Читать «Захватывающие деяния искрометного гения» — Дэйв Эггерс онлайн
Страница 4 из 6
– Смотри.
– Не беспокойся.
Мы переступаем через порог первой двери. Под ногами скрипят прогнившие половицы.
– Ой!
– Извини.
– Ой-ой-ой-ой.
– Извини, извини, извини. Ты цела?
– М-м-м-м.
– Извини.
Дверь в гараж открыта. В гараже очень холодно. Она втягивает голову в плечи, я захожу внутрь. Я представляю молодоженов, он переносит ее через порог. Она беременна. Залетевшая невеста. Опухоль – воздушный шар. Опухоль – фрукт, пустотелая тыква. Она легче, чем я думал. Я думал, из-за опухоли она будет тяжелее. Опухоль большая и округлая. Мать натягивает на нее штаны, точнее, раньше натягивала штаны с эластичным поясом, до того как стала носить халат. Но она легкая. Опухоль легкая, пустая, воздушный шар. Опухоль – гнилой фрукт, посеревший по краям. Или улей – черный и живой, с неясными краями. Нечто с глазами. Паук. Тарантул с растопыренными ножками, ножками-метастазами. Воздушный шар, вымазанный грязью. Цвета грязи. Или даже черный, и блестит. Как икра. Цвета икры, и формы тоже, и размером с шарик. Тоф – поздний ребенок. Ей было уже сорок два, когда он родился. Беременной она каждый день ходила в церковь молиться. Когда пришел срок, ей разрезали живот, ребенок был здоровый, все на месте.
Я захожу в гараж, она сплевывает. Хорошо слышный булькающий звук. Сейчас у нее нет ни полотенца, ни кюветы. Зеленая слизь стекает по подбородку на халат. Подступает вторая волна, но она надувает щеки и прикрывает рот ладонью. Зеленая слизь размазывается по лицу.
Дверца машины открыта, и я первым делом просовываю внутрь ее голову. Она сводит плечи, хочет уменьшиться, чтобы легче было пролезть. Я перебираю ногами, встаю поудобнее. Двигаюсь медленно. Почти не двигаюсь. Она – ваза, она – кукла. Огромная ваза. Огромный фрукт. Овощ-чемпион. Я просовываю ее в дверь. Наклоняюсь, устраиваю на сиденье. В этом халате, которым она застенчиво старается прикрыть ноги, она кажется маленькой девочкой. Она поправляет подушку и откидывается на нее.
Устроившись, она тянется к лежащему на полу машины полотенцу, прижимает его ко рту, сплевывает и вытирает подбородок.
– Спасибо, – говорит она.
Я закрываю дверцу и сажусь на пассажирское место. Бет выходит из дома с Тофом, на нем зимнее пальто и теплые рукавицы. Бет открывает заднюю дверь, Тоф залезает внутрь.
– Привет, малыш, – говорит мама, неловко выворачивая голову и глядя на него.
– Привет, – говорит Тоф.
Бет садится на водительское место, поворачивается и хлопает в ладоши.
– Ну, вперед!
Видели бы вы похороны моего отца. Кого только не было – учителя третьих классов, друзья матери, несколько человек с отцовской работы, которых никто не знал, родители наших друзей. Все закутанные до самого носа, с остекленевшими от холода глазами, топали на коврике у входа, стряхивая налипший снег. Шла третья неделя ноября, морозы наступили необычно рано, дороги обледенели – давно такого не было.
Все выглядели потрясенными. Ни для кого не было секретом, что моя мать болеет, что с ней в любой момент может случиться все что угодно, но от него такого сюрприза не ждали. Никто не знал, что делать и что сказать. Не то чтобы у отца было много знакомых – общался он мало с кем, по крайней мере, в городе – так, всего несколько приятелей, но мать многие знали и, наверное, чувствовали, что пришли к приведению, которое хоронит своего мужа.
Мы чувствовали себя неловко. Все было так безвкусно, так ужасно – мы вынуждены были пригласить людей в дом в момент распада нашей семьи. Мы всем улыбались, пожимали руки. А, это вы, здравствуйте, – приветствовал я миссис Глэкинг, свою учительницу из четвертого класса, которую не видел добрых десять лет. Выглядела она хорошо, ничуть не изменилась. Все толпились в холле, мы смущались и извинялись, стараясь хоть как-то разрядить атмосферу. Мама, одетая в платье в цветочек (оно лучше всего скрывало устройство для внутривенного вливания), сначала встречала всех стоя, но вскоре вынуждена была сесть, она всем улыбалась: здравствуйте, добрый день, спасибо, вам спасибо, как поживаете?.. Я подумал было отослать Тофа в другую комнату – отчасти ради него самого, а отчасти чтобы гости не видели всей ужасающей картины, но он сам ушел с кем-то из приятелей.
Священник – дородный незнакомец, одетый в черное, белое и это неоново-зеленое, которое они носят, пребывал в растерянности. Отец был атеистом, так что священник, который знал его только по нашему рассказу, услышанному час назад, говорил о том, как отец любил свою работу (На самом деле любил? – задумались мы, но ответа так и не нашли) и как он любил гольф (это правда, на сей счет у нас сомнений не было). Затем поднялся Билл. Он был хорошо одет, умел носить костюмы. Он отпустил пару острот, весело пошутил, пожалуй, с весельем немного перестарался, полагая, наверное, что один-другой анекдот разогреет народ (в то время он часто выступал на публике). Мы с Бет несколько раз ткнули мать в бок и тут же устыдились: мы с детства дразнили его и издевались над его пресной серьезностью. Потом все потянулись на выход, не сводя глаз с медленно переставляющей ноги матери, каждому улыбающейся, довольной встречей со всеми этими людьми, которых давно уже не видела. Мы немного задержались в фойе, объясняя всем, что дома будут устроены скромные поминки, сочувствующие принесли нам так много еды, за что спасибо, так что, если кто захочет прийти, будем рады.
Пришли многие: друзья матери, брата, сестры, мои друзья по школе и колледжу, приехавшие домой на День благодарения, – и когда все собрались этим темным зимним вечером, я попытался превратить это суровое по сути мероприятие во что-то повеселее. Я намекнул, что неплохо, если бы кто-нибудь сходил за пивом, – Ящика, наверное, хватит, дружище, – прошептал я на ухо Стиву, своему приятелю по колледжу, но никто так и не сходил. Я думал, что стоит напиться, и не из скорби или чего-то вроде того, а просто – у нас ведь вечеринка, не так ли?
Билл приехал из Вашингтона вместе со своей девушкой, которая нам не понравилась. Кирстен приревновала меня к Марни, моей бывшей, которая тоже пришла. Рассевшись в гостиной, мы, не сняв черные пиджаки и галстуки, попробовали было поиграть в викторину, но особенного веселья не получилось, тем более без пива. Тоф с другом играли в «Сегу» в подвале. Мать, в окружении приятельниц по волейбольной команде, устроилась на кухне, они пили вино и громко смеялись.
Зашел Лес. Это был единственный из друзей отца, которого мы действительно знали, о котором что-то слышали. Когда-то, много лет назад, они работали вместе в адвокатской конторе в центре города, но и потом, когда пути их разошлись, по-прежнему время от времени встречались в Чикаго. Когда Лес с женой, собираясь уходить, отыскивали свои пальто и шарфы, мы с Бет подошли к ним сказать спасибо. Лес, человек добродушный и веселый, завел разговор о стиле вождения моего отца.
– Лучше водителя я в жизни не встречал, – говорил он, восхищаясь. – Такой плавный ход, такая точность во всем. Невероятно. Он видел ситуацию на дороге на три-четыре хода вперед, едва притрагиваясь пальцами к рулю.
Мы с Бет жадно слушали его слова. Прежде об отце нам никто ничего не рассказывал, и мы ничего о нем не знали, кроме того, что видели собственными глазами. Мы попросили Леса рассказать еще что-нибудь, хоть что-то. Он сказал, что отец любил называть Тофа «Жопкиным».
– Я даже долго не знал, как его по-настоящему зовут, – признался Лес, набрасывая на плечи пальто, – Жопкин и Жопкин.
Лес классный, по-настоящему классный. Сами мы этого прозвища никогда не слышали. Дома оно ни разу не прозвучало. Я пытался представить себе, как отец его произносит, как они с Лесом сидят в ресторане и он рассказывает другу всякие веселые истории про Стоша и Йона, двух рыболовов-поляков. Нам хотелось, чтобы Лес остался. Чтобы Лес рассказал, что отец говорил про меня, про всех нас, про семью, знал ли он, что был болен, сдался ли он (и почему сдался). И еще: Лес, почему он продолжал ходить на работу, хотя дни его были уже сочтены? Можете рассказать, Лес? Ведь всего за четыре дня до смерти он был на работе. Когда вы последний раз с ним разговаривали, Лес? Что ему было известно? Вам он что-нибудь говорил? И если говорил, то что?
Мы пригласили Леса как-нибудь зайти поужинать. Да, говорит, обязательно, в любое удобное для вас время. Только позвоните.
Когда я последний раз видел отца, то не знал, что это последний раз. Он лежал в отделении интенсивной терапии. Я приехал из колледжа навестить его, но поскольку диагноз поставили буквально накануне, я толком ничего и не понял. Его ждало обследование и лечение для восстановления сил, и через несколько дней он мог вернуться домой. Мы приехали в больницу вместе с матерью, Бет и Тофом. Дверь в палату, где лежал отец, была закрыта. Мы толкнули ее – она оказалась тяжелая – и застали отца курящим. В отделении интенсивной терапии. Окна были закрыты, полно дыма, невероятная вонь, а посреди всего этого мой отец, который явно был нам рад.
Мы больше молчали, чем говорили. Пробыли, может, минут десять, забившись в дальний угол палаты, лишь бы быть подальше от дыма. Тоф спрятался у меня за спиной. На каком-то аппарате, установленном рядом с кроватью отца, бегали зеленые огоньки: то вспыхнут, то погаснут, погаснут – вспыхнут. А еще один – красный – горел все время.
Отец полусидел на кровати, откинувшись на две подушки. Нога на ногу, руки за головой. Улыбался, будто выиграл главный в своей жизни приз.
После ночи в реанимации и дня в отделении интенсивной терапии мать перевели в хорошую палату: просторную, с огромными окнами.
– Это палата для умирающих, – говорит Бет. – Смотри, сколько места, есть где с родственниками пообщаться, можно остаться на ночь…
В палате было дополнительное спальное место – большой раздвижной диван, на нем мы и устроились, не раздеваясь. Уезжая из дому, я забыл переодеть штаны, и пятно стало коричневым с черными краями. Время позднее. Мама спит. Тоф спит. Раздвижной диван не особенно удобен. В тело сквозь матрас впиваются металлические перекладины.
Над кроватью матери горит светильник, образуя вокруг ее головы слишком драматичный янтарный нимб. Стоящий за кроватью аппарат похож на аккордеон, только светло-голубого цвета. Вертикально растягивающийся, он издает чмокающий звук. Я прислушиваюсь к этому звуку, и дыханию мамы, и гудению других аппаратов, и гудению обогревателя, и дыханию Тофа, близкому и спокойному. Мама дышит тяжело, неровно.
– Тоф храпит, – говорит Бет.
– Знаю, – говорю я.
– Разве дети храпят?
– Не знаю.
– Послушай, как она дышит. Прерывисто. С большими паузами.
– Ужас.
– Да. Иногда секунд двадцать между вдохом и выдохом.
– Полное безумие.
– Тоф во сне лягается.
– Знаю.
– Смотри, отрубился уже.
– Знаю.
– И постричься ему надо.
– Да.
– Хорошая палата.
– Да.
– Правда, телевизора нет.
– Это, конечно, странно.
Когда большинство гостей ушли, мы с Кирстен направились в родительскую ванную. Кровать в комнате скрипит, да и не хотели мы там спать – комната пахла, как мой отец: подушки и стены пропитаны серым запахом дыма. И вообще, мы туда заходили, только чтобы стянуть мелочь из комода либо через окно выбраться на крышу – туда можно было попасть только через окно в их комнате. Все в доме спали – кто внизу, кто в спальнях, а нам с Кирстен осталась родительская гардеробная. Мы принесли с собой одеяла и подушку и постелили на ковре, между гардеробом и душевой кабиной у зеркальной двери шкафа.
– Так странно, – сказала Кирстен. Мы с ней познакомились в колледже, встречались уже несколько месяцев, хотя долго старались особо не сближаться, – мы очень нравились друг другу, но я боялся, что такая рассудительная девушка и к тому же красотка быстро меня раскусит, – пока однажды она не поехала вместе со мной домой на выходные, мы пошли на озеро, и я рассказал ей, что мать у меня болеет, конец ее близок, а она сказала, что это странно, потому что у ее матери тоже опухоль мозга. Я знал, что ее отец бросил семью, когда она была маленькой, что с четырнадцати лет она работала круглый год, я знал, что она сильная, но вот с ее губ слетело это новое слово, это смутное словечко. И с тех пор наши отношения стали более серьезными.
– Слишком странно, – сказала она.
– Да нет, все хорошо, – сказал я, раздевая ее.
Все спали: мать в комнате Бет, мой друг Ким на диване в гостиной, мой друг Брук на диване в большой комнате, Бет в моей старой комнате, Билл в подвале, Тоф в своей комнате.
Мы молчали. Ничего больше не осталось.
Бет вспоминает первой, посреди ночи, и порывисто вздыхает. Все последние дни мы смутно держали это в уме, но потом забыли и опомнились только сейчас, в 3:21 ночи, что завтра – сегодня – у нее день рождения.
– Черт.
– Ш-ш-ш.
– Она не слышит. Спит.
– Что будем делать?
– Тут есть магазин подарков.
Она не узнает, что мы почти забыли.
– Верно. Воздушные шарики.
– Цветы.
– Надо подписать, что это от Билла тоже.
– Ага.
– Может, какую-нибудь мягкую игрушку?
– Это будет слишком банально.
– Какие еще варианты?
– Ой!
– Что?
– Тоф лягнул меня.
– Ворочается во сне. На сто восемьдесят градусов.
– Слышишь?
– Что?
– Слушай!
– Что?
– Ш-ш-ш! Она не дышит.
– Давно?
– Кажется, целую вечность.
– Блядь.
– Погоди. Кажется, задышала.
– О господи, странно-то как.
– Ужасно.
– Может, отложим день рождения до возвращения домой?
– Нет, нужно что-то сделать сейчас.
– Мне не нравится, что палата на первом этаже.
– Да, но сама-то комната хорошая.
– Мне не нравится свет с улицы.
– А…
– Может, задернем шторы?
– Нет.
– А утром?
– Нет, зачем?
4:20. Бет спит. Я сажусь и смотрю на маму. У нее снова отросли волосы. Так долго у нее не было волос. За несколько лет как минимум пять париков сменила, один отвратнее другого, как и любые парики. Один слишком большой. Другой слишком темный. Третий слишком кудрявый. Четвертый с проседью. Хотя все выглядели более или менее естественно. Странность заключается в том, что ее нынешние настоящие волосы вились сильнее, чем прежние настоящие, и даже сильнее, чем самый кудрявый из париков. И стали темнее. Сейчас ее волосы больше похожи на парик, чем любой из париков.
– Забавно, как у тебя отросли волосы, – сказал как-то я.
– Что тут забавного?
– Что они стали темнее, чем раньше.
– Ничего подобного.
– Точно, точно. Ты же была почти седой.
– Нет. Всего несколько седых волос.
– Всего несколько было десять лет назад.
– Никогда они не были седыми.
– Ладно, как скажешь.
Я снова лег. Бет дышит тяжело и ровно. Потолок походит на молоко. Потолок медленно движется. По углам потолок темнее, чем в середине. Потолок походит на сливки. Металлическая перекладина, разделяющая пополам и поддерживающая матрас снизу, впивается нам в спину. Потолок плывет.
Когда мой отец находился в реанимации, примерно за полтора дня до того, как сдаться, к нему пришел священник, видимо, для проведения последнего обряда. Поговорив с ним и выяснив цель визита, отец сразу велел ему уходить, выгнал. Когда потом врач рассказывал эту историю, которая стала чем-то вроде легенды, он ссылался на поговорку, что в окопах не бывает атеистов. «Говорят, в окопах атеистов не бывает, – сказал врач, глядя в пол, – но тут… вот те на!» Отец даже не позволил ему прочитать какую-нибудь краткую молитву, например, «Аве, Мария» или что там. Священник, наверное, знал, что отец в церковь не ходит и ни к какой конфессии не принадлежит. Но, полагая, что оказывает услугу, хотел дать ему шанс на искупление, получить выигрышный – один на тысячу – билет на спасение души. Однако, понимаете ли, мой отец относился к религии с таким же терпением, как и к коммивояжерам, звонящим в дверь. Он любезно улыбался, быстро и дружелюбно говорил «спасибо не надо», после чего решительно дверь закрывал. Именно так поступил он и с этим несчастным, желавшим ему добра священником: широко улыбнулся и, будучи не в силах подняться, чтобы закрыть перед беднягой дверь, просто сказал:
– Спасибо, не надо.
– Но, мистер Эггерс…
– Спасибо, не надо, всего хорошего.
Мы заберем ее отсюда через несколько дней. Мы с Бет поклялись забрать ее, придумали, как вытащить, даже если доктора будут против: укроем ее на каталке, сами наденем белые халаты и темные очки, по-быстрому довезем ее до машины. Я пересажу ее, Тоф, если понадобится, отвлечет внимание окружающих – попрыгает, попляшет, что-нибудь в этом роде. А потом мы все запрыгнем в машину и уедем, отвезем ее домой – победа! у нас получилось! у нас получилось! – достанем где-нибудь больничную койку и поставим ее в гостиной, на месте дивана. Организуем сиделку, которая будет с ней круглые сутки, – койку и сиделку организует одна женщина, миссис Ренштлер, она когда-то жила на другой стороне улицы, в доме, на который смотрел, стоя на коленях, отец. Она давно отсюда переехала, но всего лишь в другой район города, но снова внезапно появилась – она работает в хосписе и все устроит, она утешит нас, и мы полюбим ее, хотя прежде ее и не знали. Одной из сиделок будет крупная средних лет чернокожая женщина из северного Чикаго, говорящая с южным акцентом, она привезет с собой Библию, иногда будет плакать, вздрагивая плечами. Будет еще одна сиделка, помоложе, угрюмая русская, которая будет казаться вечно чем-то недовольной, и выполнять свою работу поспешно и резко, и дремать, когда мы ее не видим. И еще одна, которая появится на один день, но больше не придет. Еще женщины, подруги матери, будут навещать ее – при макияже и в мехах. На неделю из Массачусетса приедет миссис Динин, старинная приятельница нашей семьи, ей захочется повидаться с матерью, она будет ночевать в подвале и целыми днями толковать о духовности. Будет необычайно много снега. Сиделки будут мыть маму, когда нас нет в комнате или когда мы спим. Мы будем проверять ее днем и ночью – заходить к ней в комнату и, если мать не бодрствует, замрем от страха, потом возьмем себя в руки, подойдем к кровати и поднесем руку к ее рту, проверить, что она дышит. Однажды она скажет нам вызвать ее сестру Джейн, и мы заплатим за авиабилет, и как раз вовремя. Когда, сразу из аэропорта, мы привезем тетю Джейн домой и она сядет у кровати матери, до этого времени не встававшей несколько дней, мама вскочит, словно ребенок, очнувшийся от страшного сна, и обнимет сестру, а та широко улыбнется и закроет глаза. Будет бесконечный поток посетителей, они будут сидеть рядом с матерью и болтать о последних событиях, потому… потому что умирающие не любят говорить о смерти, они скорее готовы выслушать, кто разводится или чьи заболевшие дети либо уже поправились, либо идут на поправку. Будут приносить домашнюю выпечку. Будет отец Майк – молодой рыжеволосый священник, который ясно даст понять, что не собирается никого обращать в свою веру и отслужит мессу в комнате, где лежит мать, и обойдется без просфоры, потому что у нее нет желудка, и миссис Данин тоже причастится; какую-то часть этой церемонии я смогу наблюдать из кухни, где буду разогревать замороженную пиццу. Из шкафчика наверху принесут четки. Мы зажжем свечи, чтобы заглушить дурной запах, исходящий из ее пор после того, как перестала работать печень. Мы расположимся у кровати и будем держать ее за горячие руки. Внезапно, глубокой ночью, она сядет на кровати, заговорит громко, невнятно. Каждое слово будет казаться последним, пока за ним не последует очередное. Когда зайдет Кирстен, мать вдруг поднимется и будет убеждать ее, что в аквариуме сидит обнаженный мужчина. Мы сдержим смех – она уже несколько дней говорит об этом обнаженном мужчине, и Кирстен с известной долей серьезности подойдет к аквариуму и заглянет в него. На что мать сперва закатит глаза, а потом довольно улыбнется, уверенная в своей правоте. Потом она снова откинется на подушку, и через несколько дней у нее пересохнет рот, и потрескаются губы, и сиделка будет каждые двадцать минут смачивать их ватной палочкой. Затем последует морфий. С волосами, которые почему-то будут выглядеть странно дерзкими, пушистыми, и лоснящейся кожей, загорелой и желтушной, и блестящими губами, она будет выглядеть великолепно. На ней будет купленная Биллом атласная пижама. Мы будем включать музыку. Бет поставит Пахельбеля[36], а когда он надоест, включим расслабляющую запись в стиле нью-эйдж, написанную сестрой моего отца тетей Конни, живущей в графстве Марин с говорящим какаду. Дозы морфия станет не хватать. Придется заказывать его вновь и вновь. В конце концов мы получим достаточное количество, и нам разрешат самим определять дозировку, и вскоре мы будем вводить его всякий раз, как она застонет, и он будет течь прямо в нее по прозрачной трубке, и стоны прекратятся.
Когда ее будут забирать, мы выйдем из дома и, вернувшись, обнаружим, что койки тоже больше нет. Мы вернем диван на прежнее место, у стены, где он и стоял, пока койки не было. Несколько недель спустя один мой приятель организует Тофу встречу с игроками баскетбольного клуба «Чикаго Буллз» после тренировки в спортивном зале в Дорфилде[37]. Тоф прихватит с собой карточки с баскетболистами, по одной или даже две на каждого, в основном новичков, которые ценятся выше, чтоб игроки оставили автограф, и тогда карточки станут еще более ценными. Мы будем наблюдать за тренировкой через окно, а потом они, в пропотевшей форме, выйдут к нам, потому что их попросят об этом, – и Скотти Пиппин, и Билл Картрайт. Подписывая фотографии маркером, который Тоф принесет с собой, они спросят его, почему он не в школе, ведь будет среда, или понедельник, или какой-то еще рабочий день, и он просто пожмет плечами. Той весной мы с Бет будем время от время вытаскивать его из школы, иногда по поводу, иногда без, желая сохранить видимость нормальной жизни, мы порой просто будем говорить: а пошло оно все… Тоф будет сиять от счастья из-за знакомства с «Быками» и от того, что теперь является обладателем этих до смешного ценных карточек, и по дороге домой мы будем всерьез обсуждать, стоит ли заверить автографы у нотариуса, чтобы никто не сомневался, что Тоф лично их взял. Билл сменит работу, чтобы быть ближе к нам, сразу после волнений[38] переберется из Вашингтона в Лос-Анджелес, и станет работать головой уже там. Он будет заниматься всеми денежными вопросами: страховкой и продажей дома, – у нас не было никаких сбережений, вообще ничего; Бет возьмет на себя счета, бланки и вообще все бумаги, а Тоф останется со мной – мы ближе всего по возрасту, да и вообще, это вроде как подразумевалось само собой. Но сначала он закончит третий класс, я же не закончу курс по нескольким предметам, но несмотря на то, что в моем дипломе будет не хватать баллов, церемония выпуска все равно будет, и на нее придут Бет, Тоф и Кирстен, после нее – ужин, но скромный, пусть все будет скромно, ничего особенного. После этого, максимум через неделю, под косые взгляды и поцокивания языками людей, всех этих стариков, мы продадим дом почти со всей мебелью – будь у нас такая возможность, вообще бы сожгли этот блядский дом, – и переедем в Беркли, где Бет поступит на юридический, и мы поселимся все в красивом большом доме с видом на залив, недалеко от парка с баскетбольной площадкой и беговыми дорожками…
Она ворочается, и глаза ее слегка приоткрываются.
Я встаю, диван скрипит. Пол холодный. Без двадцати пять. Тоф перекатывается на то место, где я только что лежал. Я подхожу к матери. Она смотрит на меня. Я наклоняюсь и касаюсь ее руки. Рука горячая.
– С днем рождения, – шепчу я.
Она не смотрит на меня. Глаза ее закрыты. Она их слегка приоткрыла, но сейчас они закрыты. Не уверен, что она меня видит. Я подхожу к окну и задергиваю шторы. Деревья голые и черные, как на карандашном наброске. Я сижу в углу, в кресле из жесткого кожзаменителя, и смотрю на нее и на светло-голубой аппарат искусственной вентиляции легких. Ритмично работающий светло-голубой аппарат выглядит фальшивкой, элементом театральной декорации. Я усаживаюсь в кресло поглубже и откидываюсь на спинку. Потолок плывет. Молочный потолок, оштукатуренный широкими полукругами, которые медленно движутся, вращаются; потолок колеблется, как поверхность воды. У потолка есть своя глубина или он движется вперед-назад. Или это стены движутся? Быть может, эта комната не реальна. Я на съемочной площадке. В комнате не хватает цветов. А она должна утопать в цветах. Где цветы? Когда открывается сувенирная лавка в больнице? В шесть? В восемь? Я заключаю пари с самим собой – ставлю на шесть. Ставки приняты. Прикидываю, сколько я могу купить цветов. Не знаю, сколько они стоят, – я никогда раньше не покупал цветов. Узнаю, сколько они стоят, и куплю на все деньги, что у меня есть, потом принесу их из магазина в эту комнату. Отличное решение.
Она проснется и увидит их.
– Деньги на ветер, – скажет она.
Она ворочается и открывает глаза. Она смотрит на меня. Я встаю с кресла и подхожу к кровати. Касаюсь ее руки. Горячая.
– С днем рождения, – шепчу я с улыбкой, наклоняясь к ней.
Она не отвечает. Она не смотрит на меня. Она в забытьи.
Я снова сажусь в кресло.
Тоф лежит на спине, раскинув руки. Во сне он потеет, независимо от температуры в комнате. Во сне он все время вертится, как стрелка часов. Громко дышит. У него длинные ресницы. Рука свисает с раскладного дивана. Я смотрю на него, и он просыпается. Встает, подходит ко мне, я беру его за руку, и мы проходим через окно, взлетаем в воздух и, пролетев над небрежно нарисованными деревьями, берем курс на Калифорнию.
II.
Посмотрите. Видите нас? Видите нас в нашей маленькой красной машинке? Представьте себе вид сверху, представьте, что вы летите на вертолете или, скажем, на спине птицы, – наша машина гонит вперед, прижимаясь к земле, замедляя ход и напрягаясь, когда дорога идет вверх, но не сбрасывает скорость ниже 60–65 миль в час, вписываясь в повороты шоссе № 1, то беспощадно крутые, то до смешного плавные. Посмотрите на нас, черт вас возьми, посмотрите на нас двоих, выпущенных из рогатки с обратной стороны Луны, мчащихся навстречу тому, что нам причитается. Каждый день мы собираем все, что нам полагается, каждый день нам возвращают долги, да еще, мать их, проценты, всячески выказывая нам расположение, – все нам, черт побери, должны – так что давайте сюда все, все. Мы берем все, что хочется, по штуке всего, что найдется в продаже, трехчасовой налет на магазины, цвет по нашему выбору, любая модель, любой цвет, что душе угодно, сколько душе угодно, когда душе угодно. Сегодня дел у нас нет, вот мы и направляемся в Монтару, на пляж в тридцати пяти минутах к югу от Сан-Франциско, едем и распеваем:
Она была одна!
И ничего не знала!
[Какие-то слова слова слова]
Когда мы коснулись друг друга!
Когда мы [рифма с «такой»]
Каждую [слова слова]
Ночь напролет!
Ночь напролет!
И так каждую ночь!
Так что держись!
Держись крепко, детка!
Так, как тебе нужно,
Так, как ты захочешь!
Тоф слов не знает, я какие-то отрывки, но, черт возьми, никто не помешает нам петь. Я хочу, чтобы он спел «Ночь напролет!» вторым голосом. Я начинаю, он подхватывает, вот так, например:
Я: Ночь напролет! (выше)
Он: Но-очь напролет! (чуть ниже)
Я показываю ему, когда надо вступить, но он лишь непонимающе смотрит на меня. Я показываю пальцем на радио, потом на него самого, потом на его рот, но он по-прежнему не понимает, а мне непросто жестикулировать, стараясь в то же время не съехать с дороги прямо в Тихий океан. А еще ему может показаться, что я предлагаю ему съесть радиоприемник. Господи, ну что тут трудного, он же способен все понять. Просто не хочет поддержать меня. Или может он и тупой. Он что, правда тупой?
Ну и хрен с ним, буду петь соло. Я подхватываю мелодию за Стивом Перри[39], подражаю его вибрато. У меня отлично получается, ведь я выдающийся певец.
– Ну как, умею я петь? – ору я.
– Что? – орет он.
Окна в машине, между прочим, открыты.
– Я спросил, умею я петь или как?
Он качает головой.
– Как это понимать? – ору я. – Я умею петь, черт бы тебя побрал!
Он закрывает окно.
– Что ты говоришь? Я не слышу.
– Я спросил, умею я петь или как?
– Нет. – Он улыбается во весь рот. – Совсем не умеешь.
Я опасаюсь включать группы вроде Journey, увлечение которыми не принесет ему ничего, кроме позора среди сверстников. Хотя он часто сопротивляется – дети редко понимают, что для них хорошо, – я научил его ценить всех прорывных музыкантов нашего времени – Big Country, Haircut 100, Loverboy[40] – и считаю, что ему повезло. Его мозг – моя лаборатория, мой депозитарий. Я складываю туда книги по своему выбору, телевизионные шоу, свое мнение об избранных политиках, исторических событиях, соседях, случайных прохожих. Он – моя школа, работающая круглые сутки, моя невольная аудитория, вынужденная переваривать все, что я сочту стоящим. Он везучий малый, очень! И никто меня не остановит. Он мой, и никому меня не остановить, нас не остановить. Попробуйте только остановить нас, сучата! Никто не помешает нам петь, никто не запретит нам издавать звуки пердежа, высовывать в окно руки, чтобы проверить аэродинамические свойства различных поворотов ладони, вытирать содержимое наших носов о сиденья. Никто не запретит попросить Тофа, которому восемь, подержать руль на прямом участке, пока я стягиваю толстовку, потому что неожиданно стало, бля, по-настоящему жарко. Никто не помешает нам бросать жирные обертки из-под вяленого мяса прямо на пол, или уже восемь дней хранить вещи из прачечной в багажнике, потому что нам было не до этого. Никому не помешать Тофу оставить под сиденьем наполовину пустую упаковку апельсинового сока, и картон будет гнить, а сок забродит, и дышать в машине будет невозможно, но несколько недель источник вони будет неясным, так что придется все время держать окна открытыми, пока наконец сок не обнаружится, а Тоф будет зарыт по шею на заднем дворе и вымазан медом – именно так с ним стоило поступить, учитывая его роль во всем этом безобразии. Никто нам не помешает с жалостью взирать на всех жалких обитателей этого мира, не благословленных нашими чарами, не подвергнутых нашим испытаниям, не покрытых шрамами и потому слабых и студенистых. Никто не помешает мне требовать, чтобы Тоф комментировал людей, едущих по соседней полосе.
Я: Посмотри на этого лузера.
ОН: Вот же урод!
Я: А этот.
ОН: О господи!
Я: Доллар, если помашешь этому типу.
ОН: Сколько?
Я: Доллар.
ОН: Мало.
Я: Ладно, пятерку, если покажешь ему фигу.
ОН: Почему фигу?
Я: Потому что он этого заслуживает!
ОН: Ладно.
Я: Почему не показал?
ОН: Просто не смог.
Это нечестно. Матч «Мы против Них (или вас)» – нечестный. Мы опасны. Мы дерзки и бессмертны. Туман клубами поднимается из-под утесов и стелется по шоссе. В тумане появляются голубые разрывы, и сквозь голубизну вдруг вырывается солнце.
Справа от нас океан, а поскольку мы находимся в сотне футов над водой и часто нас ничего от нее не отделяет, кроме дорожного ограждения, небо оказывается не только над, но и под нами. Тофу не нравятся скалы, он не смотрит вниз, но мы едем сквозь небо, облака кучкуются над дорогой, сквозь них поблескивает солнце, а небо и океан внизу. Только отсюда земля кажется круглой, только здесь горизонт закругляется по краям, только тут боковым зрением можно заметить изгиб нашей планеты.
Только здесь ты почти уверен в том, что несешься по большому светящемуся, неуловимо вращающемуся ша- ру, – в Чикаго этого никогда не замечаешь, там все плоское, выпрямленное. А еще, еще мы избраны, мы избраны, понимаете вы это, все это нам дано, все это мы заслужили, все это: голубое небо для нас, солнце заставляет проезжающие машины сверкать, как игрушки, для нас, океан волнуется и бурлит для нас, шумит и шепчет для нас. Мы это заслужили, понимаете; это наше, понимаете? Мы в Калифорнии, живем в Беркли, и небо здесь больше, чем мы когда-либо видели, – оно никогда не кончается, его видно с верхушки каждого второго холма – о, эти холмы! – с каждого поворота на дорогах Беркли и Сан-Франциско… У нас есть дом, сняли его на лето, с видом на весь окружающий мир, он стоит на верхушке холма в Беркли, принадлежит каким-то скандинавам – людям, у которых, по словам Бет, должны быть деньги, потому что место-то завидное, – дом стоит высоко, полно окон, и света, и террас, и нам видно все: слева Окленд, справа Эль Черрито и Ричмонд, на той стороне залива округ Марин, а внизу Беркли с его красными крышами, поросший цветной капустой и водосбором, похожими на только что взорвавшиеся петарды. И все эти люди внизу, людишки; виден тяжеловесный Бэй-Бридж, Ричмонд-Бридж, низкий и прямой, как стрела, Золотые Ворота[41], красные зубочистки и веревка между ними, и синева посредине и синева сверху; Земля Потерянных и убежище Супермена на Северном полюсе, магические кристаллы – все это и есть Сан-Франциско… А ночью этот долбаный город превращается в тысячу взлетных полос: мигает Алькатрас, галогеновая дорожка опор и перил Бэй-Бридж, гроздья огней, то разгорающихся, то тускнеющих, цепочка гирлянд, тянущаяся медленно и упорно; разумеется, дирижабли – сколько их было этим летом! – и звезды, не много их видно из-за города и всего такого, но сколько-то есть – может, сотня – этого достаточно; сколько их, в конце концов, нужно? Из наших окон, с нашей террасы открывается крышесносный вид, так что нет необходимости ни думать, ни шевелиться – тут все, все можно увидеть, не поворачивая головы. Утренние часы что черно-белые кадры, и мы завтракаем на террасе, потом обедаем там же и там же ужинаем, мы там читаем, играем в карты, и всё всегда перед нами, эта огромная почтовая открытка, все тут, все эти фигурки людей. Слишком много всего, чтобы казаться подлинным, все утрачивает свою подлинность (или наоборот, все еще более подлинно? Ага.), мы должны помнить об этом, конечно, конечно. Позади нашего дома, не особенно далеко, расположен Тилден-парк – россыпь бессчетных озер, и деревьев, и холмов, мохеровых холмов, покрытых пятнами зелени, – мохеровый холм, мохеровый холм, мохеровый холм, и нет им конца, а после – темно-зеленые проплешины и снова мохеровые холмы, похожие на спящих львов, тянутся дальше и дальше… Особенно когда едешь на велосипеде, стартуя с Точки Вдохновения[42], жмешь на педали, едешь против ветра и туда, и обратно, холмы тянутся на много миль вперед, до самого Ричмонда с его фабриками, электростанциями и огромными цистернами, хранящими смертоносные и животворящие вещества; велосипедная дорожка тянется туда, и слева вдали виден Залив, а справа все тянутся и тянутся холмы, пока наконец в двадцати милях на востоке, ну или на северо-востоке, не вырастает гора Дьябло – королева мохеровых холмов. Параллельно и перпендикулярно тропинкам располагаются огороженные жердями и проволокой загоны, где пасутся коровы и иногда овцы, и все это в минутах ходьбы от нас, от нашего дома, прямо за которым проходит туристическая тропа, почти упирающаяся в огромную скалу Гротто-Рок, которая торчит в двадцати футах от нашей задней террасы; и случаются дни, когда мы с Тофом завтракаем на крыльце, и солнце безумно радо нашему присутствию, и словно из ниоткуда возникают туристы, с улыбками и слезами гордости на лицах, мужчины и женщины, всегда попарно, в шортах цвета хаки, коричневых кроссовках и кепках козырьком назад, возникают у подножия скалы, потом оказываются на вершине, большие пальцы просунуты под лямки рюкзаков, они вырастают перед нами, а мы завтракаем на своей террасе из красного дерева в двадцати футах от них.
– Привет! – говорим мы с Тофом, слегка взмахивая руками.
– Привет, – откликаются они, удивившись, увидев нас, завтракающих, недалеко от них.
Это приятное мгновение. Но потом становится неловко, потому что вот они, на вершине, в конце своего маршрута, и им хочется только одного – присесть ненадолго, полюбоваться открывающимися видами, но они не могут не замечать двух людей, неотразимо привлекательных людей – Тофа и меня, – сидящих в каких-то двадцати футах от них и поедающих хлопья с яблоком и корицей прямо из коробки.
Мы проезжаем через городки Хаф-Мун-бэй, Пасифика и Сисайд, слева кондоминиумы, справа серфингисты, океан взрывается розовым. Мы проезжаем мимо ликующих эвкалиптов и раскачивающихся сосен, солнце отражается от встречных машин, и кажется, что они едут прямо на нас, и я вглядываюсь через лобовые стекла в лица водителей, в поисках какого-нибудь знака, понимания, доверия и улавливаю это доверие, и они проезжают мимо. Наша машина страшно дребезжит, я включаю радио, потому что могу. Я барабаню ладонями по рулю, потому что могу. Тоф смотрит на меня. Я киваю со значительным видом. В этом мире, в нашем новом мире, будет рок. Мы отдадим дань уважения таким группам, как Journey, особенно если время для «Двух по вторникам»[43], а значит, одной из песен точно будет:
Просто девчонка из маленького городка…
Бывают моменты, когда меня беспокоит выражение лица Тофа, когда я пою по-настоящему, с вибрато и всем таким прочим, пропеваю гитарные партии, – у него такое выражение, которое малознакомые люди могут принять за откровенный страх или отвращение, но я-то знаю, что это благоговение. Я понимаю такое благоговение. Я заслуживаю его благоговения. Я выдающийся певец.
Мы подыскали для Тофа школу, симпатичную маленькую частную школу под названием «Блэк-Пайн-Серкл», и ему назначили практически полную стипендию, хотя мы, в общем, без труда могли бы оплатить его обучение. У нас есть кое-какие деньги – от продажи дома и отцовская страховка, которую он оформил незадолго до смерти. Так что все было в порядке. Но поскольку мир нам задолжал, мы не отказываемся от халявы. Это в основном заслуга Бет, ей должны столько же, а может, и больше, чем нам с Тофом, и ей замечательно удается извлекать деньги из нашей ситуации. Так, ей не пришлось платить за обучение в юридическом колледже благодаря (юридическому) статусу матери-одиночки. Даже если бы и пришлось платить, Бет все равно была бы – и есть – без ума от счастья по поводу возвращения к учебе уже осенью. Через несколько месяцев она снова ускользнет в этот мир и позволит ему овладеть собой, стереть все, что было в прошлом году. У нее голова идет кругом, мы наслаждаемся летом, потому что нам все должны. Я ничем особым не занимаюсь. Мы с Тофом играем во фрисби и ходим на пляж. Я записался на занятия по росписи мебели и отношусь к ним очень серьезно. Я провожу немало времени во дворе, перекрашивая мебель, – применяя навыки, полученные за двенадцать лет художественного образования, я раздумываю о том, чем буду заниматься в более глобальном плане, что именно я буду делать с точки зрения будущего. Мне кажется, моя мебель хороша – я покупаю ее в комиссионных магазинах, это главным образом журнальные столики, которые я шлифую, а потом расписываю лицами толстяков, потерянными носками и голубыми козлами. Меня не оставляет мысль, что мне удастся их продать, я найду бутик где-нибудь в городе и буду продавать их, скажем, по тысяче долларов за штуку, и покуда я тружусь над очередным столом, погрузившись в процесс, решая уникальные проблемы нового шедевра, – не слишком ли изображение отрезанной ноги банально и не слишком ли очевидно рассчитано на продажу? – мне кажется, что дело мое благородно, исполнено смысла и, скорее всего, сделает меня знаменитым и богатым. К обеду я захожу в дом, снимаю плотные резиновые перчатки и на террасе, наблюдая как садится солнце, позволяю своему яркому сиянию угаснуть на вечер. Быть может, в какой-то момент мне придется устроиться на работу, но пока, по крайней мере этим летом, я даю нам время наслаждаться жизнью, наслаждаться отсутствием обязанностей, этим временем, данным нам, чтобы просто смотреть вокруг. Тоф отправляется в летний лагерь при Университете Беркли, которым руководят тамошние спортсмены, и его успехи во всем – от лакросса и американского футбола до бейсбола и фрисби – ясно свидетельствуют, что вскоре он сделается профессионалом минимум в трех видах спорта и женится на актрисе. Мы ждем стипендий и даров, которые преподнесет нам смущенный и опечаленный мир. Мы с Бет по очереди возим Тофа туда-сюда, вниз с холма, а потом снова вверх, – а во всем остальном же теряем неделю за неделей, как пуговицы, как карандаши.
Машины мелькают на поворотах шоссе № 1, вылетают из-за утесов, стекла и свет фар. Любая из них может убить нас. Все могут нас убить. В голову приходят разные варианты – например, нас могли бы сбросить с обрыва прямо в океан. Только хер вам, с нашей ловкостью, нашим проворством и самообладанием мы с Тофом справимся со всем. Да, да. Если мы столкнемся на шоссе № 1 с какой-нибудь машиной на скорости 60 миль в час, успеем вовремя выпрыгнуть. Да, мы с Тофом на такое способны. Мы сообразительны – это известный факт, ага. Видите ли, какая штука, сразу после столкновения, пока наша красная «хонда сивик» кувыркается в воздухе, мы мгновенно вырабатываем план – хотя нет, план нам уже известен – план, конечно, простой, очевидный: пока машина летит вниз, мы одновременно, каждый со своей стороны, открываем двери, машина по-прежнему летит, затем выбираемся наружу, машина по-прежнему летит, мы по обе стороны, каждый со своей, дальше мы встаем на подножку буквально на мгновение, машина по-прежнему летит, мы держимся за отрытые двери или за крышу, а потом, когда машина футах в тридцати над водой, понимающе глянем друг на друга – ты знаешь, что надо делать – принято (вслух не скажем, не будет нужды) – и оба, опять-таки одновременно, оттолкнемся от машины, чтобы оказаться на некотором расстоянии от нее, а потом, когда «хонда» обрушится в мутное стекло океана, мы тоже – в безукоризненной манере профессиональных ныряльщиков, меняя траекторию полета, вытянув руки, натянув носочки, – уйдем под воду, по дуге вынырнем на поверхность, навстречу солнцу, взмахнем головами, стряхивая воду с волос, и поплывем навстречу друг другу, а машина тем временем, пуская пузыри, будет быстро идти на дно.
Я: Ничего себе! Едва-едва!
ОН: И не говори.
Я: Голоден?
ОН: Ты читаешь мои мысли.
Тоф играет в Детской лиге за команду, которую тренируют двое чернокожих, и эти двое чернокожих стали Номером Один и Номером Два среди всех знакомых чернокожих Тофа. Игроки его команды (как и тренеры) носят красную форму и тренируются на поле в парке, окруженном со всех сторон соснами и расположенном в двух кварталах от нашего дома, немного выше по склону холма, вид оттуда открывается еще более захватывающий. На тренировки я ношу с собой книгу, полагая, что наблюдать за занятиями восьми – десятилетних детей должно быть скучно, но это совсем не так. Зрелище увлекательное. Я слежу за каждым движением: смотрю, как они подходят к тренеру за указаниями, смотрю, как бросают мячи, смотрю, как пьют воду из фонтанчика. Нет, я смотрю не на всех, конечно, я смотрю на Тофа, слежу за его новой красной бейсболкой, которая ему велика, слежу, как он ждет своей очереди, как он ловит мяч, поворачивается и бросает его тренеру на вторую базу. Я смотрю только на него, даже пока он ждет выхода на поле; мне интересно, разговаривает ли он с другими ребятами, ладит ли с ними; я напряженно стараюсь понять, принимают ли его, и слежу… – время от времени я отвлекаюсь на одного из чернокожих детей, делающих на поле нечто потрясающе, – у них две явные звезды, мальчик и девочка, оба рослые, быстроногие, невероятно одаренные, играют гораздо лучше остальных, но ленивые и расслабленные, поскольку знают о своем таланте. Во время тренировок я жду, когда настанет очередь Тофа, когда придет его черед принимать подачу или стоять на второй базе, практически умирая от волнения.
Мог же его поймать!
Отлично-отлично-отлично!
Ну же, давай!
Я не говорю ни слова, и это все, что я могу сделать, чтобы не поднимать шума. Ловит он хорошо, вообще поймать может все что угодно – мы работаем над этим с тех пор, как ему исполнилось четыре, но вот с подачами… ну почему этот парень не умеет подавать? Может, бита нужна полегче? Заглохни! Замах! Замах! О господи, да такой подачей только мясо отбивать для готовки. Бей по мячу! Бей по этому кокосу, парень!
Сам я никогда не был хорошим бейсболистом, но и в старших классах школы, и в колледже неизменно делал вид, что знаний моих хватит для того, чтобы получить на лето работу тренера по тиболу[44] или начальника спортивного лагеря. Когда Тоф подрос, он ходил бы со мной на тренировки, каждый день таскался бы за мной, с трудом скрывая счастье быть младшим братом начальника лагеря.
Я наблюдаю, и матери наблюдают. Я не знаю, как с ними общаться. Я один из них? Время от времени они стараются вовлечь меня в беседу, но тоже не знают, как вести себя со мной. Я смотрю в их сторону и улыбаюсь, когда кто-то из них шутит, и все остальные смеются. Они смеются – я слегка хмыкаю, не хочу показаться чересчур навязчивым, просто как бы говорю: «Я вас слышу, я смеюсь вместе с вами, я разделяю ваше настроение». Но когда смех утихает, я по-прежнему остаюсь в стороне, я – это нечто иное, а что именно, никто не знает. Они не хотят тратить время на старшего брата, которого послали за Тофом, пока их мать готовит ужин, или задерживается на работе, или застряла в пробке. Я для них – нечто временное. Может, вообще кузен. Может, молодой приятель разведенки? В принципе, им все равно.
Ну и хрен с ним. Дружить с этими мамашами я и не собираюсь. Да и с чего бы? Я не один из них. Они – старье, а мы – новые модели.
Я смотрю, как Тоф общается со сверстниками, перевожу взгляд с одного на другого, прикидываю, подозреваю.
С чего это они смеются?
Над чем смеются? Над бейсболкой Тофа? Ведь она велика, так?
Да кто они такие, эти маленькие засранцы? Я им уши поотрываю.
А, вот в чем было дело. Всего-то. Ха-ха. Ха-ха