический танец. Я вспомнила о женщине с голубым пером в большой комнате, вспомнила, как она смотрела на меня.

– Люди в той комнате, – пробормотала я. – Кто они такие?

– Жены и знакомые членов нашего попечительского совета. Лотерея служит еще и для сбора средств в фонд госпиталя, – ответил он, не глядя на меня.

– Но почему им нужно смотреть, как отдают детей? – спросила я, уже понимая, что мой голос звучит слишком жалобно. Он вздохнул.

– Женщин очень трогает это зрелище. Чем сильнее они растроганы, тем более щедрые пожертвования делают.

Я смотрела, как он дописывает последние слова и ставит размашистую подпись. Потом он отложил лист, чтобы высохли чернила.

– Что с ней будет после моего ухода?

– Всех новоприбывших отправляют в сельскую местность, где за ними ухаживают кормилицы. Они возвращаются в город, когда им исполняется примерно пять лет, и живут в госпитале, пока не будут готовы к работе.

– Какую работу вы им предлагаете?

– Девочек учат быть горничными, вязать, штопать, прясть… всем домашним навыкам, привлекательным для работодателей. Мальчиков обучают на канатном дворе плести сети, вязать узлы и готовят их к военной службе на флоте.

– Где будут растить Клару? Хотя бы в каком графстве?

– Это зависит от того, где найдется свободное место для нее. Ее могут отправить в Хэкни или подальше, в Беркшир. Но мы не раскрываем, где будут воспитывать наших подопечных.

– Я могу попрощаться с ней?

Клерк сложил лист бумаги над сердечком из китового уса, но не стал запечатывать его.

– Мы стараемся избегать сентиментальности. Всего доброго, мисс… и вам тоже, сэр.

Эйб подошел к столу и помог мне подняться со стула.

Госпиталь для брошенных детей находился на окраине Лондона, где красивые площади и высокие дома сменялись открытыми дорогами и полями, уходившими за горизонт. Оттуда было около двух миль до Олд-Бейли-Корт, где мы жили в тени Флитской тюрьмы, но с таким же успехом это могло быть и двести миль на север, с его фермами, стадами и аккуратными сельскими домиками. Дворы и аллеи, где я выросла, задыхались от угольного дыма, но здесь небо было похоже на бархатный занавес с огоньками звезд, и бледная луна освещала немногочисленные оставшиеся экипажи богатых гостей, наблюдавших за церемонией. Насытившись вечерними развлечениями, они теперь разъезжались по домам.

– Тебе нужно чего-нибудь поесть, Бесси, – сказал Эйб, когда мы медленно шли к воротам. Он впервые заговорил со мной после нашего прихода в госпиталь. Когда я промолчала, он добавил: – У Билла Фарроу могли остаться пирожки с мясом.

Я смотрела, как он идет впереди, отмечая его бессильно поникшие плечи и скованную походку. Волосы, выбивавшиеся из-под его кепки, сменили цвет с ржаво-желтого на серо-стальной. Сейчас он щурился, глядя на пристани, и молодым людям приходилось указывать на лодки из Лейта, привозившие креветок, среди сотен других суденышек, наполнявших реку. Уже тридцать лет мой отец продавал креветок с лотка на лондонском рыбном рынке. Он продавал их корзинами уличным торговцам и перекупщикам, разносчикам и курьерам из рыбных лавок в городе, – рядом с двумя сотнями других продавцов креветок, с пяти утра до трех часов дня, шесть дней в неделю. Каждый день я брала корзину в варочном цеху в конце Устричного ряда и торговала креветками вразнос на улицах. Мы не продавали треску; мы не продавали макрель, селедку, хека, шпроты, сардины. Мы не торговали плотвой, камбалой, корюшкой, угрями, карпами и пескарями. Мы торговали креветками – сотнями, тысячами, десятками тысяч. Было великое множество разных рыб и морепродуктов, которыми приятнее и выгоднее торговать: серебристый лосось, белокорый палтус или розовые крабы. Но наша жизнь была поймана в силки, и мы платили за аренду, чтобы продавать морских рачков с невидящими черными глазами и скрюченными лапками, между которых икринки с тысячами их нерожденных потомков. Мы торговали ими, но не ели их. Слишком часто мне приходилось чуять запах тухлых креветок или отскребать их маленькие паучьи ножки и глазки со шляпы. Больше всего мне хотелось, чтобы отец торговал на Лидденхоллском рынке, а не в Биллингсгейте. Тогда я продавала бы клубнику и благоухала, как летний луг, истекающий соком, а не рассолом, от которого пальцы шли трещинами.

Мы почти достигли высоких ворот, когда где-то рядом послышалось мяуканье. У меня сводило живот от ноющей боли и голода, и я могла думать только о сне и мясных пирогах. Я не могла думать о собственной малышке и гадать, хорошо ли ей сейчас. Если бы я это сделала, то рухнула бы на месте. Кошка снова замяукала.

– Это младенец, – удивленно сказала я и поймала себя на том, что думаю вслух. Но где? Вокруг было темно, и звук исходил откуда-то справа. Там никого не было; я обернулась и увидела двух женщин, покидавших госпиталь следом за нами, а ворота впереди были закрыты и снабжены каменной сторожкой, где внутри горел свет.

Эйб остановился, вглядываясь в темноту рядом со мной.

– Это младенец, – повторила я, когда снова услышала жалобный звук. До того как я выносила Клару и родила ее, я никогда не обращала внимания на детей, плачущих на улице или хнычущих в нашем доме. Но теперь любой подобный звук привлекал внимание, как будто кто-то звал меня по имени. Я сошла с дороги и двинулась вдоль темной стены, ограждавшей территорию госпиталя.

– Что ты делаешь, Бесс?

Через несколько шагов я увидела маленький сверток, оставленный на траве и прижатый к сырой кирпичной кладке, словно для укрытия. Младенца запеленали так же, как я Клару, и я могла видеть только сморщенное темнокожее личико и тонкие завитки черных волос у висков. Я вспомнила мулатку; должно быть, она достала черный шар, поскольку это был ее ребенок. Я подняла младенца на руки и покачала, чтобы он успокоился. Мое молоко еще не подошло, но груди набухли, и я гадала, смогу ли покормить ребенка и следует ли это делать. Я собиралась передать малыша сторожу в каменной будке у ворот, но согласится ли он забрать ребенка?

Эйб с приоткрытым ртом уставился на сверток в моих руках.

– Что мне делать?

– Это не твоя забота, Бесс.

Из-за стены послышался шум: люди кричали и бегали, ржали лошади. Ночью за городом все было темнее и громче, как будто мы оказались в незнакомом месте на краю света. Раньше я никогда не была в сельской местности, не покидала пределов Лондона. Ребенок у меня на руках успокоился, его крошечные черты приобрели выражение хмурой сонливости. Мы с Эйбом подошли к воротам. На дороге за воротами собрались люди, кучер с фонарем пытался успокоить четверку лошадей, упиравшихся, встававших на дыбы и пугавших друг друга. Несколько бледных людей потрясенно смотрели на землю, и я вышла за ворота посмотреть, что там такое. Я увидела грязную юбку и изящные руки шоколадного цвета. Женщина издавала утробные стоны, как раненое животное. Ее пальцы шевелились, и я инстинктивно отвернулась, чтобы скрыть ребенка у себя на руках.

– Она появилась из ниоткуда, – говорил кучер. – Мы только выехали на дорогу, как она выскочила перед нами.

Я повернулась и быстро пошла к сторожке, которая была открыта и пуста внутри. Скорее всего, сторож тоже вышел посмотреть на происшествие. Внутри было тепло; под каминной решеткой догорали угли, на маленьком столе с остатками недоеденного ужина горела свеча. Обнаружив кожаный камзол, висевший на гвоздике у двери, я завернула малыша и оставила его на стуле, надеясь, что сторож поймет, чей это ребенок, и сжалится над ним.

Несколько окон госпиталя еще светились, но остальные были темными. Должно быть, сейчас там спали сотни детей. Знали ли они, что их родители находятся снаружи и думают о них? Надеялись ли они снова увидеть родителей или довольствовались своей форменной одеждой, горячей едой, уроками и инструментами? Можно ли скучать по незнакомому человеку? Моя дочь тоже была там, и ее пальчики напрасно хватали воздух. Мое сердце было обернуто в пергамент. Я знала ее несколько часов и всю свою жизнь. Еще сегодня утром повитуха вручила ее мне, скользкую и окровавленную, но Земля совершила оборот вокруг своей оси, и все уже никогда не будет прежним.

Глава 2

Если утром меня не будило журчание, когда брат мочился в ведро у стены, значит, он не возвращался домой. На следующее утро постель Неда была пустой, и я наклонилась посмотреть, не лежит ли он на полу рядом с кроватью, запутавшись в одеяле, как это иногда случалось. Но кровать была прибрана, на полу никто не валялся. Я перекатилась на спину, скривившись от боли. У меня все болело внутри, как будто кто-то с кулаками прошелся там и наставил синяков и шишек. За дверью я слышала шаги Эйба по скрипучему дощатому полу. За окнами было черно, и значит, до рассвета оставалось много времени.

Мои груди начали подтекать, ночная рубашка была влажной, как будто тело оплакивало мою утрату. Повитуха предупреждала, что так и будет, но сказала, что это скоро пройдет. Грудь была первым и часто единственным, что во мне замечали мужчины. Повитуха посоветовала мне перебинтовать грудь тряпками, чтобы молоко не просачивалось через одежду, но сейчас это была лишь прозрачная, водянистая жидкость. В таком состоянии водокачка во дворе была для меня почти недосягаемой, но ходить за водой было моей обязанностью. Я вздохнула и потянулась за помойным ведром, но тут услышала, как хлопнула входная дверь, когда пришел Нед. Наши комнаты в доме номер 3 на Олд-Бейли-Корт находились на верхнем этаже трехэтажного дома, и окна смотрели в сумрачную глубину мощеного двора. Здесь я родилась и жила все свои восемнадцать лет. Я училась ползать, а потом ходить на покатом полу под свесом крыши, которая иногда скрипела, трещала и стонала, как старый корабль. Над нами никого не было – только птицы, свивавшие гнезда на крыше и гадившие на каминные трубы и церковные шпили, устремленные в небо. Мне нравилось жить так высоко: здесь было тихо и спокойно, и даже крики детей, игравших внизу, почти не проникали сюда. Наша мать жила здесь вместе с нами, пока мне не исполнилось восемь лет. Потом ее не стало. Я плакала, когда Эйб открыл окно, чтобы выпустить ее дух; мне хотелось, чтобы он остался, но он улетел на небо. Теперь-то я в это не верю. Могильщики увезли ее тело, а Эйб продал ее вещи, оставив лишь ее ночную рубашку, которую я носила, пока не улетучился материнский запах, вызывавший воспоминания о ее густых темных волосах и молочно-белой коже. Я не тоскую по ней, потому что прошло очень много времени. Чем старше я становилась, тем меньше ощущала потребность в матери, но когда мой живот стал расти, а потом начались схватки, мне хотелось держать ее за руку. Вчера вечером я завидовала девушкам, чьи матери живы и чувство любви к ним не успело поизноситься.

Нед распахнул дверь нашей общей спальни и опрокинул помойное ведро, так что наша моча растеклась по полу.

– Неуклюжий придурок! – крикнула я. – Предупреждать надо!

– Проклятье, – он наклонился за ведром, укатившимся в сторону. В двух комнатах, которые мы с Недом и Эйбом называли нашим домом, не было прямых линий: наверху скошенная крыша, внизу покатый пол. Нед не споткнулся, когда поставил ведро; он был не слишком пьян, только слегка под мухой. Он плюхнулся на кровать и начал стягивать куртку. Мой брат на три года старше меня; рыжие волосы, веснушки и белая кожа с жемчужным оттенком – это у нас общее. Он тратил то немногое, что зарабатывал, в игорных притонах и джинных лавках.

– Ты сегодня собираешься на работу? – спросила я, уже зная ответ.

– А ты? – отозвался он. – Ты только вчера родила ребенка. Наш старик не собирается тащить тебя за собой на поводке, не так ли?

– Ты шутишь? Думаешь, меня уложат в постель и поставят рядом горячий чайник?

Я пошла в другую комнату, где обнаружила, что Эйб милосердно сходил за водой, пока я спала, и греет ее в чайнике. Главная комната была скудно, но уютно обставлена: узкая койка Эйба у одной стены, мамино кресло-качалка перед очагом. Напротив стояли стул и пара табуреток, а все наши кастрюли и тарелки громоздились на полках у маленького окна. В детстве я украсила стены репродукциями с изображением красивых девушек на ферме и знаменитых зданий: собора Св. Павла и Тауэра. Я намочила тряпку и стала протирать пол в нашей комнате, морщась от едкого запаха, но меня это не коробило. Вот когда я вынашивала Клару, мне поначалу становилось плохо от любых запахов на рынке.

Когда я закончила работу и поставила ведро у выхода, чтобы потом отнести на улицу, Эйб протянул мне чашку слабого пива, и я уселась напротив него, прямо в ночной рубашке. Вчерашние события оставили недосказанность между нами. Я знала, что рано или поздно мы поговорим об этом, чтобы избежать взаимной отчужденности.

– Так они забрали малышку, Бесс? – послышался голос Неда из спальни.

– Нет, я положила ее под кровать.

Он помолчал и через некоторое время спросил:

– И ты не собираешься говорить, чей это ребенок?

Я начала собирать и закалывать волосы.

– Это мой ребенок.

Нед, растрепанный, в расстегнутой рубашке, появился в дверях.

– Я знаю, что она твоя, дурища ты этакая!

– Эй, – окликнул Эйб, – ты почему раздеваешься? Или ты не собираешься на работу?

Нед уставился на него.

– Сегодня я начинаю позже, чем обычно.

– Значит, сегодня утром лошади не будут срать на конюшне?

– Да, и мне нужно куда-нибудь засунуть метлу. Знаешь, куда?

– Я пошла одеваться, – объявила я.

– Ты заставляешь ее работать после вчерашнего? – не унимался Нед. – Ты ее отец или хозяин?

– Она не боится работы в отличие от некоторых, живущих под этой крышей.

– Ты просто чертов рабовладелец. Дай девочке отлежаться хотя бы неделю.

– Нед, заткни свою задницу и дай шанс своей голове, – вмешалась я.

Я сполоснула наши чашки в воде над огнем, поставила их на полку, прихватила свечу и протиснулась в комнату мимо Неда, чтобы одеться. Нед выругался, пнул ножку кровати и уселся спиной ко мне. Я знала, что когда мы вернемся домой после работы, его здесь не будет.

– Поспи, ладно? Хватит подначивать его, – сказала я, когда стянула через голову ночную рубашку и надела юбку, морщась от боли.

– Послушай себя: это ты должна лежать в постели.

– Я не могу. Вчера я не работала.

– Ты же вчера родила ребенка!

– Но тебя это не беспокоило, не так ли? Где ты был?

– Как будто мне хотелось видеть все это!

– Правильно. Вот и заткни свою костяную пасть. Завтра нам платить за аренду квартиры. – Я не удержалась от презрительного тона. – Ты внесешь свою долю, или мы с Эйбом снова будем платить за всех? Было бы славно, если бы ты хотя бы иногда платил за жилье. Здесь не гостиница.

Я задула свечу и поставила ее на тумбочку. Эйб застегнул свой старый пиджак и ждал меня у двери. Голос Неда догнал меня из спальни, жесткий и злорадный:

– Ты тоже не Дева Мария. Не играй со мной в благочестие, маленькая шлюшка.

Губы Эйба были плотно сжаты, когда он встретился со мной взглядом. Он молча передал мне чепец, и мы вышли в холодный коридор с голыми каменными стенами, где всегда воняло мочой и вчерашним джином. Дверь за нами захлопнулась.

Теперь к реке. Каждое утро, когда стрелки часов на башне Св. Мартина показывали половину пятого, мы с Эйбом обычно уже покидали Олд-Бейли-Корт, проходили вдоль высокой стены Флитской тюрьмы по правую руку от нас и направлялись на юг через Белл-Сэвидж-Ярд на широкую улицу Лудгейт-Хилл, а затем поворачивали на восток, к туманному куполу собора Св. Павла. Дорога была широкой и оживленной даже в это время суток, и мы проходили мимо работавших дворников, разносчиков с тележками, сонных женщин, встающих в очереди перед пекарнями, курьеров и рассыльных, курсировавших между рекой и кофейнями с поручениями или последними известиями. Движение становилось более плотным ближе к мосту, и мачты судов, выстроившихся у причалов, покачивались и тянулись далеко за ряды эллингов, складских амбаров и навесов, теснившихся на речном берегу. Мужчины на причалах и набережных широко зевали, все еще пребывая в полусонных грезах о своих постелях и теплых женщинах, оставшихся там. Хотя было еще совсем темно – здесь и там над дверными проемами горели масляные лампы, которые в ноябрьском тумане были похожи на маленькие бледные солнца за густыми облаками, – мы с Эйбом могли найти дорогу даже с закрытыми глазами.

Мы миновали Батчерс-Холл[4 - Крупнейшая скотобойня и мясозаготовительная фирма того времени, ныне международная компания (прим. пер.).] и спустились к реке, где вода стояла низко и поблескивала перед нами, уже забитая сотнями мелких и крупных судов, доставлявших рыбу, чай, шелк, сахар и специи на разные верфи. Спуск был крутым и не слишком легким в темноте. В пять утра, через несколько минут после нашего прибытия, грузчики начали перетаскивать корзины с рыбой с причалов на берег, а потом уносить их на рынок. Начиная с шести утра городские рыботорговцы, уличные продавцы рыбы, трактирщики, обжарщики и слуги разных господ спускались с плетеными корзинами или коробами и начинали торговаться за три дюжины корюшек, за бушель устриц или за громадного осетра. Продавцы постепенно снижали свою цену, покупатели постепенно повышали цену предложения, пока они не сходились где-то посередине. Когда над рекой поднималось блеклое и водянистое солнце, крики торговцев – «Треска, живая треска!», «Пик-пик-пик-пикша!», «Камбала, корюшка, пескари, плотва!» с протяжным ударением на последнем слове – были уже не бесплотными голосами, но принадлежали краснощеким купцам и их женам. Каждый клич имел свои особенности, и я легко различала их на слух. Есть какое-то дикое величие в Биллингсгейте, в утреннем солнце на качающихся мачтах у причала, в могучих носильщиках, громоздящих на голову четыре, пять или шесть корзин с рыбой и рассекающих толпу. К семи утра земля на берегу превращалась в грязное месиво, усеянное рыбьими чешуйками, словно блестящими монетами. Сами лотки представляли собой мешанину деревянных навесов со скошенной односкатной крышей, откуда зимой на шею капала ледяная вода. Ивовые корзины ломились от штабелей серебристой камбалы или от ползающих крабов, ручные тележки прогибались под весом сверкающей рыбьей мелочи. На верфи имелась Устричная улица, названная так из-за ряда малых судов, пришвартованных вплотную друг к другу и нагруженных серыми раковинами с песчаным налетом. Если вам было нужно купить угрей, то приходилось обращаться к лодочнику, чтобы он отвез вас к одному из голландских рыболовных судов на Темзе, где люди необычного вида в меховых шапках и с драгоценными перстнями на пальцах опускали вниз громадные чаны со змееподобными существами, которые извивались и ползали в мутном крошеве. Я с завязанными глазами могу отличить камбалу от сардины и норфолкскую макрель от сассекской. Иногда рыбак ловит акулу или черепаху и выставляет ее на всеобщее обозрение; однажды какой-то шутник из носильщиков нарядил акулу в платье и назвал ее русалкой. И конечно, на рынке есть «биллингсгейтские жены», черепахи в нижних юбках, с толстыми красными руками и грудями, годными для носовых украшений; они пронзительно кричат, как чайки, зазывая покупателей. В холодные месяцы они носят фляжки бренди «для сугреву» и похваляются золотыми кольцами в ушах. Я с самого раннего возраста решила, что не стану одной из них и не выйду за торговца с Биллингсгейта, пусть даже он будет креветочным королем.

Носильщик Винсент принес нам первые три корзины, нагруженные серыми креветками, и мы с Эйбом переложили их в свои корзины. Нам приходилось работать очень быстро, потому что остальные продавцы креветок делали то же самое. После разгрузки я отнесла корзину в варочный цех, где они будут сварены Мартой из Кента, чьи руки похожи на свиные окорока. Марта была неразговорчивой, но не враждебной; мы уже давно заключили негласное соглашение, да и час был слишком ранним для болтовни. Когда креветки приобрели цвет ее румяного лица, Марта с лязгом дуршлага о сталь и клубами пара загрузила их в мое корытце. Я привыкла к весу, хотя горячий пар обжигал лицо и шею, превращаясь в кипяток, но это было ничто по сравнению с красными руками Марты, лишенными всякой чувствительности.

– Все в порядке, Голубка? – Томми, носильщик с рябым от оспы лицом, остановился рядом со своим грузом речной корюшки. – Может, встретимся в Даркхаусе сегодня вечером?

– Не сегодня, Томми.

Это был наш ежедневный ритуал. Иногда я гадала, сколько еще буду чувствовать себя обязанной принимать участие в его представлении и буду ли я испытывать облегчение, когда избавлюсь от его приставаний. Он называл меня «Голубкой» из-за пышной груди. Однажды вечером, уже давно, Томми поймал меня на обратном пути из Даркхауса, самого буйного публичного дома на северном берегу. Он притиснул меня к стене ларька и стал тискать мои груди одной рукой и дрочить другой. При этом он пытался заставить меня прикоснуться к нему, но кончил мне на юбку.

– Тогда как насчет того, чтобы устроить наш собственный Даркхаус, Голубка?

– Не сегодня, Томми.

Он подмигнул и пошел своей дорогой, к лоткам Фрэнсиса Коста. Я начала подниматься от реки к городу. Лондон стал просыпаться по-настоящему, и первый поток клерков и бизнесменов уже находился в пути к своим конторам и кофейням. Жены или слуги часто готовили им завтрак: копченую макрель, яйца или овсянку в фаянсовых мисках. Я могла пересчитать на пальцах одной руки моряков и матросов, покупавших у меня что-либо, – как правило, их тошнило от даров моря. Нет, я выискивала ремесленников, трубочистов или штукатуров, собравшихся на перекур, продавцов лаванды или просто гуляк, остановившихся почесать спину. Точильщиков ножей, продавцов париков или садоводов, возвращавшихся за город после продажи своего товара. Изможденных матерей, готовых купить пригоршню креветок, чтобы поделиться со своими вопящими детьми, выпивох, еще не разошедшихся по домам. Когда я опустошала свое корытце, на что уходило от одного до трех часов, то возвращалась на рынок и готовила новую партию. Летом работать было хуже всего: весь город вонял, и я вместе с ним. В особенно жаркие дни большая часть нашего товара после полудня годилась только в пищу для кошек. Зима была ужасной, но по крайней мере, товар оставался свежим до заката, когда рынок закрывался.

Налево, направо, налево, направо; каждый день я ходила по собственному маршруту, выкрикивая: «Свежие креветки, прямо с лодки, по два пенса за треть пинты для вас, сэр, для вас, мэм». Трудно было соперничать с церковными колоколами, колесными экипажами и общим шумом и гамом в зимнее лондонское утро. Я проходила по Фиш-стрит мимо белой колонны Монумента, останавливаясь погреть руки на перекрестке Трогмортон-стрит, пиная собаку, обнюхивавшую мои юбки, но быстро шла дальше, потому что на таком холоде и с таким грузом только движение спасает жизнь. И тогда я впервые увидела костяные лавки.

Четыре или пять таких лавок снабжали китовым усом всех лондонских портных, изготавливавших корсеты и кринолины. Над их дверями можно было увидеть разные символы: деревянный кит, якорь и солнце, ананас. Плетеные корзины с костяными пластинами стояли снаружи. Китовый ус доставляли со складов выше по течению, в Ротерхите, где нарезали, как травинки, заворачивали в холстину, шелк или кожу или отдавали резчикам для изготовления охотничьих рогов, дверных ручек и разных других предметов. Например, костяных сердечек. Я инстинктивно положила руку на живот; мой корсет уже несколько месяцев лежал в комоде, и теперь пройдет еще некоторое время, прежде чем я снова смогу носить его. Если кто-то в Биллингсгейте видел мой выпирающий живот, то они не стали упоминать об этом, как молчали и теперь, когда живот куда-то пропал. Даже Винсент и Томми ничего не сказали. Скоро мой живот снова будет плоским, и я забуду, как таскала его перед собой. Но я никогда не забуду, что он был домом для другой жизни.

– Вы глазеете или торгуете?

Передо мной остановилась женщина, у которой было явно не больше трех зубов во рту. Я ощупью нашла маленькую оловянную кружку, зачерпнула креветок и высыпала в ее грязные руки. Она разом забросила все в беззубый рот и выудила еще одну монетку.

– Я возьму еще одну пригоршню для сына. Он подмастерье у галантерейщика. Сейчас он уже точно проголодался; принесу ему на работу.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом