978-5-04-113557-7
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
Бен приветствовал Чарльза своим энергичным «как жизнь?», потом решительно шагнул в кухню, поймал руки матери своими большими ладонями и, ни капельки не стесняясь ни своей жены, ни моего отчима, поцеловал ее прямо в губы.
– Малабар, – заявил он, не отстраняясь от нее, чтобы видеть, как расширяются ее зрачки, – черт возьми, это был лучший ужин в моей жизни!
– Бен, – шутливо одернула мужа Лили, – оставь бедную женщину в покое.
Ее голос был тонким и дребезжащим – последствия лечения от рака, которое она прошла, когда ей не было и тридцати. Семена радиации проросли в груди Лили, и хотя лечение успешно остановило рост опухоли, она же принялась разорять другие части ее тела: яичники, сердце, а теперь и голосовые связки. Хотя Лили больше не была больна, достаточно было взглянуть на нее, чтобы понять, что и здоровой она не была. Хрупкая – вот какое слово приходило на ум.
– И речи быть не может, – не согласился Бен, который ни рук матери не выпустил, ни глаз от нее не отвел. – Сколько найдется на свете женщин, знающих, что делать, когда вручаешь им мешок свежих сквобов? – Он покачал головой, словно до сих пор не веря, что ему так повезло. – Чудо! Просто чудо.
Лицо матери залилось радостным жаром. Было ли в нем и облегчение? Успела ли она мысленно пересмотреть то, что случилось накануне ночью? Пыталась ли убедить себя, что тот поцелуй был всего лишь пьяным куражом, который забудется в утреннем свете? Если да, то теперь она могла быть уверена, что это не так. Бен Саутер только что публично объявил ее чудесной, и этот поступок пробудил в ней спящую чудесность.
Мать вывернулась из его рук и ухватила здоровенную вилку – из тех, на которые насаживают мясо для гриля.
– Бен Саутер, убирайся вон из моей кухни сейчас же!
Бен рассмеялся, пятясь и подняв в воздух ладони в знак капитуляции. Он занял место по другую сторону стола, на табурете рядом с отчимом. Руки Бена рубили дрова, строили заборы, умело убивали всевозможных животных. Руки Чарльза были нежными, как у младенца, правой недоставало подвижности после инсультов. Словно нежась в восхищении, которое изливал старый друг на его жену, мой отчим похлопал парализованной кистью по спине Бена; косточки проглядывали сквозь пергаментную кожу. (Мои четверо сводных братьев и сестер так и не сумели определить для себя: то ли моя мать – золотоискательница, охотившаяся за фамильным состоянием, то ли сама – сокровище, раз осталась с Чарльзом после всех его инсультов.)
Снаружи парили чайки, зависая на одном месте, точно детские игрушки на ветру, пока что-то не менялось в воздухе, заставляя их заложить вираж в поисках следующего воздушного потока. Щеглы слетелись на кормушку и скандалили из-за последних крох, пока не начался дождь, а одинокий бурундук под местом птичьей драки подбирал рассыпанную еду. Свет был прекрасен, а потом вдруг пропал, и на его месте зажглось электричество.
Словно дождавшись этого знака, моя мать опустила на столешницу две великолепные стопки кукурузных оладий, зажаренных до золотисто-коричневого совершенства и увенчанных толстыми ломтями бекона. Пока тарелки звякали по мрамору, Чарльз с Беном одновременно склонили головы, принюхиваясь к священному соитию кленового сиропа и свинины.
После завтрака я поднялась наверх, чтобы увековечить монументальные события предыдущих двадцати четырех часов – свой первый оргазм и беззаконный материнский поцелуй. Хотя я вела дневник давно, до этого утра его содержание было не особенно увлекательным. И вот за одну ночь моя жизнь стала совершенно иной. Я писала несколько часов.
Вернувшись наконец вниз, я поняла, что маме нужен мой совет. Не зная, как продолжать игру с Беном, она просила моей помощи. Что мне делать? – прошептала она одними губами. На улице лил ливень, а в доме взрослые маялись бездельем, читали книги и смотрели по телевизору теннисный матч.
Мы с мамой прятались по углам, и она рассказывала мне свои тайны; должно быть, для нее было большим облегчением исповедаться в них. Сидя в оконной нише своей спальни, она призналась, что годами страдала депрессией. Знала ли я об этом, спросила она меня. Да, я знала, что частенько ей было трудно встать с постели, и мне приходилось упрашивать ее причесать волосы хотя бы на затылке, прежде чем везти меня в школу. Но, как и большинство детей, я была поглощена собой, переживала о собственных дружбах и любовях и не слишком интересовалась внутренней жизнью своей матери. Все, чего мне на самом деле хотелось, – это твердо знать, что она любит меня больше всех на свете.
В кладовой, среди бутылок с оливковым маслом и кулинарных припасов, Малабар призналась, что после инсультов Чарльза у нее не было иного выхода, кроме как выйти за него замуж.
– Перед тем как он заболел, я любила его, как не любила никого никогда в жизни, – рассказывала она мне. – Но ни один врач не мог мне пообещать, что он когда-нибудь станет прежним. Он не мог говорить. Они не знали, восстановятся ли его интеллектуальные способности, не говоря уже о физических. Он был так добр ко мне и к тебе с Питером, – вздохнула она и вдруг обняла меня.
Наша жизнь была бы совершенно другой, не стань мама женой Чарльза. Мы по-прежнему жили бы в своей старой квартире на Верхнем Ист-Сайде Манхэттена, проводили бы лето в крохотном домике в Наузет-Хайтс, где у нас с Питером была общая спальня – проходная комната, за которой располагалась комнатушка матери, еще меньше размером. Я никогда не любопытствовала насчет того, сколько у матери денег – и по сей день ее финансовое положение остается для меня тайной, – но не могу себе представить, чтобы она сумела купить и полностью обновить тот огромный дом, в котором мы жили теперь, если бы не помощь Чарльза.
– Кроме того, – добавила она, – мы были уже помолвлены.
Мать все теребила и теребила заусенец на безымянном пальце, пока тот не закровил.
– Вступить в брак было единственным достойным выходом.
Тогда я впервые поняла, что мать рассматривала и другие варианты. Потом она взяла меня за руки, отвела глаза, словно держась за остатки материнской благопристойности, и проговорила:
– Ренни, после инсультов Чарльз был скорее ребенком, чем мужем. Если ты понимаешь, о чем я.
Я понимала.
В разные моменты этого дня и последовавших за ним недель, месяцев и лет мой брат Питер, бывало, проходил мимо и заставал нас за серьезным разговором. Он притормаживал, дожидаясь от одной из нас приглашения присоединиться к этим заговорщицким беседам. В конце концов нас же всегда было трое. До поцелуя Бена мнение Питера в нашей семье ценилось так же высоко, как и мое. Но теперь наша мать резко обрывала разговор и смотрела на сына с нетерпением, словно говоря: Что тебе здесь надо? По лицу Питера пробегала тень – он явно был уязвлен тем, что его отвергают, и шел дальше. Сейчас мне легче это вспомнить, чем тогда – понять.
– Да что с вами обеими такое? – не выдержал он в тот первый день, когда мы с матерью в очередной раз закрылись в кладовой. От терпеть не мог чувствовать себя оставленным за бортом.
– Ой, да ничего особенного на самом-то деле, – уверила я его. – Проблемы с мальчиками. Поверь мне, тебе будет скучно.
Наверное, Питер подумал, что я изливаю матери душу насчет Теда.
С этого момента я начала лгать всем.
Солнце наконец протолкнуло сквозь небо широкие колонны косого света. Отлив был на максимуме – тот тихий час, который отмечает отступление моря и обнажает жизнь, кишащую под поверхностью нашего залива: моллюсков, вспахивающих песчаное дно, точно плуги, совокупляющихся мечехвостов, косяки мелкой рыбешки, двигающиеся в идеальном синхронизме. Когда процессия солнечных лучей слилась в один столб, день стал длинным от этого света, и в моем сознании открылось пространство, точно щель между лодкой и причалом.
Я выбежала из дома, схватила проволочное ведерко, которое мы держали в уличном душе, отодвинула одну из раздвижных стеклянных дверей и заглянула в комнату.
– Кто хочет пойти за моллюсками? – спросила я.
Лили и Чарльз одновременно подняли головы от книг, лениво улыбнулись и отказались. Зато Бен тут же поднялся – а я знала, что так и будет, – жаждая действий. Этот человек не мог долго усидеть на одном месте. Мать посмотрела на меня с такой благодарностью, какой я не ожидала, но осталась сидеть в кресле. Ей нужно было, как я понимала, чтобы ее уговаривали во всеуслышание.
Приходило ли мне в голову, что я предаю Чарльза, который всегда был мил и добр со мной и Питером; Чарльза, которого я любила? Если и да, я отгоняла эту мысль. Все, что я знала в тот момент, – это ощущение невероятной удачи. Моя мать выбрала меня, и мы вместе отправлялись на великие приключения.
– Ну пойдем же, мам, – поднажала я. – Это будет здорово.
И, точно в шахматах, переместив фигуру и отпустив ее, я уже не могла отказаться от хода.
* * *
В маршах[6 - Марши – низменные полосы морского берега, подверженные воздействию высоких приливов или нагонов морской воды.] за заливом, за волнистыми пустошами песчаных отмелей, черноголовые крачки неодобрительно закрякали при нашем приближении. Мама, Бен и я скользнули в заводь, теплую, как ванна, и наши стопы утонули в иле. Воды здесь было всего по пояс, но мы согнули колени, словно садясь на воображаемые стулья, и погрузились в воду до подбородка. Водили ногами по илу, взмучивая воду, пытаясь заставить не особо чуткие инструменты собственных ступней действовать не хуже глаз и рук, нащупывая бугорки в темном иле. Но даже в этих недвижных водах внизу скрывались неожиданности; вдоль дна скользили угри, мелкие рыбешки тыкались в щиколотки, по босым ступням проползали какие-то шипастые твари. Скоро по маминой ноге пробежался краб, она бросилась искать защиты у Бена на коленях, и я представляла себе его руки, невидимые под темной водой, обвившиеся вокруг ее талии.
Я вылезла из заводи, утверждая, что знаю местечко получше – ведь всегда найдется заводь получше той, в которой ты сидишь, – и метнулась прочь по колючей траве маршей, в пылу бегства позабыв ведерко. Там, в следующем приливном водоеме, я наконец нашла свой ритм, нащупывая ступнями одного моллюска за другим. Задрала свою безразмерную футболку, превратив ее подол в сумку, и складывала туда черристоуны и литлнеки, пока она не почернела от ила и не провисла мешком.
Может быть, прошел час, может, чуть меньше. Солнце снижалось на вечеревшем небе, и надвигающийся прилив гнал в марши прохладную воду. Я замерзла. Вернулась к лодке, оттерла свою добычу песком и сложила очищенных моллюсков на мелководье, где песчаное дно залива бороздили бесчисленные ходы. Улитки. А эти ходы – задержавшиеся ненадолго призраки проделанных ими путешествий. Пока океан омывал моллюсков, я наблюдала, как раскрываются двустворчатые раковинки и между створками появляется розовый изгиб плоти, чтобы глотнуть напоследок воды.
Моя мать тоже вышла из заводи и сидела в отдалении на берегу, вытянув свою длинную шею, уверенная, с блестящей на солнце кожей. Она флиртовала с Беном, который весь перемазался в болотном иле и, кажется, изображал чудовище из глубин. Наконец он опустился рядом с ней – как животное, на четвереньки, – и язык их тел резко изменился. Они склонили головы, придвинувшись ближе друг к другу, и даже издалека я догадалась, что они шепчутся, стараясь, чтобы их слова ненароком не перелетели через залив.
Принимали ли они решение – там и тогда? Выбирали, стоит ли двигаться дальше? Один раз поцеловавшись, они уже не могли сделать так, чтобы этого поцелуя не было. Так они рассуждали? Мы уже сделали это…
Теперь я гадаю, сказал ли кто-нибудь из них хоть слово против того, чтобы пускаться в этот роман, приводил ли доводы, говорил ли о последствиях, о дружбе и семьях, стоявших на кону.
Когда Бен поднялся на ноги и помог Малабар встать, легкий наклон головы матери, то, как она подавалась к нему, дали мне ясно понять, что они решили продолжать, – так же естественно и безвозвратно, как если бы бросили камень в океан.
Глава 3
Мне было пять лет, когда расстались мои родители, и с тех пор мать гналась за новой и лучшей жизнью. Это было в начале 1970-х, когда уровень разводов в стране резко взлетел вверх. Вначале съехал из квартиры мой отец, и мы стали реже видеться – каждые вторые выходные и по вечерам в среду на каждой второй неделе. В 1971 году он снова женился. В те времена дети часто оказывались в новых семьях, городах, школах и должны были адаптироваться, что и случилось со мной, когда я перешла в четвертый класс.
Нам с Питером было соответственно восемь и девять лет, когда наша мать вышла за Чарльза и мы переехали из скромной квартирки в Манхэттене, где у нас была общая спальня, в семейное поместье Гринвудов в Массачусетсе – Честнат-Хилл, богатый пригород Бостона. В один миг мы с братом обзавелись четырьмя взрослыми сводными братьями и сестрами – никто из них с нами не жил – и скакнули вверх на несколько ступенек по социальной лестнице.
Наш новый дом был особняком с семнадцатью спальнями, девятью ванными комнатами, библиотекой, гостиной и столовой, с величественным холлом, который освещали две люстры размером со стол каждая, и с крылом для слуг вдвое бо?льшим, чем наша прежняя квартира. Некоторые комнаты в нем казались огромными, почти как теннисный корт, достаточно длинными, чтобы я могла выполнить свою любимую акробатическую связку – разбег, колесо, обратный переход, – и снабженными каминами размером с крепость. Наше новое столовое серебро, наследство по линии матери Чарльза, было тяжелее прежних приборов; его вес указывал на что-то такое, что я не вполне понимала. Сводные пугали нас рассказами о летучих мышах и призраке давно почившего садовника, который обитал на землях поместья.
Я в этом доме чувствовала себя не в своей тарелке, что мы списывали на его адрес: Эссекс-роуд, дом 100. Я скучала по отцу и подругам в Нью-Йорке, а также по обществу брата, с которым мы больше не делили одну комнату. Спальня Питера располагалась далеко от моей, на другом этаже, в другом крыле; у нас даже не было общей лестницы, чтобы случайно столкнуться на ней. В новом доме классическая поговорка «детей должно быть видно, но не слышно» воплощалась еще буквальнее: детей не было ни видно, ни слышно. Но, когда я впервые увидела, как моя мать спускалась по роскошной мраморной лестнице, той, что изгибалась наподобие оконечности самого Кейп-Кода, мне стало ясно, что она попала в свою стихию.
Каждые вторые выходные нас с Питером отправляли повидаться с отцом, как правило, в его домик в Ньютауне, штат Коннектикут, куда мы часто ездили всей семьей раньше. Мы садились на автобус «Грейхаунд» из Бостона до Хартфорда и занимали места прямо за кабинкой водителя, нашего де-факто бебиситтера, которому мать сообщала, что мы путешествуем одни. Отец встречал нас на автовокзале, и остаток пути мы проделывали в его машине. Крохотный белый домик стоял на плато в лесу, окруженный развалившимися каменными стенами и высокими лириодендронами. Очаровательная и спартанская, эта хижина во всех отношениях была противоположностью особняку, который мы ныне называли своим домом. Сзади к ней примыкал полуразрушенный флигель, в большой комнате стояла старинная печь Франклина[7 - Печь Франклина, или Пенсильванский камин, – металлический камин, созданный Бенджамином Франклином в 1742 году для улучшения теплопроводности и экономичности.], которая согревала нас в холодные ночи, а еще там была старая стальная ванна, которую отец наполнял подогретой водой в тех редких случаях, когда мы там мылись.
Наши уик-энды в хижине следовали заведенному порядку: мы готовили пасту с мясным соусом вечером в пятницу, на следующее утро шли ловить форель в речке за домом и приглашали соседей на ужин в субботу – к нему всегда были стейки с кровью, жаренные на открытом огне. Изредка отца сопровождала спутница, но отсутствие водопровода отпугивало всех, кроме самых стойких женщин. В середине дня в воскресенье мы пускались в обратный путь в Честнат-Хилл. Как правило, возвращались автобусом, но иногда нас отвозил отец, и его настроение постепенно делалось все более мрачным по мере того, как мы приближались к дому 100 по Эссекс-роуд. У последнего правого поворота на длинном подъезде к дому он бросал взгляд на спидометр и сообщал нам точное число километров, которое преодолел, чтобы доставить нас домой.
В то время применительно к разводу бытовало убеждение, что дети – создания жизнестойкие, которым лучше будет со счастливыми родителями. Это была новая парадигма – или по крайней мере та ее версия, которую приняли наши родители и помогали поддерживать мы. (Сегодня-то мы понимаем, что то, что лучше для родителей, не обязательно лучше для детей.) На столе моей матери замершие в рамке в форме акрилового куба времен 1970-х стоят шесть фотографий, мои и Питера, сделанные в этот период. На всех снимках у нас отсутствующий взгляд, а лица излучают тревогу и боль потери.
По сей день я не могу вообразить, что мои родители когда-то были влюблены друг в друга, как не могу и понять, что привлекало их друг в друге. Хотя в наших младенческих альбомах есть фотографии, на которых они вместе, у меня не сохранилось никаких воспоминаний о них как о супружеской паре. Мой отец ежедневно занимался писательским трудом, любил рыбачить, возиться в саду и довольствовался жизнью по средствам. Мать была ненасытной приобретательницей, всегда стремилась к лучшей, более роскошной жизни. Мне родители всегда казались полярными противоположностями.
Моей матери теперь далеко за восемьдесят, она страдает деменцией, но сохраняет такую же величественность, как и ее невероятно помпезное имя. Когда ее спрашивали, откуда она родом, она объясняла, что, хоть и родилась в квартале Малабар-Хилл в Бомбее, на самом деле ее нарекли в честь вымышленных Малабарских пещер из классического романа Э. М. Форстера «Путешествие в Индию» – это литературное уточнение было для нее важно. Вот только она ошибалась: пещеры в романе Форстера назывались Марабарскими. Эта часть ее истории так и остается для меня тайной, но, возможно, моя мать имела в виду то, что символизировали эти пещеры: одиночество человеческого существования.
Я представляю, как она в первый день в детском саду сидит, скрестив ноги, рядом с другими пятилетками. Они поочередно представляются: Рут, Элизабет, Рейчел, а потом, когда настает ее очередь, звучит это необычное имя – Малабар. Стала бы она той же всевластной личностью, если бы ее нарекли Бетти или Джейн? Я не могу не думать об этом. Как известно каждому фокуснику, это не дым и не зеркала обманывают людей; это человеческий разум делает допущения и ошибочно принимает их за истины.
Родившаяся в 1931 году в Индии, Малабар была единственным ребенком Берта и Вивиан, двух самовлюбленных харизматиков, чьи эпичные и подогреваемые алкоголем отношения привели к тому, что они дважды вступали в брак друг с другом и дважды разводились. Через пару месяцев после рождения Малабар – Мэбби для родителей – ее мать, тяжело больная солитером, узнала, что импульсивный изменник-муженек снова принялся за старое. Она взяла новорожденную дочку, бежала из Индии и вернулась в свой дом в Нью-Йорке.
Первое воспоминание моей матери о ее отце (и вообще ее первое воспоминание) – как она, тогда примерно трех лет, однажды утром открыла дверь в спальню матери и увидела его пенис. «Я твой отец, Мэбби», – объявил Берт, как будто это объясняло все – и его появление в их нью-йоркской квартире, и его эрегированный пенис, и его существование вообще. Берт, явно пытаясь спасти свой брак, взял отпуск и приехал в Штаты из Индии. Такой протокол был заведен в его фирме: три года за границей – три месяца дома.
Примирения не вышло. Малабар помнит долгую поездку вдвоем с матерью, когда ей было около пяти, и документы подтверждают, что в 1935 году Вивиан действительно ездила в Калифорнию. Малабар смутно припоминает, что после этого они долго ехали на машине в Неваду, единственный в то время штат, где принимали многочисленные основания для развода и не требовали ни обязательного соблюдения периода «на примирение», ни предоставления доказательств постоянного проживания в штате.
Но моим вспыльчивым и харизматичным бабке с дедом вместе было тесно, а врозь скучно, и их первый развод долго не продлился. Во время второго впечатляющего предложения о браке Берт встал на одно колено, чтобы объявить – снова – о своей вечной любви к Вивиан. На сей раз это случилось на рождественском званом ужине в присутствии нескольких близких друзей. Он вручил ей потрясающий подарок: ожерелье из бриллиантов, рубинов, изумрудов и других драгоценных камней, которое она увидела и страстно возжелала во время первой поездки в Индию, хотя тогда и вообразить не могла, что когда-нибудь оно будет принадлежать ей. Потрясенная экстравагантностью и щедростью деда бабушка приняла его предложение, и они снова поженились в 1940 году. А год спустя мой дед тайно прижил сына от женщины, на которой обещал жениться.
Они разошлись, теперь уже навсегда, после того как моя мать окончила школу. А ожерелье в итоге перешло к Малабар. За минувшие годы этот сомнительный трофей обреченных отношений Берта и Вивиан полностью завладел воображением моей матери. Что именно он для нее символизировал, я никогда не узнаю точно (сокровище, гламур другой эпохи, любовь ее родителей?), но подозреваю, что ожерелье было символом жизни, к которой она в глубине души стремилась, считая, что заслуживает ее.
Малабар выросла, поступила в Рэдклиффский колледж[8 - Рэдклиффский колледж – престижный частный гуманитарный женский колледж, основанный в 1879 году и впоследствии ставший частью Гарвардского университета.] и начала карьеру журналистки в Нью-Йорке, где работала сперва репортером в American Heritage, а потом постоянным автором в Time-Life Books. С подачи психиатра, который помогал ей решать проблемы с обязательствами в отношениях (ее, незамужнюю в двадцать восемь, считали старой девой), она решилась на брак с моим отцом, Полом Бродером, который тогда был штатным автором колонки «О чем говорят в городе» журнала New Yorker.
Жизнь моих родителей начиналась многообещающе. Их первый ребенок, Кристофер, родился 15 октября 1961 года. Их карьеры набирали обороты, молодые родители были молоды и амбициозны. Но в начале 1964 года, когда моя мать была беременна во второй раз, случилась трагедия. Кристофер подавился кусочком мяса, который спрятал за щеку, когда семейство возвращалось в город из летнего домика в Ньютауне. Моему брату было два с половиной года, когда он умер.
У Питера не было иного выхода, кроме как купаться в скорби Малабар вплоть до самого рождения, которое состоялось в июне. Потом через шестнадцать месяцев после Питера на свет появилась я. Я родилась в день рождения Кристофера, 15 октября. Мое рождение всегда казалось мне результатом мощного и бессознательного материнского стремления компенсировать ту жизнь, которая была утрачена.
В раннем детстве я интуитивно чувствовала, что с моим днем рождения что-то необъяснимо неправильно. Задолго до того, как родители рассказали нам с Питером о существовании и трагической смерти Кристофера, я понимала, что какой-то маленький мальчик был частью нашей семьи – прежде, но не теперь. Подсказки имелись в изобилии. Крохотная пара пинеток цвета мха, не Питера и не моих, висела на крючке на двери нашей спальни. Плюшевый мишка в джинсовом комбинезоне, к которому нам не разрешали прикасаться, сидел на подоконнике в маминой спальне. Фотографии улыбающегося ребенка в солнечных очках матери, тянущего в рот отцовскую трубку. Он был кареглазой версией Питера и меня.
Когда я спросила о мальчике на фотографиях бабушку, мать отца, «заново рожденную»[9 - «Рожденные заново» – протестантская экспансионистская церковь в США, членом которой является бывший президент США Джордж Буш-младший.] христианку со щеками-яблочками, она рассказала мне о грехе, о том, кто попадает на небеса, а кого отправляют в ад и почему. Эта концепция привела меня в недоумение. Родители никогда не водили меня в церковь, я ничего не знала об Иисусе.
Но я хотела знать, кто же этот мальчик? Он был похож на нас с Питером. Где он теперь?
Знаете, что она ответила? В чистилище.
Из этого разговора я вынесла – явно вопреки намерениям бабушки, – что я грешница, как и мои родители, и смерть Кристофера связана с нашими общими преступлениями. А с чего бы еще Богу играть такие шутки с моим днем рождения? Мне также подумалось, что Кристофер, где бы он ни был, тоже не очень доволен моими попытками заменить его.
* * *
Кого ты любишь больше всех на свете?
Это был важнейший вопрос моего детства, тот, который я задавала матери почти ежедневно, часто, когда она делала макияж. Мы сидели в ее комнате, я – на кровати, она – на банкетке перед туалетным столиком, с тюбиком перламутрово-розовой помады в руке. Помню, как ее лицо светилось в трехстворчатом зеркале. И каждый раз казалось, что ей приходится заново думать над моим вопросом.
Пожалуйста, скажи мне. Пожалуйста, скажи.
Любовь Малабар была вечно колеблющейся стрелкой ее компаса. Мать не торопилась отвечать, аккуратно нанося помаду, а потом неожиданно обнимала меня и заговорщицки шептала: «Тебя, глупышка моя! Тебя». Боже, я обожала этот момент, когда все ее внимание принадлежало мне, когда она обвивала меня руками и утешала! Но любовь Малабар не была безусловной. Если я чем-то ее разочаровывала, вела себя эгоистично или нарушала какое-нибудь неписаное правило, она хранила молчание, позволяя мне прочувствовать всю тяжесть ее отстраненности и возможности того, что она любит Питера или Кристофера больше, чем меня.
Когда на нее нападала меланхолия, мать читала вслух стихотворение под названием «Понедельничный ребенок», всегда замедляя темп, когда приближалась к последним строкам.
Понедельничный ребенок светел личиком с пеленок.
Кто во вторник был рожден – благодатью награжден.
Ну, а кто родился в среду, терпит горести и беды.
Четверговое дитя далеко пойдет шутя.
Тот, кто в пятницу рожден, добрым сердцем наделен.
Коль родился ты в субботу – хлеб добудь трудом и по?том.
А рожденным в воскресенье – счастье, радость да веселье.
Я наконец поняла, почему ее глаза подергивались влажной дымкой. Мы с Питером родились в будние дни, а Кристофер был воскресным ребенком, самым особенным из всех. Он был ее сокровищем, первенцем, мальчиком, чей день рождения я, сама того не желая, присвоила. Кристофер стал моей идеей-фикс, но состязаться с призраком было невозможно. Я не могла отделаться от мысли, что, если бы у моих родителей был выбор между Кристофером и мной, они выбрали бы его.
В детстве мы с Питером мало-помалу собрали историю нашего брата из разных источников, и, как это обычно бывает, в процессе пересказа факты путались и искажались. У Кристофера оказался кусочек мяса за щекой – это все, что мы знали точно. А дальше… Никто не знал, что он спрятал за щекой мясо. Все знали, что он спрятал мясо. Кристофер подавился, когда машина подпрыгнула на дорожном ухабе. Нет, удушье началось на парковке у антикварного магазина. Родители были в это время с ним. Родители были в это время в магазине, но за ними прибежала компаньонка. Пожарный пытался реанимировать Кристофера. Врач, у которого был кабинет поблизости, отказался помочь. По словам матери, во всем винил себя наш отец. По словам тетки, виновата была компаньонка. На то была воля Божья, заявила бабушка.
Но финал не менялся: наш брат умер до того, как родились мы с Питером, и нам предстояло вечно жить в его тени.
Я знала свою мать только как человека, которым она стала после смерти Кристофера, – как мать, потерявшую ребенка. Кем она могла быть прежде? Я воображаю ее в те дни, недели и месяцы, которые последовали за смертью Кристофера, пытающуюся изменить реальность силой мысли, как делают люди, сраженные скорбью. Я представляю то ежедневное потрясение, когда она просыпалась после пары часов забытья, навеянного снотворным, и снова вспоминала, что ее сын мертв. Забывала и вспоминала. Я гадаю, ушла ли для нее в прошлое эта часть жизни хотя бы теперь, достаточно ли пяти с половиной десятилетий, чтобы справиться с такой трагедией, или по-прежнему случаются моменты, когда время перестает быть и ее му?ка вновь одерживает верх над всем остальным.
* * *
Когда на Малабар находило сентиментальное настроение, она доставала то индийское ожерелье. Вынимала бархатный пурпурный футляр из закромов своей гардеробной, ставила его на кровать между нами и откидывала крышку. Оно лежало внутри.
– Это ожерелье – самое дорогое из всего, что у меня есть. Ты понимаешь, Ренни? Оно необыкновенное и бесценное, абсолютно бесценное, – говорила она. – Мне следовало бы завещать его музею. Любое иное решение было бы безответственным.
А потом Малабар заставляла меня обещать, снова и снова, что, если она оставит ожерелье мне, я никогда не продам его, что бы ни случилось. Я клялась своей жизнью, что не сделаю этого.
Однажды она обернула этим сверкающим ошейником мою шею, и я ощутила на себе его солидный вес, наше ярмо. В то время мне было лет десять. Я уже не была беленькой, как одуванчик, но все еще со светлыми волосами, почти невидимыми бровями, округлыми, детскими чертами. Все в моем лице было мягким – нос, щеки, подбородок, – и мне не хватало стати, необходимой для этого украшения. Моя мать – темноволосая, темноглазая, непобедимо прекрасная – расхохоталась. Мы обе рассмеялись. Я выглядела нелепо.
– Не расстраивайся. Ты до него еще дорастешь, – сказала она, расстегивая замок. – Наденешь его на свою свадьбу, – добавила она, а потом любовно уложила ожерелье обратно в футляр.
Глава 4
Прикрывая тайный роман Малабар, я говорила Чарльзу одно, отцу и Питеру – другое, друзьям – третье, пытаясь объяснить отлучки, ее или свои собственные. Кто-то должен был заботиться о Чарльзе, пока ее не было. Он по-прежнему каждый день ездил в офис, но дома ему требовалась помощь. Отчим, с полупарализованной правой стороной тела и слабым сердцем, не мог самостоятельно приготовить ужин или открыть пузырек с нитроглицерином, этими крохотными белыми таблетками, которые он принимал по меньшей мере десяток раз на дню. Я научилась придумывать отговорки и прятать правду под всем, что удавалось на нее набросить.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом