Татьяна Полякова "Весенняя коллекция детектива"

grade 4,5 - Рейтинг книги по мнению 190+ читателей Рунета

Остросюжетные романы, вошедшие в сборник «Весенняя коллекция детектива», объединяет то, что действие в них развивается в яркие весенние дни. События романа Татьяны Устиновой «Дом-фантом в приданое» начинаются в старом особняке на Чистых Прудах, с некоторых пор не числящемся ни в каких документах. Мартовским субботним утром на подружек, проживавших в доме-призраке, Липу и Люсинду, рухнул труп соседа. «Здесь находится человек, задумавший убийство!» – загробным голосом произнесла предсказательница Эсмеральда. А через час мы с подружкой Сонькой наткнулись на ее труп». Так интригующе начинается роман Татьяны Поляковой «4 любовника и подруга». Татьяна, врач-кардиолог городской больницы, главная героиня романа Евгении Горской «Белая невеста, черная вдова», привыкла к своему одиночеству, к размеренной и однообразной жизни. Она не собиралась ничего менять и вовсе не обращала внимания на соседа Степана, пока не оказалась вместе с ним вовлечена в загадочные происшествия.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-118891-7

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023


Он слышал разговоры за тонкой дверью, и довод о том, что к покойному никогда и никто не приходил, особенно после того, как тот похоронил жену и проводил в армию сына, не произвел на него никакого впечатления.

Мало ли кто и к кому приходит!

Впрочем, соседи должны это знать. Соседи всегда и все знают, а тут как раз именно они утверждали, что никто не мог гостить у слесаря около семи часов утра в субботу! И тем не менее Добровольский слышал голоса вполне отчетливо.

И взрыв?!

Даже если предположить что-нибудь уж совсем неправдоподобное, взрыв все равно ни в какие рамки не укладывается!

Зачем убивать человека, прислонять его к чужой двери, а потом и еще взрывать?!

Добровольский гладил твердого, как доска, на которую натянута жидкая шерстка, кота Василия и прикидывал, чем это все можно объяснить.

Получалось, что ничем нельзя.

По опыту он знал, что, когда объяснений нет, думать не имеет никакого смысла, нужно ждать, когда добавятся еще какие-нибудь данные.

Вот они и добавились! Добавились, черт возьми!

Еще один труп.

Павел Петрович вылез на чердак, где было пыльно и слишком просторно, а он почему-то был уверен, что чердаки в таких домах непременно завалены всяким хламом, и огляделся.

Пыль, пыль, повсюду пыль. На пыльной поверхности следы читаются, как букварь, вот уж действительно подарок судьбы!

Вдоль стены, очень осторожно, скользя ладонями по шершавой штукатурке, Добровольский добрался до люка в крыше, к которому была приставлена шаткая деревянная лестничка.

Возле лестнички стояли широкая алюминиевая лопата и метелка с растрепанными прутьями, и в открытый люк сыпался снег, мелкий-мелкий, как пыль.

Добровольский взялся за лестничку, покачал ее из стороны в сторону – вот интересно, выдержит или не выдержит она его сто с лишним килограммов?! – и стал осторожно подниматься, прислушиваясь к каждому скрипу или шороху.

Во-первых, ему не хотелось, чтобы его застали врасплох, а во-вторых, упасть тоже решительно не хотелось и добавить свой хладный труп к двум предыдущим!

Мать, собирая его, маленького, на горку, всегда говорила, чтобы он был осторожен, не ломал рук и ног.

Добровольский замер на последней, угрожающе заскрипевшей перекладине и усмехнулся.

В те времена не существовало никаких курток и горнолыжных комбинезонов. У него была шапка до бровей, как она называлась?.. Цигейковая, или что-то в этом роде, кажется. Под шапку повязывали платок, чтобы «не надуло в уши». На шею шарф. Рубаха, кофта на пуговицах, колготки. Колготки «простые», с двумя швами, которые на попу никогда не налезали до конца, потому что Добровольский был толстый и колготки такого большого размера купить было очень трудно. На попу они не налезали, зато очень быстро с нее съезжали и болтались ниже, немилосердно и противно натирая между ног, где потом долго болело и кожа сходила струпьями.

На колготки натягивали рейтузы из крученой мохеровой нитки, на которые тут же налипали пуды снега, и, намокая, они становились тяжеленными, кусачими и пахли псиной.

Однажды мать собрала его – платок, шапка, шарф, рубаха, кофта на пуговицах, колготки, рейтузы, шуба, валенки, варежки на веревке, протянутой из одного рукава в другой, и еще ремень поверх шубы, чтобы не «поддувало снизу». Мать собрала его и выставила на площадку, потому что в крохотной прихожей было так тесно, что она не могла одеваться сама, когда там уже стоял полностью экипированный маленький Добровольский.

Она его выставила и велела держаться за перила и никуда – слышишь, никуда! – не двигаться.

Он очень старался. Он стоял довольно долго, ухватившись за перила. Рука устала, но он все равно стоял. Загривку было жарко, но он терпел. Валенки в этот раз наделись как-то неудачно, носок замялся, ноге было неудобно, но он терпел. Потом у него очень зачесалась спина, по которой тек пот.

Маленький Добровольский поменял руки, которыми он крепко держался за перила, и продолжал ждать маму.

Потом у него зачесался живот, и он почесал его, но пуговица от шубы оторвалась и поскакала вниз по лестнице. Он некоторое время подумал – такая катастрофа не была предусмотрена, и инструкции выданы не были, и решил, что должен подобрать пуговицу.

Лестница была одномаршевая, длинная и выходила прямиком к примерзшей подъездной двери, из-под которой лезли снежные языки.

Он не знал, что верхняя ступенька окажется выше остальных и нога в валенке, которой было так неудобно от замявшегося носка, провалится в пустоту. Он клюнул носом, торчавшим из цигейковой шапки, рука поехала по перилам, и он покатился вниз, считая ступеньки. Катился он довольно долго, тяжелый и увесистый кулек одежды с Добровольским внутри, и подъездная дверь его не задержала, он вывалился наружу, на снег, и попробовал подняться. Не смог и только там трубно и от души заревел.

Прибежала мать, легкая, как перышко, встревоженная, в одном сапоге, подняла сына и стала ощупывать. Ничего трагического не обнаружила и только тогда засмеялась, и отец прибежал сверху, сильно стуча подошвами зимних ботинок по деревянным ступеням, и тоже сначала щупал сына, а потом смеялся, и Добровольскому так нравились их лица, молодые, веселые, их смех и то, что они смеются из-за него!..

Хорошо, что сейчас на нем нет шубы, шапки, рейтуз, колготок, варежек, носков и всего прочего!

По крыше гулял легкомысленный мартовский ветерок, и отсюда окрестности казались совсем другими, не такими прозаическими, как представлялось снизу, от подъезда.

Отсюда становилось понятно, что вокруг город, причем самый его центр, что город этот огромен и прекрасен, а может быть, и ужасен, но это совершенно неважно. Еще было видно, что над городом звездное небо, чистое и высокое, а облака, которые летят высоко-высоко, не закрывают звезд – а может, и не облака, просто ведьма пролетела в ступе и оставила след?.. Еще было ясно, что скоро весна, что она уже почти пришла, что вот-вот, и станет тепло – об этом журчал ручеек, бегущий в водосточной трубе.

Добровольский, оскальзываясь и то и дело съезжая по ледяному железу крыши, приблизился к краю и заглянул вниз.

Черный человек лежал, раскинув руки, неестественно вывернув шею, и около него толпился народ, три бесформенные тени, отсюда Добровольский не мог разобрать, кто есть кто. Из-за поворота прыгал по зимним подтаявшим ухабам милицейский «газик», тыкались в темные стволы деревьев желтые лучи фар, и еще какой-то человек несся по дорожке.

Добровольский понял, что времени у него почти нет.

Он осмотрел край, присел и потрогал его рукой. Зацепиться действительно не за что, если уж начал падать, то удержать себя нечем. Он опустился на колени и быстро пополз, глядя себе под нос, как спаниель, почуявший куропатку.

Вот отсюда он начал падать – на железе остались длинные свежие царапины, поблескивавшие в ведьминском лунном свете.

Добровольский быстро оглянулся – ему показалось, что из чердачного окна кто-то пристально смотрит ему в затылок.

Ему редко что-то мерещилось, так редко, что на этот раз он себе поверил. Нет, не мерещится. Действительно кто-то смотрит.

Осторожней, сказал он себе. Осторожней и быстрее.

Так. Царапины. Глубокие следы там, где снег не был слизан промозглым мартовским ветром. Этот самый Парамонов, что лежит сейчас внизу с вывернутой шеей, шел, высоко вскидывая ноги в валенках. Такие овальные мягкие следы могут оставить только валенки.

Стоп, сказал себе Добровольский. Парамонов был обут в высокие шнурованные ботинки, о которых Добровольский сам себе сказал почему-то «ленд-лизовские», а вовсе не в валенки.

Думать было некогда, и он не стал сейчас думать. Он всегда знал, когда нужно только смотреть, только запоминать, только складывать в себя информацию, как складывает равнодушный компьютер.

Где следы Парамонова? Их не может не быть, потому что падал он именно с крыши, на которой в данный момент сидел Добровольский, больше в этом доме падать решительно неоткуда – все окна закрыты и законопачены «на зиму» по русскому обычаю.

Он стал искать и нашел – с другой стороны и под другим углом, они тоже тянулись от фанерной будки к краю крыши.

Внизу колхозным хлопком хлопнула дверь «газика», из нее не торопясь, выбрались какие-то люди и побрели к трупу. Добровольский глянул мельком и отвернулся.

Времени почти не осталось.

Он проворно пополз вверх, к коньку, и посмотрел еще оттуда, но не нашел того, что искал и что должно было быть на этой крыше обязательно. Возле фанерной будочки он задержался, огляделся, по-обезьяньи раскачиваясь с ладоней на пятки, а потом сделал вовсе непонятное.

Поднялся и, держась рукой за чердачный скворечник, быстро обежал вокруг него, то и дело заглядывая вниз, где шли мучительные переговоры между жильцами и «представителями власти». Но и тут он не нашел то, что искал, подтянулся на руках и осторожно внес себя внутрь, в чердачную темень и запах пыли.

Лестница скрипнула, когда он ступил на нее, и вернулось ощущение, что он не один, что кто-то наблюдает за ним из темноты. Добровольский проворно спустился, пригибая шею и контролируя каждое свое движение и собственный страх, который внезапно стал больше его самого.

Павел Петрович Добровольский не боялся никогда и ничего – может, просто потому, что толком не знал, чего должен бояться. Пожалуй, он был сильно напуган лишь однажды и с тех пор дал себе зарок не попадать в ситуации, в которых от него ничего не зависело бы. К сорока годам он более или менее осознал, что любой контроль – это миф, иллюзия, жалкая мальчишеская бравада, и тогда он дал второй зарок: никогда не отвечать ни за кого, кроме себя.

С собой ты как-нибудь разберешься. Ладно уж.

С теми, кто тебе дорог, – никогда.

Выход нашелся, он всегда находится. Раз и навсегда Павел Петрович Добровольский исключил из своей жизни любые привязанности.

А почему нет?.. Мне даже нравится!.. Сидишь себе «под лаской плюшевого пледа», гладишь своего кота, решаешь свои задачи, да и только.

Весь остальной мир вертится сам по себе и так, как ему заблагорассудится, и уж Добровольского это точно не касается.

Чувство страха было новым – за себя, а не за кого-то другого, а за себя он точно никогда не боялся! Он не боялся смерти, болезней, ошибок – ошибки можно исправить, болезнь, бог даст, обойдет стороной, а смерти не миновать, это уж точно, по крайней мере до Павла Петровича миновать ее никому не удалось. Умереть внезапно – в этом есть смысл и определенная красота, и даже резон: никому никаких хлопот, завещание давно составлено и подписано, ну, и дальше что?

Дальше ничего, дальше то, про что в Голливуде – да будет он благословен! – сняли сто миллионов кинокартин и про что сто миллионов разнообразных писателей понаписали сто миллионов разных книг.

Небытие. Пустота. Вечность.

А может, что-то другое, ибо каждому воздастся по вере его, и краешком души, самым-самым незащищенным, Добровольский верил, что там, за порогом, ничего страшного нет, что стоит только его перешагнуть, как откроется что-то невиданное и услышится что-то неслыханное, и все это будет прекрасно, гораздо прекрасней, чем здесь, где все так неопределенно и зыбко. А там уж тебе все объяснят и все покажут, и все встретятся и наконец поговорят так, как всегда хотелось и почему-то никогда не получалось тут, внизу. И будет летняя терраса, полная золотого закатного солнца, пироги на столе, покрытом клетчатой скатертью, и бабушка будет молодой и веселой, и дед остроумным и жизнерадостным, в очках на кончике носа. И малыш на крепеньких пухлых ножках станет ковылять по чистому полу, и собака Грей заливисто лаять у баскетбольной сетки, и земляника в глубоком коричневом блюде будет пахнуть головокружительно, как в детстве. И все будут веселы и добры друг к другу, и никто никуда не станет спешить, и не возникнет никаких вопросов, на которые нет и не может быть ответа, и страха, что все это кончится, тоже не станет. Там все простится, все поймется и никогда не кончится, потому что в запасе – вечность. А может быть, и не одна, а сколько угодно вечностей.

И после секундной мысли обо всем этом Добровольский вдруг понял, что он туда не хочет. Не хочет!..

Он не готов ни к вечности, ни к покою, ему нужна земная грубая четкость – стрекотанье «газика», запах талой воды, и пыли, и дешевого табака, и голоса, среди них Олимпиадин, самый рассудительный, или голос таким не бывает?

Страх за себя и за то, что он может всего этого вдруг лишиться, царапнул мозг, стало больно внутри головы, там что-то сильно и мерно застучало, и словно упала занавеска, надежно прикрывавшая его, делавшая невидимым.

Я боюсь. Я должен быть очень осторожен.

Глаза привыкли к темноте, и Добровольский оглянулся по сторонам, как волк, поворачиваясь всем телом.

Никого.

С нижней ступеньки он осторожно ступил на серый от пыли пол, присел, боковым зрением все время проверяя темноту вокруг, и в лунном свете стал изучать следы.

Вот прошли «ленд-лизовские» ботинки, это точно они, рифленая, сильно вырезанная подошва. Вот и валенки, овальные, мягкие.

Так, так, так.

Слева шла еще цепочка – кеды, как определил Добровольский. Рисунок мелкий, рубчатый, в елочку.

Эти кеды нам известны, подумал он. Эти кеды торчали в аэропорту, где у меня пропала сумка, впервые за десять лет, и как раз тогда, когда она никак не должна была пропасть.

Значит, все-таки кеды.

Он поднялся, еще раз оглянулся и поднял с пола метлу. Осмотрел и прислонил к лестнице. Лопата стояла рядом. Он осмотрел и лопату, прислонил туда же и выбрался с чердака.

Интересно. Очень интересно.

Он прикрыл за собой сетчатую дверь, замок трогать не стал – чем черт не шутит, может, там и впрямь какие-то отпечатки пальцев, хотя по роду своей деятельности он никогда не верил во всякие такие штуки. В качестве доказательств в суде эти самые отпечатки еще туда-сюда, но как почва для каких-либо выводов – никуда не годятся!

На площадке третьего этажа было довольно сумрачно, свет горел на втором, где была его квартира, то есть деда Михаила Иосифовича, девушки с чудовищным именем Олимпиада, Парамоновых и в торце еще одна дверь. Кто живет за ней, Добровольский не знал. Видимо, девушка Олимпиада не любила полумрак, потому что лампочка на их площадке сияла вовсю, и он был уверен, что она так сияет именно из-за Олимпиады.

Он сбежал с лестницы, ведущей на чердак, и на секунду замер. Здесь были всего две квартиры – покойного слесаря и того, с бородой и в очках, которого он впервые увидел в Шереметьеве. Добровольский мог бы поклясться, что квартира покойного открыта.

Но она не может быть открыта, потому что ее заперли и заклеили белой бумажкой с фиолетовой печатью сразу после взрыва!

Времени совсем не оставалось, но Добровольский подошел и посмотрел. Бумажка болталась, приклеенная только одним краем. Дверь была приоткрыта, и за ней начиналась чернота, словно вход в преисподнюю открывался сразу за этой щелью.

Хлопнула подъездная дверь, зазвучали громкие голоса, и нужно было уходить, чтобы не привлечь внимания – вот когда ты вспомнил про то, что тебе никак нельзя привлекать к себе внимание! Добровольский тихонько потянул на себя дверь, и она подалась и стала медленно приоткрываться, и тут он так струсил, что даже самому стало стыдно.

Утешая себя тем, что туда, за дверь, ему все равно никак нельзя, потому что голоса звучали все громче, и какая-то женщина, должно быть, жена Парамонова, громко и с подвываниями рыдала, и мужской голос пытался ее перекричать, а женские голоса – успокоить, Добровольский ринулся по ступенькам вниз, нашарил ключи от своей квартиры и приготовился войти.

У двери сидел Василий и, увидев обретенного хозяина, мяукнул вопросительно. Зеленый хвост метнулся из стороны в сторону – Василий выражал неудовольствие тем, что его бросили в такой сложный момент совершенно одного, даже в дом не пустили.

Добровольский пустил его в прихожую, стремительно вошел следом, зажег свет, выхватил из кармана телефон, нажал кнопку и сунул его обратно в карман. Народ был уже почти на площадке, и его было много, народу.

– Здравия желаю, – сказал, заметив его, старший лейтенант Крюков. – Давно не видались!

– Паспорта будете смотреть? – осведомился Добровольский, но лейтенант не удостоил его ответом.

– Девушка сказала, что вы с ней были, когда этот с крыши е…лся, упал то есть. Так?

– Так, – согласился Добровольский.

– Она сказала, что вы с ней были, а потом звонить пошли.

Вот как! Он пошел звонить! Молодец девушка с удачным именем Олимпиада.

– У меня не было с собой телефона, он остался дома, – любезно объяснил Добровольский. – Я попросил ее позвонить в полицию и в «Скорую». Я сам позвонил на всякий случай еще раз.

– На какой такой случай?

– Чтобы быстрее приехали. – Проверить это невозможно – его телефон в его собственном кармане в данную минуту звонил «куда следует», и звонок его непременно будет зафиксирован, а больше ничего и не нужно.

– Когда это случилось?

Добровольский пожал плечами:

– Минут сорок назад.

Крюков кивнул с сомнением, будто точно знал, что все это случилось как минимум на прошлой неделе, но уличать во лжи подозрительного иностранца пока еще рано.

– А что вы делали на улице, когда… потерпевший упал?

– Я гулял, – признался Павел Петрович.

– С девушкой прогуливались?

– С котом.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом