978-5-04-118891-7
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
Она не решалась войти.
– Милиция? – спросила в трубку Олимпиада. – Моя фамилия Тихонова, наш адрес…
В дверях показался Олежка – в майке и в давешних колготках.
– Здрасти, – подобострастно сказала Люсинда. – Я тута… на минуточку.
– Липа! – заорал Олежка, отпрыгивая за дверь по причине колготок. – Какого черта?!
– Парамонов с крыши свалился.
– Да и хрен с ним, с Парамоновым!
Олимпиада отвернулась от него.
– Ждите, – сказал ей в ухо канцелярский голос. – Ждите, к вам выедет дежурная часть.
Олимпиада пристроила трубку обратно и потащила Люсинду из прихожей:
– Пошли, пошли! Дежурная часть к нам выехала. Посмотрим, чтоб его никто не трогал.
– Господи, да кто станет его трогать! И жене надо бы сказать, а то и не знает, бедолажка!..
– Липа! Ты куда? Останься!
– Олежка, я на улицу. Там лежит… мертвый Парамонов.
– Липа, если он мертвый, то все равно уже никуда не уйдет. Мне надо… – Из-за косяка, который скрывал его колготки, он смерил уничижительным взглядом Люсинду и снова уставился на Олимпиаду, которая, по его мнению, вела себя странно и даже не слишком прилично. – Нам надо поговорить.
Олимпиада вытолкала Люсинду, знаками объяснила, чтобы та спускалась вниз, и сказала Олежке нетерпеливо:
– Ну что, что?!
– Зачем она опять пришла?! – зашипел Олежка и выскочил из укрытия. – Я тебе сколько раз говорил, не води ее сюда! Я не хочу, чтобы в моем доме отирались всякие пройдохи!
– Этот дом не твой, а мой. Мне надо бежать вниз, Олежка! Ты потом договоришь.
– Тво-ой?! – протянул Олежка и вытаращил на ее глаза. – Во-он как ты заговорила! Этот дом твой, а я тут никто, да?
– Олежка, я сейчас не хочу…
– Нет, ты мне скажи! Дом, значит, твой, а я, значит, никто?! Да? Да?!
На самом деле так оно и было, но Олимпиада знала совершенно точно, что если она в этом признается, то Олежка моментально бросит ее навсегда, станет собирать вещи – с трагическим лицом пихать в ее чемодан, потому что у него не было своего, брюки, свитер и три пары носков, и пойдет в ванную, и вытащит из стаканчика свою зубную щеку, а потом скажет, что ноутбук заберет на следующей неделе. А Олимпиада будет бегать за ним и умолять его остаться. Еще она попытается вырвать у него зубную щетку и одеколон, а он не будет давать – это называлось «поссориться всерьез».
Мы вчера с Олежкой всерьез поссорились! Помирились, конечно, но с большим трудом и не сразу. Не сразу!..
В этом «не сразу» была даже определенная гордость – их отношения настолько серьезны, что они не только поссорились, но и помириться смогли с трудом!
– Нет, ты мне скажи! Дом, значит, твой, а я тут никто, и мое мнение не важно, да?! Да?!
– Олежка, там лежит мертвый Парамонов.
– Какое мне дело до Парамонова?! Это который Парамонов? С третьего этажа?
– С этого, со второго.
– Почему он мертвый?
– Я не знаю, но мне нужно спуститься. Там Люся одна.
– Сколько раз я тебе говорил, чтобы здесь не было никакой Люси!
Олимпиада Владимировна, женщина совершенно спокойная, уравновешенная, умеющая держать себя в руках, умудрившаяся под началом Марины Петровны проработать почти год, медленно повернулась от своей кособокой двери, наспех прибитой на четыре гвоздя, и сказала Олежке громко и раздельно:
– А мне наплевать, нравится тебе или не нравится! Если хочешь, уходи! Только мой чемодан занят! Я в него сложила всякое барахло! Так что штаны в руках понесешь!
Олежка так оторопел, что не смог произнести ни слова. Она будто отчетливо видела, как в голове у него резко затормозили и остановились все мысли до одной, и речевой аппарат тоже не действовал.
Она больше не сказала ни слова, протиснулась в щель, захлопнула дверь за собой и стала спускаться на первый этаж.
– Что там такое, Липа? – спросила гадалка Люба.
Она мыкалась на лестнице в цветастом халате, вязаной шали, с белым, плоским, немного помятым лицом. Ноги в шерстяных носках обуты в персидские туфли с загнутыми носами.
– Опять шум какой-то.
– Я не знаю, Любовь Васильевна, – соврала Олимпиада. – Я сейчас… сейчас посмотрю.
– Да что ж это такое делается!.. – доносилось из-за входной двери. – Да что ж это за жизнь, а? Да почему у всех как у людей, а у нас все с крыши падают!
Люба и Олимпиада переглянулись.
– Кто там? – тревожно спросила Люба. – Кто там, а? Липа, скажи мне, что случилось?!
Наверху хлопнула дверь, и кто-то быстро побежал, сильно топая по деревянным ступеням, обшитым вытертым линолеумом.
– Кто ж его так… уходил, а? Да что ж нашему дому покоя нет, а?!
На площадку выскочил Олежка. К груди он прижимал портфель, до того распухший, что замки на нем не застегивались.
– Ноги моей!.. – выпалил он в сторону Олимпиады. – Ноги моей никогда больше здесь не будет!..
– Стой-стой! – закричала Люба и сзади схватила его за куртку. – Ишь, прыткий какой! Тебе дорога дальняя еще не скоро предстоит, у тебя сейчас никакой дороги нет!
– Да отпустите вы его, Любовь Васильна!
Олежка рванулся из рук гадалки и кинулся вон из подъезда.
– И-и! Еще вернется, девушка! Ты не переживай.
– А разве я переживаю? – пробормотала Олимпиада Владимировна, которая вдруг отчетливо поняла, что ее голова больше не голова, а огромное жестяное ведро, в котором гулко отдаются все голоса и даже самые тихие звуки.
Следом за Олежкой она вышла на улицу, под крупные и веселые мартовские звезды, под торопливый звук льющейся с крыши воды, и остановилась.
Люсинда Окорокова, пригорюнившись, смотрела на Парамонова, распростертого перед крыльцом, а Олимпиадин «бойфренд» прытко чесал по дорожке.
Он не успел дочесать до угла, когда навстречу ему выехал милицейский «газик» и поскакал по ухабам прямо на него, так что Олежке пришлось повернуть обратно и большими шагами мчаться обратно к крыльцу.
Добровольский и сам не мог бы толком сказать, что именно ему нужно на крыше и зачем он туда лезет, но все-таки полез.
– Сидел бы дома, – сказал он себе, когда отворил тихо и жалобно скрипнувшую металлическую сетчатую дверь на чердак, – сидел бы дома, а тебя все куда-то несет!
Да, да, он не должен и не может привлекать к себе внимание, но в этом чертовом доме творятся совсем уж странные дела!
Он приехал уверенный, что тишина и спокойствие дедовой старенькой квартирки дадут ему возможность сделать все дела, но не тут-то было!
Добровольский не хотел думать о том, что все последние события в дедовом доме как раз и могли быть связаны с его… делами, но никакого другого объяснения найти не мог.
Слесаря с завода «Серп и Молот» он помнил смутно – только то, что Анастасия Николаевна, жившая напротив деда, называла его исключительно «голубчик» и никогда по имени.
Вот он и запомнил «голубчика», а как там его звали, бог весть!
Вполне возможно, что это был вовсе какой-то другой слесарь. А этот появился уже потом, но такое построение показалось Добровольскому слишком сложным, и он его «отверг».
В тот же вечер, когда взорвали квартиру Олимпиады Тихоновой, он позвонил своему помощнику в Женеву, долго говорил, объясняя, что ему нужно, долго писал запрос, по пунктам перечисляя, какие сведения ему необходимо получить, а потом еще полночи думал.
Пока он писал и думал, Василий, которого он подобрал на чердаке в бытность его Барсиком, громко и старательно выводил рулады у него на коленях.
Держать кота было неудобно. Он был длинный, очень тяжелый и горячий, как грелка. Кроме того, Добровольский пытался его гладить – а что еще можно делать с котом, который лежит у тебя на коленях?! – но под шерстью у него то и дело попадались какие-то струпья, следы то ли старых ран, то ли вообще тяжелой жизни, и Добровольский решил, что в понедельник непременно сводит его к врачу.
Собственно, все началось именно с кота.
Кот орал, не давал ему спать, и он вышел на лестницу.
Нет, не с кота.
Все началось с того, что он вышел на след. След был не слишком свежий, уже заветренный, если говорить об охоте! Но все же это был первый след – самый первый за многие годы, и он поехал сам проверять, след это или все же призрак, фантом!..
Как только он приехал, с ним начали происходить какие-то странные и необъяснимые события.
В Шереметьеве у него сперли чемодан.
Мало ли что, всякое бывает, но за десять лет, когда он прилетал в Москву каждые два месяца, это случилось первый раз – и именно тогда, когда он вышел на след!
Он долго пытался что-то объяснить властям, сначала на русском, потом на французском, а потом на английском языке – из упрямства и раздражения. Не хотите по-русски, давайте тогда по-иностранному, у нас к иностранцам испокон веку отношение нежное и трепетное, гораздо более трепетное, чем к соотечественникам!
Не помогли иностранные языки. Ни капельки не помогли. Разве что Добровольский почувствовал себя дураком.
Он написал заявление, отдал шоферу уцелевший портплед и зачем-то обошел аэропорт, словно в надежде «на глаз» определить, кто именно упер у него чемодан.
Тут он его и увидел.
Человек отличался от шереметьевской толпы, как деревенский плотник отличался бы от «Виртуозов Москвы», если кому-нибудь пришло в голову зачем-то посадить их рядом.
Человек был высокий, слегка сутулый, сильно заросший бородой. Борода была нечесаная, неухоженная и, кажется, сильно мешала хозяину. Человек был одет в брезентовую курточку с карманами, почему-то некогда называвшуюся «штормовкой», парусиновые штаны, висевшие сзади пузырем, и кеды на плоской резиновой подошве – в марте месяце! Пол-лица его закрывали очки из категории «дорогих», долларов за сто.
Почему-то Добровольский такие вещи ненавидел.
Он вообще ненавидел притворство.
Ненавидел, когда еврейские мальчики, получившие от папы необходимые связи и некоторую кучку денег, открывали банчок и вдруг всерьез воображали себя банкирами.
Ненавидел бритоголовых тугодумов, которые, придя из армии, решительно не знали, чем себя занять, нанимались в какую-нибудь службу безопасности и изображали из себя охранников.
Он терпеть не мог, когда тетки и дядьки, ошибающиеся в падежах и окончаниях, изображали журналистов. Он не любил научных сотрудников, думающих, что они депутаты или экономисты, не выносил недоучившихся воспитательниц детского сада, которые изображали певиц, и выпускников нахимовских училищ, представляющих, что они шоумены!
Он ненавидел очки, красная цена которым была сто рублей, продававшиеся за сто долларов, и ненавидел именно за притворство.
Он понимал, что за клеймо с именем знаменитого модного дома на дужке очков можно содрать с клиента в десять, в двадцать, в сто раз больше денег, чем очки стоят на самом деле, но это… правила игры.
Уже давно никто не покупает просто вещи. Все давно покупают «имена». И чем прославленней имя, тем дороже товар, что продается с этим самым именем, будь то шоколад, джинсы или очки.
То есть очки «с именем» могут стоить долларов шестьсот, или восемьсот, или полторы тысячи, все зависит от имени, но сто – никогда. Они должны быть дешевле или дороже, а остальное обман и надувательство!..
Тот человек имел на носу именно такой обман и надувательство, и Добровольский несколько раз подряд обошел его с разных сторон и даже кофе пристроился попить за высокой неудобной стойкой.
Человек в темных очках и стареньких кедах с разлохмаченными шнурками стоял в сторонке, плоский худосочный пакет болтался у него на запястье, его то и дело задевали какие-то люди, которые протискивались мимо, но очкарик не обращал на них внимания.
Хорошо заточенным карандашом он строчил что-то в неудобном перекидном блокноте, перелистывал страницы.
Он показался Добровольскому до того подозрительным и странным, что на рассматривание этого типа он угрохал кучу времени и ушел в машину, только когда милицейский патруль с собакой проверил у него документы.
Он мог поклясться, что видел этого типа в подъезде собственного дома. То есть дедова, конечно.
Дед умер почти восемь лет назад, и Добровольский с тех пор в этот дом не приезжал и даже толком не знал почему.
В голове у него они слишком прочно были связаны – этот дом и дед, и отдельно друг от друга он никак не мог их представить. Он расстался со своим дедом очень давно, и для него тот остался скорее голосом в трубке, насмешливым, острым, бодрым, почти всегда язвительно осведомлявшимся, каково там «за границами»?
Дед умер, у внука появились дела в Москве, но ему и в голову не приходило жить в его старой квартире, и Добровольский решился на это только нынче, когда понял, что на этот раз ему придется остаться надолго, на несколько недель, а то и больше, пока он не сможет подтвердить или опровергнуть собственные догадки и подозрения.
Но тот человек?! Как он оказался в доме? Или знал, зачем именно приехал Добровольский?
Никто не мог знать, потому что вся операция разрабатывалась и проводилась в «обстановке строгой секретности», как говорили по радио о военных учениях.
Добровольский был уверен, что бородатый и очкастый тип причастен к первому убийству, хотя так и не понял, кто и зачем убил жильца с третьего этажа.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом