Валерий Антонов "Неокантианство. Четвертый том"

Сборник статей немецких мыслителей объединен тематическим принципом: в совокупности дают представление о разнообразии идей, тем и методов философского поиска начиная со второй полвины XVIII до начала XX вв. возникших под влиянием учения и идей И. Канта.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785005996121

child_care Возрастное ограничение : 12

update Дата обновления : 28.04.2023

Тотальное восприятие как таковое сразу и инстинктивно проводит различие между тем, что дают ощущения, и тем, что приписывается «вещи в себе». Это ясно уже из того, что звуки, тактильные ощущения и т. д. с самого начала понимаются им не как компоненты, а как эффекты вещи. В случае с лицевыми ощущениями, действительно, при поверхностном наблюдении кажется, что цвет и яркость примыкают к самой вещи. Но только обратите внимание на следующее: Восприятие объясняет колокол, который сияет на солнце, который чернеет на пасмурном небе, который в сумерках едва позволяет различить его очертания, который затем становится совершенно невидимым и снова становится видимым утром – как тот же самый колокол. Поэтому она инстинктивно абстрагируется от цветов как от модификаций, которые возникают только при определенных условиях. Только комплекс отношений величины уже является «колоколом» для восприятия, как и для научного сознания. То, что является просто знаком, или то, что просто заставляет нас воспринимать вещь, которая иначе осталась бы скрытой от нас, совершенно инстинктивно и непосредственно отделяется от впечатлений или ощущений в восприятии. С другой стороны, тот факт, что колокол находится в определенном месте, определенного размера, постоянно висит там, объясняет восприятие непосредственно детерминациями, присущими самому колоколу, даже если, как ночью, он вообще не воспринимается, более того, если бы он вообще не воспринимался.

В языке, конечно, мы говорим, что колокол «черный, блестящий», точно так же, как мы говорим, что колокол «такой-то и такой-то большой, такой-то и такой-то тяжелый». Язык выражает не восприятие как таковое, а уже размышления о восприятии, которые сливают нас с ним воедино и должны быть снова разделены путем тщательного анализа. При точном и очень простом анализе, однако, реальное изложение восприятия проявляется наиболее ясно. Поэтому столь же ясно обнаруживается, что ощущения как эффекты, как отношения предметов к … – да, к чему? … … к чему? В восприятии, очевидно, ни к чему иному, как к самому себе, которое также воспринимается в пространстве, эмпирическому «я». О том, что следует различать в этом как сознание, само восприятие ничего не говорит. Это размышление открывает нам, как справедливо сказал Мессер, ошибку, или, как говорилось выше, уже сомнение, но не восприятие.

Поэтому мы должны различать три вещи:

1. естественное восприятие в его непосредственном отношении к своему предмету, к природе, представляемой в нем как существующая сама по себе,

2. восприятие, взятое для себя как предмет,

3. восприятие как фактор сознания, т.е. в его отношении к «Я».

Эти три вида предметных отношений, которые непрерывно соединяются и разъединяются в акте восприятия, должны быть самым резким образом отделены друг от друга в рефлексии над ними.

Таково аналитическое положение дел, которое изначально находится перед нами и которое мы должны продолжить, прежде чем осмелимся задать столь далеко идущие вопросы о «почве», на которой «покоятся» все эти отношения. Прежде чем приступить к вторичным размышлениям об отношениях, необходимо установить сами отношения. Здесь, конечно, кроется настоящая трудность. Если в реальном восприятии мы инстинктивно устанавливаем эти различия и отношения, то в рефлексивном наблюдении наш взгляд легко блуждает без порядка по содержанию восприятия как такового, по одной из его сторон, по тому, что восприятие – это действие сознания и т. д. Это означает, однако, что" предмет» восприятия находится «в покое». Это означает, однако, что изменяется сам" предмет» наблюдения. Если при активном восприятии предметом является «гора», «дом» и т.д., то здесь предметом становится восприятие. Если в активном восприятии «гора», «дом» и т. д. является предметом, то восприятие горы, дома, в свою очередь, становится предметом нового наблюдения, или даже само сознание становится предметом, с которым связано восприятие. Так как взгляд перескакивает с одной точки зрения на другую, возможно, оставаясь привязанным ко всем видам промежуточных отношений, сама вещь, от которой все зависит, "предмет», становится запутанной. Предмет одного способа смотреть на вещи смешивается с предметом другого способа смотреть на вещи, и из этого делаются всевозможные поспешные выводы.

Для того чтобы то, что последует далее, было легче понять, возможно, будет хорошо сразу привести несколько примеров. Если мы воспринимаем предмет активно, то, как было показано, ощущения, которые появляются, исчезают и даже меняются в разные моменты, непосредственно вытекают из определений предмета как такового. Если же мы размышляем о единичном восприятии, то есть о частичном восприятии как таковом, то мы ничего не замечаем. Из этого единственного наблюдения ощущения и пространственно-временные детерминации как бы сливаются в неразличимое целое. И – даже предмет, к которому активное восприятие относится без лишних слов как к чему-то отличному от него, как к чему-то независимому, отступает далеко в этом рефлексивном наблюдении, или, скорее, становится воспоминанием о чем-то, что вызвало взгляд или ощущение. Лишь когда мы остро взглянем на восприятие в целом, эта видимость снова исчезает и в сознание приходят правильные факты.

Если, кроме того, мы размышляем таким образом, что рассматриваем восприятие или даже весь перцептивный контекст как фактор сознания, соотнося его с сознанием, психикой, «Я» или как бы его ни называть, он предстает как чудесный, самодостаточный контекст, как единство апперцепции, в котором предмет теперь есть не что иное, как единство-мысль. Связь отдельной вещи, как и связь целого, является здесь самим предметом. – Для того чтобы снять иллюзию, мы должны снова вспомнить об активном восприятии. Иначе отсюда первоначальное направление связи безвозвратно скрывается от нас.

Но последнее направление отношений – это именно то, с которого начинает Кант. Он всегда возвращается к нему как к основному отношению. Именно эту точку зрения он канонизирует как «трансцендентальную». И действительно, он не мог бы выбрать более подходящего слова. Ибо если реальное восприятие делает трансцендентальное утверждение, что его определения действительны для предмета, который существует совершенно независимо от него, то эта точка зрения говорит, что они, конечно, обозначают предмет, но этот предмет есть единство лишь по внешнему виду.

В своем предыдущем эссе я противопоставил эту точку зрения суждению восприятия и защитил правоту суждения восприятия, показав его незаменимость. Итак, вот с чего следует начать, желая опровергнуть его. Необходимо доказать, что так называемая трансцендентальная точка зрения верна и эффективна, а трансцендентальная точка зрения восприятия ошибочна и неспособна к эффективности. Но это доказательство не должно с самого начала вестись от спорной точки зрения и с ее аргументами. Ибо тогда уже предполагается доказанным то, что должно быть доказано.

Но Мессер возражает мне в последнем случае. Уже на странице 322, то есть еще стоя почти в самом начале своего рассуждения, он говорит об отношении предмета к нам. «Те моменты, говорит он, которые составляют сам предмет, не даны нам непосредственно самими вещами». Конечно, можно сразу же сказать: ну, если не непосредственно, то, возможно, косвенно. Но мы еще не дошли до отношения вещи-в-себе к сознанию. Мы еще не подошли к «кантовской проблеме», уже представленной здесь Мессером, а не «к трудному вопросу»: «На чем основано отношение нашего представления к предмету? Я не обсуждал такой вопрос в критике Когена, а лишь намекал на него издалека. Ведь это самый, самый последний вопрос, к которому мы можем подойти только тогда, когда сами факты будут полностью прояснены. В эссе «Спор о самой вещи» и т. д. (Kant-Studien Vol. IV) я сам затронул этот вопрос несколько преждевременно и добился лишь того, что никто не знал, чего я на самом деле хочу. Это требовало осторожности. Поэтому, прежде чем затрагивать вышеупомянутый вопрос, необходимо сначала прояснить, что означает отношение понятия к предмету, что, в частности, содержит то отношение понятия, которое мы называем восприятием. Поэтому вопрос о том, какие предметные детерминации восприятия могут быть созданы в сознании, а какие нет, должен быть пока полностью оставлен в стороне.

Мессер, с другой стороны, без лишних слов утверждает, следуя Канту, «что мир пространственно-временных вещей и процессов создается как предмет для нас только в разуме». Но это двусмысленное утверждение. Возможно, его следует принять в одном отношении: что элементы восприятия сначала упорядочиваются в разуме; но, возможно, его следует энергично оспаривать в другом отношении, а именно, что, как считает Кант, пространство, время, категории просто стимулируются ощущениями и создаются, так сказать, разумом в силу эпигенеза. В любом случае, однако, обсуждение или даже решение этого вопроса здесь не уместно.

Поскольку он очень быстро решен Кантом, он опирается на часто повторяемые утверждения: У нас нет ничего, кроме наших собственных определений, наших представлений. Они не позволяют нам выйти за пределы самих себя. Поэтому желание сказать что-то о вещах как таковых находится вне сферы нашего знания. – Здесь мы ясно видим, что Кант просто считает фактическое утверждение восприятия ничем и односторонне и поспешно привязывает себя к отношению восприятия к сознательному Я. Если это не путаница психологической точки зрения с критическим наблюдением, которое различает все точки зрения и рассматривает их одинаково, то я, конечно, должен быть слепым.

В противовес этому, однако, следует сказать: с аргументом, который сначала приводится с определенной точки зрения, нельзя так легко опровергнуть полностью противоположное прямое утверждение, которое имеет место с другой точки зрения. Если, для иллюстрации этого, привести аналогию: чувственное восприятие заставляет солнце двигаться вокруг земли, а коперниканская теория заставляет землю двигаться вокруг солнца, то две точки зрения сначала противоположны друг другу. Какая из них верна, нельзя решить, сразу приняв сторону одной из них, но только если одна из них, или в других случаях третья, прояснит все противоречивые утверждения. Если бы мы не смогли объяснить расхождения в восприятии чувств именно на основе концепции Коперника, нам все равно пришлось бы сомневаться в правильности последней. Кант и кантианство, однако, с их якобы коперниканским утверждением, что пространство, время, категории, как созданные духом, не могут относиться к вещам самим по себе, до сих пор не смогли объяснить отклоняющееся утверждение реализма, коренящееся в восприятии. Напротив, это завело нас во все более глубокие лабиринты.

И наоборот, конечно, наивный реализм пока не смог решить проблему, которая кроется в кантовской проблеме, поставленной слишком рано, но, тем не менее, правильно, Мессером: «На каком основании покоится отношение наших идей к предмету?». Отсюда следует, что мы должны заново начать искать правильное место, из которого вытекает источник. Теперь я не вижу этого места, как это делает Коген, в идее, из которой можно вывести все, и столь же мало в общем контексте воспринимаемых предметов, который мы называем миром. Последний предмет является предметом естественной науки. Но это естествознание, как и обычные суждения о мире, основано на восприятии этого мира. Поэтому это восприятие как таковое должно стать предметом философского исследования. В нем, возможно, мы найдем те нити, которые делают мир, с одной стороны, и идею, с другой, понятными, по крайней мере, в той мере, в какой мы улавливаем связь между ними.

В этом отношении я тогда считал, что, несмотря на всю краткость, я уже хотя бы немного продвинул вопрос в критике Когена. Ведь я показал – в продолжение анализа, сделанного в «Аналогии опыта», – что восприятие действительно содержит отношения к предмету, который оно переносит за пределы себя. Оно фактически утверждает, что обозначаемые им отношения величины существуют «объективно сами по себе» в трансцендентном мире. И я показал, что само восприятие рушится, как только из него удаляются эти суждения. Поэтому так называемый идеализм невозможен, если признать восприятие даже в качестве перцептивного контекста. Ведь для того, чтобы настаивать на идеализме, будь то идеализм Канта, будь то идеализм Беркли, необходимо разрушить не только его пропозиции, но и сам контекст. Содержащиеся в нем инстинктивные суждения утверждают, что пространственно-временные условия действительны для отношений, существующих независимо от сознания, и именно благодаря этому превращают воспринимаемое в воспринимающее. Как это может происходить, откуда берутся пространство, время, категории, из чего можно объяснить авторитет этих суждений, – это вопрос сам по себе, который может быть решен позже. Перед вопросом quid juris стоит вопрос quid facti, а факт таков,

1. что суждения, содержащиеся в восприятии, однозначно претендуют на достоверность для мира, лежащего за пределами сознания,

2. что сам перцептивный контекст должен быть разрушен, если отрицать обоснованность его суждений для трансцендентного мирового контекста.

Философия не должна так легкомысленно проходить мимо этих фактов и прибегать к феноменалистическим попыткам реинтерпретации, основание которых проистекает из совершенно иной точки зрения. Если мы хотим опровергнуть, то должны доказать, что контекст восприятия не содержит этих суждений в обязательном порядке, или же, что он в целом является иллюзией, и что мы можем и должны обходиться без него. Если и то и другое невозможно, то опровержение также невозможно.

Теперь, исходя из этих выводов, потребуется сравнительно немного усилий, чтобы убедить Мессера, а также тех, кто исходит из той же точки зрения, по крайней мере, в том, что контр-утверждения, взятые из Канта против моих утверждений, не могут быть обоснованными. Выше мы видели, что если не придерживаться точки зрения, которую восприятие имеет непосредственно на свой предмет, а рассматривать восприятие как фактор сознания, то естественным образом мы получаем совершенно иное понятие предмета, чем то, которое содержится в самом восприятии. Здесь происходит точно так же, как, например, в природе, когда мы переводим взгляд с освещенного объекта на источник света, в сиянии которого он освещен тем или иным образом. В этом случае меняется весь предмет нашего рассмотрения. В первом случае мы смотрим на сам предмет; падающий на него свет был для нас предпосылкой; во втором случае предпосылкой становится внешний вид предмета; изучить природу освещения – вот проблема. То, что внешний вид означает для своего предмета, тем самым полностью удаляется из поля зрения. Теперь речь идет только об ином, совершенно не относящемся к делу X, на котором источник света отражается в том или ином конкретном свете.

Теперь важной задачей является различение способов появления, вызванных источником света, и тех, которые относятся к самому предмету, чтобы определение, принадлежащее источнику света, не приписывалось предмету. Но также и наоборот. Первую точку зрения Кант относит к области эпистемологии. Вторую точку зрения он, однако, полностью игнорирует. Если бы он ограничился лишь одним отличием первой точки зрения и сказал, что хочет посмотреть, в каком контексте появляется предмет, когда он рассматривается только в его значении как фактор сознания, то против этого вообще ничего нельзя было бы сказать. Анализ, проведенный с полным сознанием с определенной точки зрения, несомненно, всегда очень ценен. Но эта точка зрения также должна быть удержана. Не должно быть никаких дополнительных определений, которые незаметно переходят на другую точку зрения и хотят сказать, что означает данное явление.

К сожалению, так обстоит дело во всех работах Канта. Если он хотел рассматривать представление о мире только как фактор сознания, то разделы о постижении, воспроизведении и узнавании, которые были значительно опущены во втором издании «Критики чистого разума», были вполне к месту, как и обсуждение восприятия и понятия, единства апперцепции и тому подобное. Однако затем понятие мира или восприятие природы в ее высказываниях о своем предмете пришлось либо отбросить, либо рассматривать как проблему, которая будет обсуждаться позже. Однако ни в коем случае нельзя было смешивать оба вида исследования таким образом, чтобы первому из них отводилась ведущая роль, а второму – подчиненная. Поскольку Кант так и поступал и хотел определить предмет восприятия с точки зрения трансцендентального единства, центральное понятие критики познания, понятие предмета, должно было колебаться и мерцать, так что оно едва ли казалось осязаемым.

Прежде всего, изъяв отдельное восприятие или момент в нем, ощущение, и представив его отдельно глазу, возникают упомянутые выше идеи о том, что это ощущение, со своей стороны, не есть нечто созданное нами, а нечто данное, что тем самым указывает на нечто, лежащее вне сознания, являющееся «причиной» явлений. Этот предмет, однако, теперь не может быть определен, поскольку у Канта пространство, время, категории предстают лишь как факторы сознания. Он остается «неизвестной» причиной явлений, простым Х.

Но к этому Х1 присоединяется Х2, который утратил всякое воспоминание о внешнем происхождении ощущений и является исключительно продуктом единства апперцепции. Если мы рассматриваем восприятие только как фактор сознания, тогда действительно предмет, который Мессер (стр. 324) странным образом выдвигает против меня, представляется просто как нечто, что противоречит тому факту, что наши познания не определяются произвольно. т.е. как «формальное единство сознания в синтезе многообразия идей» (1-е издание, стр. 104f). Это понятие предмета, трансцендентального предмета, также играет единственную решающую роль в отрывке, который я тогда выделил (2-е издание, стр. 236). Если смотреть с этой точки зрения, то оно образует единство, в котором объединены все определения предмета. Но если мы сейчас – всегда придерживаясь настоящей точки зрения – мысленно удалим связанные с ним детерминации, мы окажемся в точно таком же положении, как если бы мы удалили все сферические компоненты из центра сферы. Остается только воображаемая точка, вокруг которой группировались сферические компоненты. Это второе X, которое у Канта постоянно путается с первым X, имеющим совершенно иное происхождение, пограничным понятием, которое, будучи позитивно понятым, стало бы призрачным предметом, нуменоном.

Если рассмотреть различные точки зрения, упомянутые выше, то ранее столь запутанный вопрос становится вполне ясным и понятным, и на основе этих различных точек зрения мы можем достаточно ясно видеть сквозь ткань «Критики чистого разума». А если обратить внимание на то, каким образом должен быть «доказан» эмпирический предмет, который, например, в опровержении идеализма совершенно ясно выступает как общий «непосредственный» объект восприятия, то, по существу, мы получаем ключ ко всему делу. Вместо того чтобы проанализировать непосредственное отношение и хотя бы раз противопоставить его точку зрения «трансцендентальному», «доказывается» даже оно из трансцендентального, но тем самым опустошается от своего непосредственного содержания. И таким образом не только содержание восприятия как психического содержания, но и его смысл, оказывается под трансцендентальной точкой зрения, и восприятие, в последнем отношении тоже, становится просто явлением, которому затем, в зависимости от того, ощущение или мысль выдвигается больше на передний план рассмотрения, соответствует то неизвестная причина X1, то просто объединяющее понятие X2. Мессер еще не разобрался в этом, и поэтому объясняется, что он хочет опровергнуть меня доводами, взятыми из той области, которую я оспариваю.

Удачно, что в том же номере, в котором появился ответ Мессера, опубликован обстоятельный трактат Антона Томсена на ту же тему, и в нем также – вслед за старыми критиками – объясняется противоречие между «трансцендентальной вещью-в-себе» и «эмпирической вещью-в-себе». Для Томсена последняя, по общему признанию, не есть X1, т.е. не неизвестная причина феноменов, выстреливающих из пистолета, а «феноменальный предметный субстрат», состоящий из количеств. Кант, конечно, не называет эту вещь-в-себе, но включает ее детерминации в понятие вещи-в-себе, и в этом основа его основной путаницы. Это верно по сути дела, но искажено в способе аргументации. Если бы Кант признал этот объект – который Томсен совершенно правильно описывает как состоящий из количеств – вещью-в-себе, то есть вещью, определения которой действуют независимо от сознания, то многих споров удалось бы избежать. Восприятие действительно обозначает его как такую вещь, поскольку оно утверждает, что только что увиденное дерево – то же самое, что и дерево, увиденное вчера. Но ошибка заключается в том, что Кант просто упраздняет эту вещь-в-себе в единство наших идей, и таким образом он психологически упраздняет объективную действительность, которую он, тем не менее, непременно должен был бы утверждать.

Ошибка Томсена связана с тем, что он тоже не резко различает точки зрения, с которых мы можем рассматривать восприятие: Восприятие как появление в сознании, как предмет, который мы можем себе представить, и как непосредственное отношение к внешним предметам. Эти три точки зрения должны быть разделены как можно более отчетливо. Третья приводит к естественному (реальному) восприятию; вторая точка зрения берет это восприятие в качестве предмета анализа; первая – психологическая, якобы «трансцендентальная» точка зрения. Если в малейшей степени способ наблюдения перескакивает с одной точки зрения на другую без четкого осознания этого, то возникает путаница, подобная той, что возникает, когда мы путаем воланы [помутнение хрусталика – wp] в глазу и движущиеся на заднем плане предметы.

Когда Томсен вместе с Лихтенбергом, Гельмгольцем и другими утверждает, что последовательный идеализм неопровержим, он с самого начала рассматривает восприятие с чисто психологической точки зрения и проецирует рефлексию с нее на наивную точку зрения. Если же критически взглянуть на эту наивную точку зрения даже со второй точки зрения, то, как показано выше, ощутимо возникает невозможность идеализма как Канта, так и Беркли. Остается только идеализм, который, подобно Гегелю и, в более позднее время, Когену, хочет вывести все познание из идеи и фактически полностью расщепить все компоненты восприятия, включая ощущения, взятые отсюда. К сожалению, этот идеализм не может завершить свой полет Икара, поскольку при первой же возможности он разбивается обратно о чувственное восприятие, которое он не в состоянии устранить. Но он, во всяком случае, более последователен, чем тот идеализм, который на одном дыхании утверждает, что вчерашний эмпирический дом – это сегодняшний эмпирический дом, и все же это тождество в «трансцендентальном смысле» есть лишь соединение простых представлений о чем-то, что нам совершенно неизвестно. Это утверждение подобно утверждению постного проповедника, который после хорошей трапезы объявляет блага этого мира пылью и плесенью.

Поскольку Томсен не делает необходимых фундаментальных различий между различными точками зрения на предмет в той же степени, что и Мессер, его критика не является достаточно проникновенной. Он, конечно, прав, например, когда разбирает путаницу между трансцендентальной и эмпирической вещью-в-себе на стр. 217f; но он видит эту путаницу неполно, иначе он заметил бы, что речь идет отнюдь не о простой путанице эмпирического и трансцендентального, а о путанице между этими X1 и X2, что, с другой стороны, эмпирическое, т.е. то, что не просто обозначается в восприятии, является вопросом путаницы между трансцендентальным и эмпирическим. То есть предмет, который не просто обозначается, а определяется в восприятии, стал для Канта психологическим mouche volante, или, скорее, тенью, которая отделена от своего источника, теперь уже неизвестного X1, подобно теням Аида от Dasein, для которых больше нет ни ночи, ни моста, ведущего через них.

Предшествующее обсуждение, как мы надеемся, ясно и недвусмысленно показало, какие вопросы и какие точки зрения важны для ответа на них. С самого начала стало очевидно, что противопоставление восприятия и предмета развивается из восприятия и уже в нем, что первое содержит в себе компоненты, которые оно непосредственно и инстинктивно не приписывает предмету, как думает обычная рефлексия, а обозначает как свои эффекты на эмпирическое «я». И далее выяснилось, что там, где перцептивные отношения описываются как ошибочные или сомнительные, обнаруживается дальнейшее различие между сознанием и предметом. Таким образом, мы имеем совершенно непосредственно в восприятии эти три точки зрения: Таким образом, мы обнаружили подготовленными совершенно непосредственно в восприятии три точки зрения: отношение восприятия к его предмету, отношение к восприятию как предмету, и отношение восприятия к сознанию (его рассмотрение как простого фактора сознания). И наоборот, однако, было показано, что если мы с самого начала исходим из последней точки зрения, то мы не только вводим в двусмысленность все понятие предмета, но и обрываем отсюда мост к изложению восприятия.

Значит, восприятие должно быть отправной точкой! Таков вывод, который, как мне кажется, должен быть сделан из всего этого. Для анализа восприятия сам Кант проделал ценнейшую предварительную работу, которой обычная эмпирика до сих пор уделяет мало внимания.

Только тогда, когда мы проделаем эту работу, только тогда, а не раньше, необходимо обратиться к вопросу, поставленному в самом начале Кантом и, вслед за ним, Мессером: На чем основывается отношение нашего понятия к предмету? Здесь придется решить и другой вопрос: действительно ли пространство, время, причинность возникают как идеи лишь на основе чувственных впечатлений, эпигенетически. Но как бы ни был решен этот вопрос, следует подчеркнуть, что вопрос о значении этих идей не должен быть поставлен в зависимость от него. Если бы на этот вопрос был дан ответ в смысле Канта, то его вопрос о том, как субъективные условия видения и мышления могут иметь объективное значение, конечно, возник бы заново. Но тогда вопрос был бы определен гораздо точнее. Теперь мы знаем, что означает слово «объективный» с точки зрения восприятия, и больше не можем отделаться дедукцией из трансцендентального единства апперцепции. Скорее, мы должны спросить в каждом случае, как утверждения, которые имеют место с точки зрения этого трансцендентального единства, связаны с неразрывным притязанием на достоверность восприятия.

Это и есть та проблема, над которой нам предстоит работать. Вопрос, над которым трудился весь прошлый век, – имеют ли пространство, время и категории действительность для вещей, существующих независимо от сознания, – решается против Канта, как только мы анализируем восприятие, однажды освобожденное от влияния «трансцендентальной» точки зрения. Тогда мы должны осознать, что это восприятие обязательно содержит в себе эту претензию на достоверность, и что она никак не может быть устранена для нас.

Примечания

1) Отмечу то, что уже подчеркивалось в моей критике Когена, том VIII, выпуск 1, что под восприятием я понимаю не отдельное чувственное восприятие, а совокупность того, что определяет предмет как истинный для естественного сознания (Wahr-Nehmung).

LITERATUR – Franz Staudinger, Der Gegenstand der Wahrnehmung, Kant-Studien, Bd. 10, Berlin 1905.

Моральный вопрос – это социальный вопрос

I.

Философия, как и всякая наука, является для человека не самоцелью, а средством для достижения цели. Конечно, она не должна служить каким-либо конкретным духовным или материальным целям обывательским образом; она не должна быть подручной религиозных и политических партий и сил; но ее следующая цель, расширение и углубление наших знаний, должна быть подчинена общей цели гармоничного совершенствования человека, человечества. Исследуя области человеческой мысли, чувства и действия, она не ограничивается задачей найти нити, из которых состоит интеллектуальная жизнь человека, просеять их и систематически упорядочить. Скорее, она также хочет найти нормы, в соответствии с которыми наша умственная деятельность может протекать свободно от мешающих влияний, и указать средства, с помощью которых можно обеспечить нормальный характер этих проявлений жизни.

Эта задача имеет две стороны. Она касается законов мышления и законов действия. И те и другие, однако, имеют свою единую основу в единстве сознания. Это единство, объективно означающее противоречивую связь мира и жизни, психологически проявляется в нас как то стремление, которое теоретически стремится постичь связь мира в единстве без противоречия, а практически стремится сформировать мир нашего действия как связь без противоборства.

В обоих случаях философия неизбежно сталкивается с реальными силами, с которыми ей приходится иметь дело; с мировоззрениями, уже живущими в сознании современников, с моральными порядками и нравственными убеждениями, которые обусловливают их действия. Здесь ее ожидает двойная деятельность. Силы, с которыми он реально сталкивается в жизни, должны вновь и вновь подстегивать его к новой самокритике, чтобы он мог найти и заполнить пробелы в своих собственных теоретических представлениях. Ибо без света растение погибает, дух теряет себя в пустом кружении. Но когда философия серьезно и добросовестно проделала эту работу над собой, в таком случае она не должна сторониться тех сил, которые противостоят ей в реальной жизни: она должна выйти и сделать свои результаты плодотворными для мира. Ни одна наука не способна запереться во дворце, подобно азиатским правителям, и показывать свое открытое лицо только избранным. Она принадлежит миру, а мир принадлежит ей, в грядущие времена, как и прежде.

Ведь никто не верит, что мир когда-либо обходился без философии и может обойтись без нее. Пока люди мыслили по-человечески и поступали по-человечески, они создавали для себя мировоззрение и правила действия. Нам не нужно ждать того дня, когда, согласно ироничным словам поэта, философия займет свое место на троне власти только после того, как голод и любовь отойдут на второй план. Философия всегда правила, несмотря на голод и любовь. Разумеется, она умела включать голод и любовь в свою систему в качестве авторитетных и влиятельных элементов: и поэтому они не лишали ее господства. Если, конечно, эта философия, живущая среди людей, выглядит по большей части совершенно иначе, чем философия, которая гордится более научными методами, то для последней это ни в коем случае не вопрос неправильной оценки существования первой и зарывания себя в темные системы, оторванные от мира. Скорее, речь идет о том, что более просвещенная философия спускается к последней, чтобы оказать на нее очищающее и преобразующее воздействие и постепенно приблизить ее к научным принципам. Только в той мере, в какой она это делает, в той мере, в какой она признает и усваивает силы, существующие в мире, она осуществляет свой высший идеал – стоять на стороне духовного и нравственного развития человечества, разъясняя и помогая ему. Если она этого не делает, если, подобно античной философии после Пелопоннесской войны, она продолжает идти своим собственным путем, расходящимся с развитием общественной жизни, она останется менее плодотворной школьной философией и в лучшем случае передаст ценный материал в более поздние, лучшие времена.

В настоящее время расхождение между научной и народной мыслью, похоже, все больше и больше уступает место сближению. С одной стороны, сознание народа все больше освобождается от тупого, некритичного принятия догматической церковной философии, а с другой стороны, научная философия также все дальше выходит из узких рамок схоластических систем и, оплодотворяемая все более надежными результатами отдельных наук, стремится трезво и научно постичь природу нашей духовной жизни. Таким образом, ей удается все больше и больше проникать в дух людей и пробуждать в них склонность к подлинно научному взгляду на мир и жизнь.

В теоретической области, конечно, именно материалистическая философия оказывает большое влияние на современников. Она набирает силу среди рабочих классов, а также широко распространена среди так называемых представителей высших классов. Здесь, правда, любят говорить о ретроградном движении. Но это, вероятно, больше внешняя видимость. Часто на заднем плане стоят соображения, которые имеют мало общего с правдивостью убеждений.

Для философа, в любом случае, недопустимо жаловаться на распространение материализма и желать продемонстрировать свою способность к философии, ругая его. Материализм не может казаться ему окончательной системой истины. В той мере, в какой он не остается максимой эмпирического исследования, а претендует на решение окончательных загадок мира и жизни, он, конечно, столь же односторонен, как и догматический дуализм. Тем не менее, следует признать вместе с Ф. А. Ланге, что это, хотя и низшая, но все же сравнительно прочная ступень научной философии; что она представляет собой огромный прогресс по сравнению с народной философией, воспитывающей людей в незрелости, и что она предлагает гораздо более понятные и подходящие принципы для понимания материальных явлений, чем последние. Даже если признать, что она не может объяснить различные духовные явления, по крайней мере, излишне жаловаться, что она уничтожает самые благородные сокровища мира разума. В том, что чувства сегодня больны и неопределенны, что они часто кажутся исчезнувшими, виноват не материализм; это вина больных и неопределенных условий жизни настоящего времени, и когда установится лучший порядок жизни, сильные цветы разума появятся вновь без всяких попыток культивировать их искусственно. Однако, прежде всего, материалистический круг мышления – это почва, на которой научно более всеобщее мировоззрение, когда придет его время, может укорениться гораздо легче и надежнее, чем на почве любой догмы. Ведь догма опирается на авторитет, а когда авторитет прочно укоренился, нет причин, почему бы ему не сопротивляться. Материализм же, по крайней мере, имеет добрую волю прислушиваться к доводам и в значительной степени действительно это делает. Он никогда не может яростно противостоять дальнейшему развитию науки и не может закрыть свой разум для более веских доводов, порожденных передовой философией.

В практической области, на наших глазах, происходит развитие, совершенно аналогичное тому, которое материализм представляет в теоретической области. С преобразованием мировоззрения тесно связана перемена в нравственных представлениях людей.

Мнение о том, что моральные заповеди даются авторитетно свыше, все больше теряет свои позиции. Старые нормы поведения теряют свой блеск в глазах людей, весь моральный фундамент, на котором было построено прошлое, шатается. Кажется, что сегодня, как и во времена умирающей Римской империи, действует демон конца света.

Но как в разгар процесса разложения старого мира возник новый нравственный принцип, так и сегодня, сквозь все неспокойные условия, заметно зарождение нового фундаментального нравственного воззрения. Как и тогда, новый идеал жизни пробивается снизу к свету, поднимая людей над монотонностью механической повседневности, над эгоизмом, наполняя их горней верой и, кажется, желая утвердить себя с такой же размашистой силой, как когда-то христианский идеал. Если раньше движущей силой была вера в то, что Бог решил создать для человечества царство мира и любви, то сегодня ими руководит мысль о том, что люди способны собственными силами основать на человеческой земле царство справедливости для всех.

Обе идеи в настоящее время находятся в сильнейшей оппозиции друг к другу. Те, кто гордится тем, что является назначенным представителем христианства, за редким исключением, яростно враждебны к исповедующим новый идеал, а последние, со своей стороны, презрительно дистанцируются от церкви, которая, по их убеждению, использует божественное царство любви как оружие против требований человеческой справедливости.

Глубину этого контраста можно увидеть в словах рабочего, не принадлежащего к социалистической партии. Густав Бухр в своих «Мыслях рабочего о Боге и мире» говорит следующее:

«Нам нужна только та власть, которая основана на истине, и нам не нужна та власть, которая основана на Боге. Тот авторитет, который основан на истине, исходит из Бога, чтобы сделать себя понятным. Но самой благородной чертой всякого авторитета может быть только то, что он постижим». Такой «авторитет – это тот, который заботится о том, чтобы то, что служит благу и процветанию людей, было постигнуто и исполнено».

«Там, где любовь и дружба предшествуют, свита – это старый мир».

«Любовь не была бы любовью, если бы ее высшая деятельность не заключалась в единстве, а истина не была бы истиной, если бы ее высшая деятельность не заключалась во всеобщности; и только по этой причине может случиться, что после тысячи лет любви многие миллионы людей выходят на сцену и решительно требуют, чтобы им было дано то, чего не дала любовь… благосостояние всех».

Это противостояние в наиболее резкой форме выражено в социал-демократической доктрине (1). Не подлежит сомнению, что у нас нет справедливого социального порядка, основанного на рациональных принципах. Поэтому ее моральное требование обращено в первую очередь не к человеку; прежде всего, она не требует, чтобы человек подчинился данному порядку как моральному. Скорее, он требует прежде всего установления такого порядка, который удовлетворял бы оправданным требованиям современного развития. То, что такого порядка сегодня не существует, для нее не подлежит сомнению. Согласно ей, мир все больше переходит в состояние, которое лишает мелких собственников и рабочих плодов их труда. Современная технология, которая могла бы производить достаточное количество жизненных благ для всех, стала, благодаря капиталистической системе, лишь средством для переливания все большего и большего богатства и власти в руки самых могущественных капиталистов, в то время как огромная масса людей метается между непосильным трудом и безработицей, со всеми их деморализующими последствиями, и предоставляет им относительно меньшую и меньшую долю в благах этой земли. Однако с этими страданиями и лишениями растет возмущение угнетенных масс, а с пониманием причин их страданий усиливается призыв к другому, лучшему порядку вещей.

Сама социал-демократия называет это стремление революционным, но она не понимает это так, будто новое государство может возникнуть только путем полного свержения существующего. Напротив, она доказывает его возможность из исторических условий развития нынешнего состояния. Ибо в нем уже сейчас повсюду видны тенденции, толкающие к социализму. Благодаря технике и силе капитала одна отрасль труда за другой отнимается у мелких предприятий; сами крупные предприятия концентрируются за счет уничтожения более слабых и увеличиваются в размерах настолько, что силы отдельного человека уже недостаточны для управления огромной машиной. И поэтому в нем уже необходим некий аналог социалистического порядка. Поэтому социализм не должен был создавать социалистические предприятия; он должен был просто перенять их, объединить в соответствии со своими целями и ассимилировать с ними мелкие ремесла, ставшие все более и более незначительными и бессильными.

Само развитие промышленности также было ответственно за необходимость этого поглощения. С одной стороны, крупные капиталисты были все более не в состоянии удовлетворить внутренние потребности народа, а с другой стороны, в условиях растущей конкуренции между нациями они уже не могли даже найти места сбыта за границей для массы товаров, которые не могли быть проданы дома. Таким образом, общество все быстрее приближалось к состоянию, когда несоответствие между огромным производством и еще большими возможностями производства и растущей невозможностью для народа получить работу и покупательную способность для этих продуктов приведет к совершенно непригодным условиям. Это вынудит общество взять предприятия в свои руки, чтобы использовать их уже не для спекуляции и извлечения прибыли, а для блага самого общества.

Реализация такого положения вещей будет, конечно, делом рук не капиталистов, а тех, кто наиболее остро ощущает невыносимость капиталистической системы, – рабочего класса. Рабочий класс возьмет на себя управление производством и упорядочит его в вышеупомянутом смысле.

Но, говорит социализм, рабочий класс действительно способен выполнить эту огромную работу, ибо он подготовил, организовал и политически проверил себя в своей многолетней борьбе с капитализмом таким образом, что, когда придет время, он сможет справиться и с этой великой задачей, перед которой все остальные окажутся в проигрыше. Не следует забывать, что сегодняшних рабочих нельзя сравнивать с пролетариатом Древнего Рима. Последний был частью населения, ставшего по существу ненужным для производства в результате изгнания с собственной земли и обработки ее рабами, которое переселилось в столицы, позволило кормить себя хлебом и играми и, подобно Фаусу, отдало свой голос в распоряжение честолюбивого правителя, умевшего его пленить. Современный пролетариат, являясь незаменимым фактором самого производства, все больше и больше осознает это и поэтому не менее склонен служить интересам иностранных правителей в ущерб своим собственным жизненным интересам. Поэтому на него ложится историческая задача в недалеком будущем изменить мир и поднять человечество в материальном, духовном и моральном отношении на новый, более совершенный уровень.

Это, возможно, основные точки зрения, на которых должно основываться понимание социализма. Они объясняют существование социализма и должны соблюдаться, если он должен быть подвергнут социальной и моральной критике.

Но всегда можно заблудиться, если начать критический анализ с вопроса: Чего хотят социал-демократы? и если продолжать извлекать из их предполагаемых «желаний и стремлений» отдельные вещи, которые согласуются с собственными желаниями критика, и отвергать все остальное. Только на основе понимания нынешнего развития и заложенных в нем тенденций к дальнейшему развитию можно вынести удовлетворительное суждение. Тот, кто начнет с планов на будущее, не будет иметь суждений за пределами сферы субъективных желаний ни о разумности или бессмысленности радужных описаний будущего Бебеля и Беллами, ни об ударах Э. Рихтера, искажающих карикатуру его собственного изготовления.

Мы также не можем подходить к моральной оценке социализма с предвзятой этической системой, применять ее в качестве стандарта и выносить окончательное решение. Это было бы, во-первых, несправедливо и, следовательно, совсем не нравственно, а во-вторых, бесполезно. Это было бы несправедливо, потому что, хотя принципы морали, то есть принцип порядка в его наиболее общей форме, существуют везде, где есть человеческие сообщества, конкретные моральные порядки, с другой стороны, зависят от соответствующего общего развития жизни сообщества. Применение морального кодекса более развитого общества к действиям человека, живущего в более примитивных условиях, должно быть столь же предосудительным, как и наоборот. Наша задача здесь двоякая: во-первых, сравнить, как соотносятся между собой сами различные порядки жизни, то есть являются ли они более простыми или более развитыми и гармонизированы ли различные сферы жизни в них друг с другом; во-вторых, подчинялись ли и в какой степени данные индивиды в своих взглядах и проявлениях вытекающим из них моральным предписаниям, отставали от своего времени или опережали его.

Это разделяет этику на две стороны. Сначала возникает вопрос о том, является ли данный порядок сообщества сам по себе хорошим, то есть гармонично упорядоченным в соответствии с данными условиями, порядком для всех членов сообщества, и только затем возникает вопрос о том, является ли сам индивид хорошим, то есть подчиняется ли он по собственной воле принципу порядка, который совершенен в соответствии с его собственными представлениями.

Эти две стороны морального вопроса естественным образом становятся двумя отдельными частями этики, первая из которых имеет дело с моральными порядками, вторая – с обязательствами индивидов. Социальная этика или доктрина моральных порядков должна лежать в основе индивидуальной этики или доктрины личной морали. Следует признать, что даже сегодня эти две стороны в этике не оценены должным образом. Даже Кант, как бы близко он ни подходил к этому в отдельных фрагментах, например, в своем рассуждении о Государстве Платона (Критика чистого разума, Кехрбах, стр. 276), в своем категорическом императиве выдвигал требование только к субъекту организовать свои действия в соответствии с принципами общего законодательства и не учитывал, что эти требования могут быть реализованы только в той мере, в какой само общее законодательство соответствует принципу порядка. И в более поздней этике, особенно в той, которая начинается с психолого-исторического развития морального сознания, можно найти отчасти односторонний акцент на субъективной или социальной точке зрения, а отчасти некритическое смешение этих двух точек зрения.

Если мы теперь хотим критически взглянуть на социальный вопрос или социалистические взгляды с этической точки зрения, то вышеуказанное различие вдвойне необходимо. Ведь социализм, как было показано, подчеркивает именно социально-этическую сторону, причем иногда с такой односторонностью, что может показаться, будто он знает только влияние социального порядка на индивидов, но считает, что мораль индивидов безоговорочно является следствием их материального положения в жизни. Это внешне правильно, но на самом деле совершенно неверно. Именно стремлением перейти от существующего морального порядка к другому, лучшему, по убеждению социалистов, социализм доказывает свою убежденность в том, что люди могут подняться над данным и стремиться к лучшему. Только таким образом, если бы не явные свидетельства социалистических писателей (2), можно было бы доказать, что так называемая материалистическая теория истории социализма отнюдь не основана на отрицании духовно-нравственных импульсов, которые могут стать всеобщими и формирующими только в том случае, если они вытекают из природы экономических условий жизни.

Таким образом, социализм не говорит ничего нового. Шиллер, например, в своем «Элевсинском пире», в «Прогулке», также показывает, что духовная культура покоится на подструктуре экономических условий. Только потому, что не обдумали давно сказанное и не довели до конца его последствия, потому что слишком часто приписывают героям человечества то, что они не сделали практического вывода, соответствующего времени, на экономически подготовленной почве, а свободно и легко, как бы из ничего, перестроили мир, ставший чисто духовно «зрелым»: поэтому так называемое материалистическое мировоззрение все же имеет ценность нового открытия. И если оно местами перегружено, то это объясняется тем, что, как всегда в периоды борьбы, человек умалчивает о том, что общепринято и кажется само собой разумеющимся, но тем сильнее подчеркивает противодействие.

В любом случае, верно, что экономический порядок является основополагающим фактором для морального порядка и, следовательно, для морали масс. Можно даже пойти дальше и признать, что моральные и правовые взгляды определяются не только экономическим строем в целом, но и в очень большой степени классовым положением индивида.

Взгляд на воззрения наших современников показывает, что это действительно так.

Не случайно промышленные рабочие классы были захвачены учениями социализма в такой степени, и что они поддерживают их с такой энергией, с какой может поддерживать только религия, наполняющая всю душу. Этого эффекта достигло не упомянутое возбуждение жадности непонятных масс, ибо в среднем социализма придерживаются не самые глупые, не самые худшие и не самые бедные рабочие, а интеллигенция рабочего класса. Нет, классовая ситуация в целом, тесная связь промышленных рабочих с современным производством заставляет их острее чувствовать его влияние и яснее понимать его, чем тех, над кем еще не довлеют или не полностью довлеют его условия.

Именно по этой причине часто гораздо более угнетенные рабочие кустарной промышленности, поденщики в поместьях, еще не перешедших на промышленное хозяйство, рабочие более ремесленных отраслей производства менее доступны для социализма.

Примечания

1) См. Энгельс, Развитие социализма от утопии к науке; и Каутский, Эрфуртская программа.

2) Например, BEBEL, Die Frau, стр. 317, примечание; KAUTSKY op. cit. стр. 138.

LITERATUR – Franz Staudinger, Die sittliche Frage eine soziale Frage, Philosophische Monatshefte, Bd. 29, Berlin 1893.

Противоречие

I.

1. Прежде всего, мы должны решить вопрос о том, что такое противоречие по своей внутренней природе. Процедура, которую мы используем для ответа на него, – это, прежде всего, не индукция, которая собирает и классифицирует общие черты бесчисленного множества фактов, а анализ. Мы должны действовать так, как действует химик, когда он хочет представить вещество в чистом виде. То, что составляет противоречие, должно быть отделено от всех сопутствующих элементов и представлено само по себе. Для этого могут быть одинаково полезны различные примеры. И как химик может действовать индуктивно и искать соединения, в которых встречается кислород, только после того, как он определит, что именно следует понимать под кислородом, так и мы можем прояснить положение, которое противоречие занимает в различных формах духовной жизни, только решив эту первую задачу.

Тем не менее, как только мы что-то ищем, мы должны заранее иметь хотя бы общее представление о том, что мы ищем, иначе то, что мы найдем, будет зависеть от случая. Общая идея противоречия теперь заключается в том, что противоречиво то, что несовместимо, но тем не менее должно быть объединено или представляется как объединенное, несмотря на свою несовместимость. Начиная с этой общего понятия, мы переходим к анализу некоторых примеров.

Примером противоречия, часто приводимого в старой логике, является противоречие квадратуры круга. Где здесь кроется несовместимость? Не в идеях «четырехугольника» и «окружность»; ведь и то, и другое вполне можно представить соединенными вместе, как в переписанном или вписанном круге. Также нет никакой несовместимости в словосочетании как таковом; ведь четырехугольник можно объединить в грамматически неоспоримое словосочетание с циркулем. Противоречие, однако, предполагается в термине «четырехугольная окружность». Квадрат должен мыслиться как свойство круга, а поскольку это не так, то возникает противоречие. – Мы хотели бы еще раз спросить, где находится это противоречие. Однако мы не знаем круга, который обладал бы свойством быть квадратным вне фонетической связи. Но нам никогда не приходило в голову связать свойство «квадрат» с кругом в конкретном воображении, т.е. создать понятие «квадратная окружность». Следовательно, противоречие должно лежать в другом месте. Оно может быть найдено только в связи словосочетания с конкретной идеей. Если бы я связывал со словом «окружность» идею четырехугольной фигуры, а теперь заметил, что другие связывают это слово с круглой, я бы обнаружил в себе фактическое противоречие. Это будет означать, что я, привыкший соотносить слово «окружность» с квадратом, теперь буду воспринимать это слово как относящееся к круглой фигуре. Кроме этого случая, который может произойти с учениками начальных классов, в этом примере нет никакого противоречия, которое могло бы повлиять на наше реальное воображение. Этот пример, как и многие другие в предыдущей логике, представляет собой бессмысленную цепочку слов, не способную дать нам никаких сведений об истинной природе несовместимости, воспринимаемой и ощущаемой психикой изнутри.

Поэтому, вместо примеров из логики, давайте возьмем примеры из обычной конкретной жизни.

Каждый, наверное, сталкивался с тем, что он несколько раз складывал ряд чисел и при втором сложении получал результат, отличный от первого. Этого не может быть, говорим мы. Нас устраивает, если каждый раз получается одна и та же сумма. Каждый наверняка сталкивался со случаями, подобными следующему: На стене напротив я вижу черную блестящую тарелку. «Наверное, здесь замурован кусок темного фарфора или стекла!» – мимолетно думаю я. Через несколько секунд мой взгляд непроизвольно возвращается на то же место, и я вижу белую блестящую плиту. Тот, кто сталкивался с подобным, наверняка заметил, что, каким бы незначительным ни было дело, человек чувствует недоумение и стремится установить «истинные факты».

Здесь мы имеем дело с истинными противоречиями, живущими в самой психике, и эти примеры, как ни банальны они, поэтому, вероятно, дадут нам более легкое и точное понимание сущности противоречия, чем бессмысленные примеры о квадратном круге, об ученом, который не необучаем, и тому подобные.

Совершенно очевидно, что результат сложения не оставляет меня обеспокоенным и неудовлетворенным только потому, что во второй раз результат отличается от первого. Если бы два сложения относились к отдельным рядам чисел или если бы между двумя сложениями в старом ряду чисел произошли изменения, о которых я знал, это показалось бы мне только различием, а не несовместимостью. Мне также не покажется несовместимым, если я увижу белую тарелку здесь и черную там, или если я знаю, что тарелка, которая раньше была черной, за это время была покрашена в белый цвет, или что тарелка, которая с одной стороны белая, а с другой черная, таковой не является, но была подвешена на нитке перед стеной и, возможно, повернута ветром.

Таким образом, в вышеприведенных случаях несовместимость объяснялась исключительно тем, что различные детерминации или идеи относились к одному и тому же месту отношения. Однако, насколько мы можем судить, как и в этом случае, противоречие возникает во всех случаях. Так, теория эманации противоречит теории волны, потому что один и тот же процесс свечения не может возникнуть полностью из одного вида движения и в то же время полностью из другого. Доктрина жертвенности интеллекта противоречит доктрине свободы убеждений, потому что один и тот же локус отношения для обоих, человеческий разум, не может подчиняться двум различным доктринам об одном и том же. Средство достижения цели, которое должно фрустрировать другую цель того же субъекта, противоречит последней, потому что желание этого средства и желание второй цели не могут быть объединены в одной воле. Даже в плохом примере с четырехугольным кругом фактическое противоречие заключается лишь в том, что слово, предназначенное для вполне определенного отношения, не может получить другого отношения, кроме этого однажды установленного, без изменения или уничтожения его прежнего значения.

Поэтому основанием противоречия является, как уже отмечалось, тождество. Противоречие не противостоит тождеству как эквивалентная оппозиция, как это следует из общей логической формулы, которую мы рассмотрим позже, но является простым следствием или, если можно так выразиться, эффектом сознания тождества.

Теперь, конечно, мы должны знать, что такое тождество и сознание тождества. И здесь обычная логика с ее A = A оставляет нас в затруднительном положении. Одно и то же – это одно и то же! Это кажется таким само собой разумеющимся; и все же вопрос о том, что такое одно и то же, и как мы приходим к тому, чтобы считать что-то одним и тем же, таит в себе самые глубокие и серьезные эпистемологические проблемы. Некоторые из них я уже рассматривал в другом месте (1), поэтому здесь я могу быть краток.

Тот, кто говорит, что вещь, мысль, факт одинаковы, конечно, отличает их от других, отличных. Но говоря, что они одинаковы, он думает больше, чем содержится в простом различении вещи или мысли. «Быть одинаковым» для него всегда означает «быть одинаковым с чем-то другим». Я всегда говорю или думаю: это то же предложение, которое я прочитал на днях, та же гора, на которую я смотрел раньше, то же солнце, которое светило тысячи лет назад, тот же свет, который греет с одной стороны и светит с другой, и так далее. Даже когда я говорю: «Это та же мысль, что была у меня раньше», я не представляю в строгом смысле слова мое нынешнее мышление, нынешний психологический акт, как тот же самый, что и предыдущий. «Скорее, прежде всякой теории, содержание каждого отдельного акта сознания также должно рассматриваться как новое содержание». (2) Что же я имею в виду, когда говорю, что два различных акта мышления содержат одну и ту же мысль?

Очевидно, что я отношу временно различное содержание того и другого к одной и той же сущности. Оба мыслительных акта означают одно и то же, хотя они и не являются одним и тем же. Например, я вижу яркий свет в два не следующих друг за другом момента и отношу оба ощущения к одному и тому же свету. Очевидно, что два моих ощущения, разделенные во времени, не являются одним и тем же; только предмет, к которому я их отношу, рассматривается мной как один и тот же. Если я дважды в разное время думаю о более раннем опыте, я объявляю одинаковыми не различные ментальные акты мысли, а то событие, к которому они относятся как к своему объекту. То, что в первом из двух упомянутых случаев мы вышли за пределы индивидуального сознания и приписали объекту, самому свету, длительность от первого до второго восприятия, между которыми он оставался одним и тем же, само по себе является проблемой. Нас здесь волнует лишь противопоставление множественности актов сознания и единства объекта, который тем не менее мыслится через них.

Согласно этому, идентичность – это единое отношение через дифференцированные акты сознания.

Второй вопрос – что заставляет нашу психику допускать, чтобы одни акты сознания относились к одним и тем же предметам, а другие – к разным. Ответ на него таков: одинаковость, т.е. неразличимая для сознания одинаковость содержания этих актов сознания. Мы уже видели на нескольких примерах, что нам кажется противоречивым относить различные содержания к одним и тем же предметам. И наоборот, мы всегда будем относить к одним и тем же предметам то, что кажется нам одинаковым во всех отношениях. Положите перед человеком, который читает книгу, другую, но неотличимую книгу, и он будет твердо уверен, что у него в руках всегда одно и то же. С другой стороны, мы более изначально и естественно всегда будем относить разное содержание к разным предметам. Белая тарелка, которую я увидел вместо черной, вызвала во мне противоречие только потому, что во мне возобладала мысль: обе идеи не могут относиться к одному и тому же предмету в одинаковом отношении.

Таким образом, существует изначальный закон, управляющий нашим сознанием, согласно которому мы всегда должны относить неотличимо идентичные содержания к одному и тому же, различные содержания – к различным предметам. Именно этот фундаментальный закон сознания, в отличие от логической «теоремы тождества», следует называть «законом тождества». Как это связано с причинностью, мы должны воздержаться от обсуждения, за исключением замечания, которое последует вскоре.

Против приведенного выше перечня можно возразить, что мы действительно часто относим различные содержания к одному и тому же и одинаковые содержания к различным вещам. К одному и тому же свету мы относим совершенно разные ощущения яркости и тепла, а с другой стороны, в одно время мы приписываем неразличимую синеву небу, а в другое – кампануле.

Здесь необходимо рассмотреть два, казалось бы, ограничивающих момента. Во-первых, мы должны отделить строгую идентичность, согласно которой одно и то же содержание без разбора соотносится с одним и тем же, от идентичности контекста. Звук, который я однажды связал с колоколом, я буду неизбежно ассоциировать с ним до тех пор, пока мне неизвестен другой источник этого звука. Если, однако, ассоциации идей уже сформировались таким образом, который здесь не обсуждается, то, конечно, я отношу разные вещи к одной и той же ассоциации, а часто вещи с одинаковым содержанием к разным ассоциациям. Когда мы относим яркость и теплоту к одному и тому же свету, мы не говорим ничего другого, кроме того, что эти два понятия связаны. Тот факт, что мы можем определить некоторые связи, такие как подножие и вершина горы, начало и конец события, в терминах пространства и времени, но остаемся в неведении относительно природы вышеупомянутой связи, здесь не имеет значения. С другой стороны, мы неизбежно соотнесли бы синий цвет колокольчика с теми же объектами, как мы соотносим те же тона с тем же колокольчиком, с другими идентичными синими ощущениями, если бы те же предметы были столь же бесформенными или если бы они приходили в наше сознание в той же форме. Однако синий цвет колокольчика уже неразрывно связан в восприятии с формой, которая заставляет нас соотносить его с другим предметом, чем, например, синий цвет неба.

Второй момент, который, казалось бы, ограничивает нашу теорему о тождестве, скрыт в том, что мы часто относим различные содержания в разное время не только к одному и тому же контексту, но и к одному и тому же месту в самом строгом смысле. Если в нашем примере с черной и белой тарелкой в одном и том же месте на стене мы становимся подозрительными, поскольку от нас ожидают, что мы будем считать одну и ту же точку черной, а сразу после этого – белой, то это нежелание сознания немедленно прекращается, как только мы замечаем или узнаем, что кто-то за это время покрасил тарелку или что подвижную тарелку повернул ветер. Таким образом, именно идея причинности позволяет относить разные вещи к одному и тому же месту в разное время. В отличие от Гербарта, который хочет найти противоречие в понятии причинности, оно предстает перед нами как средство разрешения того противоречия, которое иначе существовало бы в отношении различных содержаний к одному и тому же месту (пространственному расположению или контексту). Для нас было бы совершенно невозможно рассматривать горный хребет, который сегодня выглядит коричневым, а завтра белым, как одно и то же, если бы только идея о том, что только что выпавший снег вызвал это изменение, не дала бы нам разрешения.

По этой причине мы, тем не менее, можем отнести к одному и тому же небу идеи облачности и ясности, дневного света и ночи. Каузальность позволяет нам абстрагироваться от различий, чтобы отнести неизменный остаток различных идей к одному и тому же объекту.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом