Сьюзен Коллинз "Голодные игры. И вспыхнет пламя. Сойка-пересмешница (сборник)"

grade 4,5 - Рейтинг книги по мнению 9980+ читателей Рунета

Эти парень и девушка знакомы с детства и еще могут полюбить друг друга, но им придется стать врагами. По жребию они должны участвовать в страшных Голодных играх, где побеждает только один – таков закон, который не нарушался еще никогда… Китнисс и Пит выжили – заставили признать победителями их обоих. Но многие из тех, кому не нравится победа, считают парня и девушку опасными. У этих людей хватает силы и власти, чтобы с легкостью убить и Пита, и Китнисс. Но никому не под силу их разъединить…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-070916-8, 978-5-271-35252-2, 978-5-271-37109-7, 978-5-271-37110-3

child_care Возрастное ограничение : 12

update Дата обновления : 14.06.2023


– Удачи, Китнисс.

– Тебе тоже.

Дверь закрылась.

В Шлак мы возвращаемся молча. Мне не нравится, как Гейл уколол Мадж, но вообще-то он прав. Жатва происходит несправедливо, и хуже всего приходится беднякам. По правилам, в Жатве начинают участвовать с двенадцати лет. Первый раз твое имя вносится один раз, в тринадцать лет – уже два раза, и так далее, пока тебе не исполнится восемнадцать, когда твое имя пишут на семи карточках. Это касается всех без исключения граждан Панема во всех двенадцати дистриктах.

А вот тут начинается самое интересное. Допустим, ты бедняк и помираешь от голода. Тогда ты можешь попросить, чтобы тебя включили в Жатву большее число раз, чем полагается, а взамен получаешь тессеры. За тессер целый год дают зерно и масло на одного человека. Сыт, конечно, не будешь, но лучше, чем ничего. Можно взять тессеры и для всех членов семьи. Когда мне было двенадцать, меня вписали четырежды. Один раз по закону, и еще по разу за тессеры для Прим, мамы и меня самой. В следующие годы приходилось делать так же. А поскольку каждый год цена тессера увеличивается на одно вписывание, то теперь, когда мне исполнилось шестнадцать, мое имя будет на двадцати карточках. Гейлу восемнадцать, и он уже семь лет кормит семью из пяти человек. Его впишут сорок два раза! Понятно, что такие, как Мадж, которой никогда не приходилось рисковать из-за тессер, вызывают у Гейла раздражение. Рядом с нами, обитателями Шлака, у нее просто нет шансов попасть в Игры. Почти нет. Конечно, правила устанавливает Капитолий, а не дистрикты и тем более не родственники Мадж, и все равно трудно питать симпатии к тем, кому не приходится, как тебе, торговать собственной шкурой ради куска хлеба.

Гейл и сам понимает, что зря злится на Мадж. В другие дни, в лесах, он часто распространялся о том, что тессеры – это еще одно средство укоренить вражду между голодными рабочими Шлака и теми, кому не нужно каждый день думать о пропитании. «Капитолию выгодно, чтобы мы были разобщены», – говорил он не раз и скажет еще. Но не в День Жатвы. Не после тех в общем-то безобидных слов девушки, которая носит золотую брошь и прекрасно обходится без всяких тессер.

По пути я бросаю взгляд на Гейла, и вижу, что за каменным выражением лица все еще скрывается злость. По-моему, все эти припадки гнева совершенно бессмысленны, хотя Гейлу я так никогда не скажу. Дело не в том, что я с ним не согласна. Даже очень согласна. Только что толку кричать посреди леса, как плох Капитолий? Ничего ведь не изменится. Справедливости не станет больше. И сыт от крика не станешь. Наоборот, только дичь распугаешь. И все-таки я не возражаю. Пусть уж лучше выпустит пар в лесу, чем в дистрикте.

Мы с Гейлом делим остатки добычи: каждому достается по две рыбины, паре буханок хлеба, зелень, несколько стаканов земляники, соль, кусок парафина и чуть-чуть денег.

– Увидимся на площади, – говорю я.

– Ты уж принарядись, – хмуро отвечает Гейл.

Дома мама и сестра уже собрались. Мама надела красивое платье, оставшееся у нее с аптечных времен. На Прим – моя блузка с оборками и юбка, в которых я шла на свою первую Жатву.

Меня ждет лохань с горячей водой. Я смываю пот и грязь, налипшую в лесу, и даже мою волосы. Мама приготовила мне одно из своих красивых платьев, голубое из мягкой тонкой материи.

– Ты правда думаешь, мне стоит его надеть? – удивляюсь я.

Одно время я так злилась на маму, что вообще ничего не хотела от нее принимать. Теперь стараюсь не отказываться. Но этот случай особый. Для мамы всегда очень много значили вещи из ее прошлой жизни.

– Конечно. И давай сделаем тебе прическу.

Мама насухо вытирает мне волосы полотенцем, старательно расчесывает и укладывает. Когда я смотрюсь в наше треснутое зеркало у стены, то едва себя узнаю.

– Ты такая красивая! – тихо выдыхает Прим.

– Будто подменили, – говорю я и обнимаю ее.

Как трудно ей будет пережить следующие часы, свою первую Жатву. Она почти в безопасности, – если тут вообще кто-то в безопасности, – ее имя внесли только один раз, по возрасту; я бы ни за что не позволила ей взять тессеры. Но Прим боится за меня. Боится того, о чем даже думать не хочется.

Я всегда защищаю Прим как только могу, а здесь бессильна. Боль, которую чувствует сестра, передается и мне, и я боюсь, что она это заметит. Край ее блузки выбился наружу.

– Подбери хвост, утенок, – говорю я, изо всех сил стараясь, чтобы голос прозвучал спокойно, и заправляю блузку.

– Кря-кря, – крякает мне Прим и смеется.

– Кря-кря и тебе, – отвечаю я и тоже смеюсь – так, как могу смеяться только рядом с Прим. – Пошли обедать, – говорю я, целуя ее в макушку.

Рыба и зелень уже тушатся в печи на вечер. Землянику и настоящий хлеб тоже прибережем до ужина – пусть он будет особенный. А сейчас мы едим черствый хлеб из зерна, полученного на тессеры, и запиваем молоком от козы Леди – подопечной Прим. Аппетита, впрочем, все равно ни у кого нет.

В час мы направляемся к площади. Присутствовать должны все, разве что кто-то при смерти. Служаки вечером пройдут проверят, и если это не так – посадят в тюрьму.

Плохо, что Жатву проводят именно на площади – единственном приятном месте во всем Дистрикте-12. Площадь окружена магазинчиками, и в базарный день, да еще если погода хорошая, чувствуешь себя здесь как на празднике. Сегодня площадь выглядит зловеще – даром что флагов кругом навешали. И телевизионщики с камерами, рассевшиеся, как стервятники, на крышах, настроения не поднимают.

Люди молча гуськом подходят к чиновнику и записываются – так Капитолий заодно и население подсчитывает. Тех, кому от двенадцати до восемнадцати, расставляют группами по возрасту на огражденных веревками площадках – старших впереди, младших, как Прим, сзади. Родственники, крепко держась за руки, выстраиваются по периметру. Есть еще другие – те, кому сейчас не за кого волноваться, или кому уже наплевать – они ходят по толпе и принимают ставки на детей, чьи имена сегодня выпадут, – какого они будут возраста, из Шлака или из торговых, будут ли они убиваться и плакать. Большинство с подлецами не связываются, но и сурового отпора не дают – они частенько оказываются доносчиками, а кто ни разу не нарушал закон? Меня бы, к примеру, запросто могли расстрелять за охоту, если бы чинуши сами есть не хотели и не прикрывали. Не все могут на это рассчитывать. И вообще, мы с Гейлом решили, что чем с голоду подыхать, лучше уж пулю в лоб – быстрее и мучиться меньше.

Люди прибывают, становится тесно, даже дышать трудно. Площадь хоть и большая, но не настолько, чтобы вместить все восьмитысячное население Дистрикта-12. Опоздавших направляют на соседние улицы, где они смогут наблюдать за событиями на экранах: Жатва транслируется по всей стране в прямом эфире.

Я оказываюсь среди сверстников из Шлака. Мы коротко киваем друг другу и устремляем внимание на временную сцену перед Домом правосудия. На сцене – три стула, кафедра и два больших стеклянных шара – для мальчиков и для девочек. Я не отрываясь смотрю на полоски бумаги в девичьем шаре. На двадцати из них аккуратным почерком выведено: «Китнисс Эвердин».

Два из трех стульев занимают мэр Андерси, высокий лысеющий господин, и приехавшая из Капитолия Эффи Бряк, женщина-сопроводитель, ответственная за наш дистрикт, – с розовыми волосами, в светло-зеленом костюме и с жуткой белозубой улыбкой на лице. Они о чем-то переговариваются, озабоченно поглядывая на пустующий стул.

Как только часы на ратуше пробьют два, мэр выходит к кафедре и начинает свою речь. Ту же, что всегда. Рассказывает историю Панема – страны, возникшей из пепла на том месте, которое когда-то называли Северной Америкой. Перечисляет катастрофы – засухи, ураганы, пожары, моря, вышедшие из берегов и поглотившие так много земли, жестокие войны за жалкие остатки ресурсов. Итогом стал Панем – сияющий Капитолий, окаймленный тринадцатью дистриктами, принесший мир и благоденствие своим гражданам. Потом настали Темные Времена, мятеж дистриктов против Капитолия. Двенадцать были побеждены, тринадцатый – стерт с лица земли. С вероломными дистриктами был заключен договор, снова гарантировавший мир и давший нам Голодные игры в качестве напоминания и предостережения, дабы никогда впредь не наступали Темные Времена.

Правила просты. В наказание за мятеж каждый из двенадцати дистриктов обязан раз в год предоставлять для участия в Играх одну девушку и одного юношу – трибутов. Двадцать четыре трибута со всех дистриктов помещают на огромную открытую арену: там может быть все что угодно – от раскаленных песков до ледяных просторов. Там в течение нескольких недель они должны сражаться друг с другом не на жизнь, а на смерть. Последний оставшийся в живых выигрывает.

Забирая детей и вынуждая их убивать друг друга у всех на глазах, Капитолий показывает, насколько велика его власть над нами, как мало у нас шансов выжить, вздумай мы взбунтоваться снова. Какие бы слова ни звучали из Капитолия, слышится в них одно: «Мы забираем у вас ваших детей, мы приносим их в жертву, и вы ничего не можете поделать с этим. Пошевелите только пальцем, и мы уничтожим вас всех. Как в Дистрикте-13».

Капитолию мало нас мучить, ему надо нас унизить, потому Голодные игры объявлены праздником, спортивным соревнованием, в котором дистрикты выступают соперниками. Выжившему трибуту обеспечивают безбедное существование в родном дистрикте, а сам дистрикт усыпают наградами – по большей части в виде продовольствия. Весь год Капитолий демонстрирует свою щедрость – выделяет победившему дистрикту зерно, масло, даже лакомства вроде сахара, в то время как остальные пухнут от голода.

– Это время раскаяния и время радости, – нараспев возглашает мэр.

Потом он вспоминает прошлых победителей из нашего дистрикта. За семьдесят четыре года их было всего двое. Один жив до сих пор. Хеймитч Эбернети, немолодой мужчина с брюшком, который как раз выходит на сцену. Пошатываясь и горланя что-то невразумительное, он грузно падает на третий стул. Успел нализаться. Толпа приветствует его жидкими аплодисментами, а он вовсю старается облапить Эффи Бряк, так что той едва удается вывернуться.

Мэр явно огорчен. Церемонию показывают по телевидению, и все кому не лень теперь над нами смеются. Пытаясь вернуть внимание к Жатве, он поспешно представляет Эффи Бряк. Как всегда бодрая и неунывающая, она выходит к кафедре и провозглашает свое фирменное: «Поздравляю с Голодными играми! И пусть удача всегда будет на вашей стороне!»

Ее розовые волосы – скорее всего, парик: после встречи с Хеймитчем локоны слегка сдвинулись набок. Покончив с приветствием, Эффи говорит, какая для нее честь присутствовать среди нас, хотя каждый понимает, что она ждет не дождется, когда ее переведут в более престижный дистрикт, где победители как победители, а не пьяницы, лапающие тебя перед всей нацией.

Сквозь толпу я вижу Гейла. Он тоже смотрит на меня и слегка улыбается: в кои веки на Жатве случилось что-то забавное… Тут меня пронзает мысль: в том шаре целых сорок два листочка с именем Гейла; удача не на его стороне. У других расклад куда как лучше. То же самое, наверное, Гейл подумал и обо мне, он мрачнеет и отворачивается. «Листков ведь несколько тысяч!» – шепчу я, как будто он может услышать.

Пора тащить жребий. Как обычно, Эффи взвизгивает: «Сначала дамы!» и семенит к девичьему шару. Глубоко опускает руку внутрь и вытаскивает листок. Толпа разом замирает. Пролети муха, ее бы услышали. От страха даже живот сводит, а в голове одна мысль крутится, как заведенная: только бы не я, только бы не меня!

Эффи возвращается к кафедре и, расправив листок, ясным голосом произносит имя. Это и вправду не я.

Это – Примроуз Эвердин.

2

Как-то раз в лесу, поджидая добычу на дереве, я задремала и грохнулась вниз с десятифутовой высоты прямо на спину – да так, что, казалось, весь дух из меня вышел. Я несколько секунд ни вдохнуть, ни выдохнуть, ни даже пошевелиться не могла.

И вот теперь я испытываю то же самое: горло перехватило, и я не в силах издать ни звука, а имя сестры все стучит и стучит молотом в голове. Кто-то хватает меня за руку, какой-то мальчик из Шлака. Наверное, я стала падать, и он меня поддержал.

Это ошибка! Этого не может быть! Имя Прим – на одном листке из тысяч! Я даже за нее не волновалась. Разве я не обо всем позаботилась? Разве не я взяла эти чертовы тессеры, чтобы ей не пришлось рисковать? Один листок. Один листок из тысяч. Расклад – лучше не бывает. И все, все насмарку.

Как будто издалека до меня доносится ропот толпы – самая большая несправедливость, когда выпадает кто-то из младших. Потом я вижу Прим: бледная, с плотно сжатыми кулачками, она медленно, на негнущихся ногах бредет к сцене. Проходит мимо меня, и я замечаю, что ее блузка опять торчит сзади как утиный хвостик; и это приводит меня в чувство.

– Прим! – кричу я сдавленным голосом и наконец обретаю способность двигаться. – Прим!

Мне не нужно проталкиваться сквозь толпу, она сама расступается передо мной, образуя живой коридор к сцене. Я догоняю Прим у самых ступеней и отталкиваю назад.

– Есть доброволец! – выпаливаю я. – Я хочу участвовать в Играх.

На сцене легкое замешательство. В Дистрикте-12 добровольцев не бывало уже несколько десятков лет, и все забыли, какова должна быть процедура в таких случаях. По правилам, после того как объявлено имя трибута, другой юноша или другая девушка (смотря по тому, из какого шара был взят листок) может выразить желание занять его место. В некоторых дистриктах, где победа в Играх считается большой честью и многие готовы рискнуть ради нее жизнью, стать добровольцем не так просто. Но поскольку у нас слово «трибут» значит почти то же, что «труп», добровольцы давным-давно перевелись.

– Чудесно! – восхищается Эффи Бряк. – Но… мне кажется, вначале полагается представить победителя Жатвы и… только потом спрашивать, не найдется ли добровольца. И если кто-то изъявит желание, то мы, конечно… – все более неуверенно продолжает она.

– Да какая разница? – вмешивается мэр.

Он смотрит на меня с состраданием и, хотя мы никогда не общались, как будто даже узнает меня – девочку, которая приносит ягоды; о которой ему, возможно, что-то рассказывала дочь; и которой, как старшему ребенку в семье, он сам пять лет назад вручал медаль «За мужество». Медаль за отца, сгинувшего в рудниках. Может быть, мэр вспомнил, как я стояла тогда перед ним, робко прижавшись к матери и сестренке?

– Какая разница? – ворчливо повторяет мэр. – Пусть идет.

Сзади, вцепившись в меня, как клещами, своими тонкими ручонками, исступленно кричит Прим:

– Нет, Китнисс! Нет! Не ходи!

– Прим, пусти! – грубо приказываю я, потому что сама боюсь не выдержать и расплакаться. Когда вечером Жатву будут повторять по телевизору, все увидят мои слезы и решат, что я легкая мишень, слабачка. Нет уж, дудки! Никому не хочу доставлять такого удовольствия. – Пусти!

Кто-то оттаскивает от меня Прим, я оборачиваюсь и вижу, как она брыкается на руках у Гейла.

– Давай, Кискисс, иди, – говорит он напряженным от волнения голосом и уносит Прим к маме.

Я стискиваю зубы и поднимаюсь на сцену.

– Браво! Вот он, дух Игр! – ликует Эффи, довольная, что и в ее дистрикте случилось наконец что-то достойное. – Как тебя зовут?

Я с трудом сглатываю комок в горле и произношу:

– Китнисс Эвердин.

– Держу пари, это твоя сестра. Не дадим ей увести славу у тебя из-под носа, верно? Давайте все вместе поприветствуем нового трибута! – заливается Эффи.

К великой чести жителей Дистрикта-12, ни один из них не зааплодировал. Даже те, кто принимал ставки, кому давно на всех наплевать. Многие, наверное, знают меня по рынку, или знали моего отца, а кто-то встречал Прим и не мог не проникнуться к ней симпатией. Я стою ни жива ни мертва, пока многотысячная толпа застывает в единственно доступном нам акте своеволия – молчании. Молчании, которое лучше всяких слов говорит: мы не согласны, мы не на вашей стороне, это несправедливо.

Дальше происходит невероятное – то, чего я и представить себе не могла, зная, как я совершенно безразлична дистрикту. С той самой минуты, когда я встала на место Прим, что-то изменилось – я обрела ценность. И вот сначала один, потом другой, а потом почти все подносят к губам три средних пальца левой руки и протягивают ее в мою сторону. Этот древний жест существует только в нашем дистрикте и используется очень редко; иногда его можно увидеть на похоронах. Он означает признательность и восхищение, им прощаются с тем, кого любят.

Теперь у меня действительно наворачиваются слезы. К счастью, Хеймитч встает со стула и шатаясь ковыляет через сцену, чтобы меня поздравить.

– Посмотрите на нее. Посмотрите на эту девочку! – орет он, обнимая меня за плечи. От него несет спиртным, и он явно давно не мылся. – Вот это я понимаю! Она… молодчина! – провозглашает он торжественно. – Не то что вы! – Он отпускает меня, подходит к краю сцены и тычет пальцем прямо в камеру. – Вы – трусы!

Кого он имеет в виду? Толпу? Или настолько пьян, что бросает вызов Капитолию? Впрочем, об этом уже никто не узнает: не успевая в очередной раз открыть рот, Хеймитч валится со сцены и теряет сознание.

Хоть он и отвратителен, я ему благодарна. Пока все камеры жадно нацелены на него, у меня есть время перевести дух и взять себя в руки. Я расправляю плечи и смотрю вдаль на холмы, где мы бродили сегодня утром с Гейлом. На мгновение меня охватывает тоска… почему мы не убежали из дистрикта? Не стали жить в лесах? Но я знаю, что поступила правильно. Кто бы тогда встал на место Прим?

Хеймитча поскорее уносят на носилках, и Эффи Бряк снова берет инициативу в свои руки.

– Какой волнующий день! – щебечет она, поправляя парик, опасно накренившийся вправо. – Но праздник еще не окончен! Пришло время узнать имя юноши-трибута! – По-прежнему пытаясь одной рукой выровнять парик, она бодро шагает к шару и вытаскивает первый попавшийся листок. Я даже не успеваю пожелать, чтобы это был не Гейл, как она произносит: – Пит Мелларк!

«О нет! Только не он!» – проносится у меня в голове, я знаю этого парня, хотя ни разу и словом с ним не перемолвилась.

Удача сегодня не на моей стороне.

Я смотрю на него, пока он пробирается к сцене. Невысокий, коренастый, пепельные волосы волнами спадают на лоб. Пит старается держаться, но в его голубых глазах ужас. Тот же ужас, что я так часто видела на охоте в глазах жертвы. Тем не менее Питу удается твердым шагом подняться по ступеням и занять свое место на сцене.

Эффи Бряк спрашивает, нет ли добровольцев. Никто не выходит. У Пита два брата, я видела их в пекарне. Одному, наверное, уже больше восемнадцати, а другой не захочет. Обычное дело. В День Жатвы семейные привязанности не в счет. Поэтому все так потрясены моим поступком.

Мэр длинно и нудно зачитывает «Договор с повинными в мятеже дистриктами», как того требуют правила церемонии, но я не слышу ни слова.

«Почему именно он?» – думаю я. Потом пытаюсь убедить себя, что это не имеет значения. Мы с Питом не друзья, даже не соседи. Мы никогда не разговаривали друг с другом. Нас ничего не связывает… кроме одного случая несколько лет назад. Возможно, сам Пит о нем уже и не помнит. Зато помню я. И знаю, что никогда не забуду.

То было самое тяжелое время для нашей семьи. Тремя месяцами раньше, в январе, суровее которого, по словам старожилов, в наших местах еще не бывало, мой отец погиб в шахте. Поначалу я почти ничего не чувствовала – словно окаменела, а потом пришла боль. Она накатывала внезапно из ниоткуда, заставляя корчиться и рыдать. «Где ты? – кричала я мысленно. – Почему ты ушел?» Ответить было некому.

Дистрикт выделил нам небольшую компенсацию, достаточную, чтобы прожить месяц, пока мама найдет работу. Только она не искала. Целыми днями сидела, как кукла, на стуле или лежала скрючившись на кровати и смотрела куда-то невидящим взглядом. Иногда вставала, вдруг встрепенувшись, будто вспомнив о каком-то деле, но тут же снова впадала в оцепенение и не обращала никакого внимания на мольбы Прим.

Мне было страшно, очень страшно. Теперь я могу представить, в каком мрачном царстве тоски пришлось побывать маме, но тогда я понимала лишь одно: вместе с отцом я потеряла и ее. Прим всего семь лет, мне – одиннадцать, и я стала главой семьи. Что мне оставалось делать? Я покупала на рынке продукты, варила еду, как умела, и старалась прилично одеваться сама и одевать сестру – ведь если бы стало известно, что мама о нас не заботится, мы бы оказались в муниципальном приюте. В нашу школу ходили дети из приюта – понурые, с синяками на лицах, с согбенными от безысходности спинами. Я не могла допустить, чтобы Прим стала такой же. Добрая маленькая Прим, которая плакала, когда плакала я, еще даже не зная причины, расчесывала и заплетала мамины волосы перед школой, и каждый вечер по-прежнему вытирала отцово зеркало для бритья – он терпеть не мог угольную пыль, покрывавшую все в Шлаке. Прим не выдержала бы приюта. А потому я никому словом не обмолвилась о том, как нам трудно.

Наконец деньги закончились, и мы стали умирать от голода. По-другому не скажешь. И продержаться-то нужно было всего лишь до мая, только до восьмого числа, а там мне бы исполнилось двенадцать, я бы взяла тессеры и получила на них драгоценные зерно и масло. Но до мая оставалось еще несколько недель, а к тому времени мы могли умереть.

В Дистрикте-12 голодная смерть не редкость. За примерами далеко ходить не надо: старики, не способные больше работать, дети из семей, где слишком много ртов, рабочие, искалеченные в шахтах. Бродил вчера человек по улицам, а сегодня, смотришь, лежит где-нибудь, привалившись к забору, и не шевелится. Или на Луговине наткнешься. А другой раз только плач из домов слышишь. Приедут миротворцы, заберут тело. Власти не признают, что это из-за голода. Официально причина всегда – грипп, переохлаждение или воспаление легких.

В тот день, когда судьба свела меня с Питом Мелларком, я была в городе. Пыталась продать что-нибудь из старых вещичек Прим на публичном рынке. Раньше я несколько раз бывала с отцом в Котле, но одна ходить туда боялась – место очень уж суровое. Ледяной дождь лил непрерывным потоком. Отцова охотничья куртка промокла насквозь, и холод пробирал до костей. Последние три дня у нас во рту не было ничего, кроме кипяченой воды с несколькими листиками мяты, завалявшимися в буфете. Простояв до самого закрытия рынка, я ничего не продала и дрожала так сильно, что уронила связку с детскими вещами в лужу. Подбирать не стала, побоялась, что сама упаду следом и тогда уже точно не встану. Да и кому нужны эти тряпки?

Домой нельзя. Невыносимо смотреть в потухшие глаза матери, видеть впалые щеки и потрескавшиеся губы сестры. В комнатке полно дыма: с тех пор как закончился уголь, топить приходилось сырыми ветками, которые я подбирала на краю леса. Как я могла вернуться туда с пустыми руками и без всякой надежды?

Не помню, как ноги привели меня на грязную улочку, тянувшуюся позади лавок и магазинов для богачей. Но сами-то заведения на первом этаже, а на втором живут их хозяева. Так что оказалась я у них на задворках. Возле домов пустые грядки, время посадки еще не пришло. Пара коз в сарае. Мокрая собака на цепи, обреченно сгорбившаяся посреди грязной лужи.

Любое воровство в Дистрикте-12 карают смертью, а в ящиках с мусором можно рыться безнаказанно. Вдруг что-нибудь отыщется? Кость из мясной лавки или гнилые овощи от зеленщика. То, чего не станет есть никто, кроме моей семьи. Как назло, мусор недавно вывезли.

Когда я проходила мимо пекарни, от запаха свежего хлеба у меня закружилась голова. Где-то в глубине пылали печи, и через отрытую дверь лил золотой жар. Я стояла, не в силах двинуться с места, прикованная теплом и дивным ароматом, пока дождь не охватил ледяными пальцами всю спину и не пробудил меня от очарования. Я подняла крышку мусорного ящика перед пекарней, и он тоже оказался безукоризненно, безжалостно пуст.

Вдруг я услыхала крик и подняла глаза. Жена пекаря кричала, чтобы я шла своей дорогой, а то она позовет миротворцев, и как ей надоело все это отродье из Шлака, постоянно роющееся в ее мусоре. У меня не было сил ответить на ее брань. Я осторожно опустила крышку, попятилась и тут заметила светловолосого мальчика, выглядывавшего из-за материнской спины. Я его встречала в школе. Он мой ровесник, но как его зовут, я не знала. У городских детей своя компания. Потом женщина, все еще ворча, возвратилась в пекарню, а мальчик, должно быть, наблюдал, как я зашла за свинарник и прислонилась к старой яблоне. Последняя надежда принести домой что-нибудь съестное пропала. Колени у меня подогнулись, и я безвольно соскользнула на землю. Вот и все. Я слишком больна, слишком слаба и слишком устала – о, как же я устала. Пусть приедут миротворцы, пусть заберут нас в приют. А лучше пусть я сдохну прямо здесь под дождем.

До меня донесся шум: опять ругалась жена пекаря, потом раздался удар. Вот разбушевалась. Хлюпая по грязи, ко мне кто-то шел. Это она. Хочет прогнать меня палкой, успела подумать я. Но нет, это был мальчик. В руках он держал две большие буханки хлеба с дочерна подгоревшей коркой – наверное, они упали в огонь.

– Брось их свинье, олух безмозглый! Какой дурак купит горелый хлеб?! – кричала ему вслед мать.

Он стал отрывать от буханок подгоревшие куски и бросать в корыто. Тут в пекарне зазвенел колокольчик, и мать поспешила к покупателю.

Мальчик даже ни разу не взглянул на меня, зато я смотрела на него не отрываясь. Потому что у него был хлеб. А еще из-за алого пятна на скуле. Чем она его так ударила? Мои родители нас никогда не били. Я и представить себе такого не могла.

Он воровато оглянулся – не смотрит ли кто, снова повернулся к свинарнику, и быстро бросил одну, потом другую буханку в мою сторону. И как ни в чем не бывало пошлепал назад к пекарне.

Я глядела на буханки и не верила своим глазам. Они были совсем хорошие, кроме подгорелых мест. Неужели это мне? Должно быть. Буханки валялись у самых моих ног. Испугавшись, что кто-то мог видеть, как все произошло, я поскорее сунула их под рубашку, запахнула сверху охотничью куртку и быстро пошла прочь. Горячий хлеб обжигал кожу, а я только сильнее прижимала его к себе – в нем была жизнь.

Пока я дошла до дома, буханки подостыли, но внутри были еще теплыми. Я вывалила их на стол, и Прим сразу хотела отломить кусок. Я сказала ей немного подождать, уговорила маму сесть с нами за стол и налила всем горячего чаю. Соскребла с хлеба черноту и нарезала. Это был настоящий, вкусный хлеб с изюмом и орехами. Мы съели целую буханку, ломоть за ломтем.

Оставив одежду сушиться у печки, я забралась в кровать и тут же провалилась в глубокий сон. Только утром мне пришло в голову, что мальчик мог нарочно подпалить буханки. Сбросил в огонь, зная, что накажут, а потом сумел передать мне. Хотя с чего это я взяла? Видно, все-таки случайно. Зачем ему помогать совсем чужой девчонке? Даже просто бросив хлеб, он проявил невероятное великодушие; узнай об этом мать, ему бы здорово досталось. Я не могла его понять.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом