Василий Белов "Повседневная жизнь русского Севера"

Известный русский писатель Василий Белов всю свою жизнь собирал устные рассказы, бывальщины, песни, пословицы, частушки, письма читателей, записки бывалых людей, предметы быта и материальной культуры Вологодской, Архангельской, Кировской областей России, работал в архивах, изучал разнообразные этнографические материалы и на основе всего этого богатства создал уникальную книгу о природном и философском круговороте крестьянской жизни русского Севера. Эта книга – научное и одновременно поэтическое сказание о красоте крестьянского лада.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Public Domain

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 0

update Дата обновления : 09.08.2023

Мельники

На речке на Сохте Кадниковского уезда Вологодской губернии на протяжении полутора верст стояло в свое время двенадцать водяных мельниц. Ни много ни мало. Водяные мельницы появлялись как грибы после дождя в деревнях Гриденская, Помазиха, Дружинине. Ветряными широко прославилась Купаиха, где чуть ли не в каждом хозяйстве или на паях с соседом имелось это крылатое чудо. Издали Купаиха выглядела каким-то сказочным селением, потому что мельницы были выше домов и окружали деревню с трех сторон. Кто только не перебывал мельником в колхозное время! Конечно, не все из них были такими дотошными, как Денис, мельник из Помазихи. Этот построил мельницу даже в собственном доме, на верхнем сарае. Он называл ее "насыпная песчаная" (водяные были "наливные" и "пихающие"). По плану Дениса песчаная должна была крутиться без остановки до полного износа. Все же вечного двигателя у Дениса не получилось, и он вернулся к своей прежней "водяной наливной". Мельник Матюша из той же деревни молол на своей (с тридцатого года колхозной) мельнице до самой смерти. Был он задумчив, коренаст и любитель подшутить. Матюшу сменил Иван Тимофеевич Меркушев, по прозвищу Тимохин. Это был могучий, громадный и серьезный старик с большой темно-рыжей бородой. У всех мельников существовало нечто общее, какая-то странная созерцательность, какой-то духовный запас, которым не обладали все прочие, то есть не мельники. Вода днем и ночью шумит у плотины. Плесо мерцает под солнцем, лишь редкие всплески рыб беспокоят зачарованную широкую гладь. Жернова не то что шуршат, а как бы умиротворенно ровно посапывают, помольщик храпит в избушке. Это его обязанность засыпать в кош (ковш) зерно, а ты ходи, слушай воду, гляди в небо, угадывая погоду, следи за обсыпью[14 - Мука в ящике вокруг жерновов. Запас ее здесь строго постоянен, но неопределенен по сорту. Если взять часть этой муки, обсыпь тотчас пополняется за счет помольщика.] да щупай теплую мучную струю. Если мука пошла слишком крупная, выбей клинышек и слегка опусти верхний жернов. И снова думай свои думы, гляди на небо, на воду и зеленый лесок. Ветер и вода, особенно когда они на службе у человека, делают мельника ближе к природе, становятся посредниками между бесконечным миром и человеком. Даже когда стихия грозит разрушить плотину или переломать крылья ветрянки, мельник спокоен. Он и тогда знает, что ему делать, потому что он запанибрата с природой.

Торговцы

"Дом не тележка у дядюшки Якова…" Ясно, что некрасовский дядюшка Яков был прирожденный торговец. Такие торговцы любили свое дело, берегли профессиональное достоинство, звание и честь фамилии. Самым обидным и оскорбительным было для них огульное, заведомо нехорошее отношение, мол, если ты торгаш, то обязательно обманываешь православных, наживаешься и копишь деньгу. Особенно не подходила такая оценка к офеням – разносчикам мелкого товара, продавцам книг, литографий и лубочных картинок. Среди них встречались подлинные подвижники. Хождение в народ также принимало такую форму. Знаменитый русский издатель Сытин начал свою просветительскую деятельность как раз с этого. Он еще мальчишкой был разносчиком книг[15 - См.: Коничев К. Русский самородок. Повесть о Сытине. Л.: Лен-издат, 1966.]. Крестьянин и городской простолюдин уважали – честного торговца, с почтением относились к торговому делу. Потому и попадались частенько на уду к обманщику и выжиге. Пользуясь народной доверчивостью, торговые плуты сбывали неходовой или залежалый товар, да еще и подсмеивались. Такие купцы относились к честным торговцам с презрением, переходящим в ненависть. Как, мол, это можно торговать без обмана? С другой стороны, торговец, торгующий без обмана, быстро приобретал известность в народе и оттого богател быстрее. Многие после этого увеличивали оборот, расширялись. Другие же искусственно тормозили дело, считая грехом увеличение торговли. Последние пользовались у народа особым почтением. Не случайно в древнерусском эпосе часто встречается образ торгового гостя, богатыря-бессребреника, который богат не потому, что обманывает и считает копейки, а из-за широты души, честности и богатырского удальства. Былинный Садко не очень похож на лермонтовского Калашникова. Хотя обоих трудно заподозрить в меркантильности или в душевной мелочности. Но у совестливых и бессовестных торговцев имелось нечто общее. Это любовь к торговле, тяга к общению с людьми через посредство торговли, способность к шутке-прибаутке, к райку, знание пословиц и т. д. Угрюмый торговец был не в чести. Продавец Александр Калабашкин, торговавший уже в сельпо, говоря цену на игрушечных петухов, добавлял: – Весной запоют. Он же, подобно некрасовскому дядюшке Якову, нередко давал небольшой гостинец сироте или заморышу. Русская ярмарка делала участниками торговли всех, она как бы принижала городского профессионального богача и поднимала достоинство временного продавца яств и изделий, сделанных собственноручно. В конце прошлого века купеческий мир первым начал поставлять крестьянской деревне форсунов и хвастунов в лице приказчиков. Многие из них, приезжая в гости, начинали с презрением смотреть на сельский труд, называли мужиков сиволапыми. Но смердяковская философия еще долго не могла внедриться в народное сознание, витая вокруг да около.

Знахари

Знахарь, или знаток, в понимании неграмотного (в основном женского) люда означал человека знающего, которому известно нечто таинственное, недоступное простым людям. Солидные мужики относились к знахарству терпимо, но с добродушной издевкой. Вроде бы и верили в знатка, и не верили. Знаток чаще был женского рода, но когда-то в древности имелось много мужчин-колдунов. Колдун – значит посредник между людьми и нечистой силой, человек, пользующийся услугами бесов. По народному поверью, колдун или знахарь не может умереть, не передав предварительно свое "знатье" другому человеку. Грамотные и глубоко верующие не признавали знахарства, официальная церковь тоже боролась с этим явлением. Но как трудно представить деревню или волость без своего дурачка-блаженного, так невозможно ее представить и без своего знахаря! Существовала эстетическая потребность в обоих, и знахарь и дурачок заполняли какую-то определенную общественно-нравственную пустоту. Кроме того, знахарство нередко совмещало нелепость предрассудков с вполне реальной силой внушения, самовнушения и действия лекарственных трав. Знатки занимались любовными приворотами и отворотами, наговорами, поисками украденного и лечением скота (коновалы нередко пользовались знахарскими травами и методами). Бабушка-ворожея искренне верила в свое "знатъе". При этом, если поддается внушению и ее посетитель, сила внушения и впрямь начинала действовать: человек избавлялся, например, от зубной боли, или кожного заболевания, или от неприязни к супружескому ложу и т. д. Некоторые знахарки заговаривали на расстоянии, например, по просьбе покинутого или отвергнутого любовника. При этом чем сильнее объект сопротивлялся приговору, тем труднее якобы было наговаривать. У знахарки будто бы тянуло в горле, слова произносились с трудом, ей все время зевалось. Жили знахарки чаще всего бедно и скромно. На этом, пожалуй, можно бы и закончить краткое описание главных видов профессионального мастерства. Перечислены основные профессии, имевшие экономическое и эстетическое значение в жизни крестьянина. Но, помимо этих, главных, существовало еще много вспомогательных или второстепенных видов промысла и мастерства. Причем от некоторых из них стояли в зависимости другие, в иных случаях были им родственны. Профессиональная взаимосвязь нередко осуществлялась и в лице одного мастера. Бондари, само собой, были недурными и столярами и плотниками (если человек умел работать с лекалом, то с угольником он тем более мог работать). Бондарное дело требовало определенной специализации. В хозяйстве, особенно натуральном, всегда была нужна клепаная посуда: большие и малые чаны (для выделки кожи, для варки сусла и хранения зерна); кадушки для засолки грибов, огурцов, капусты; шайки и кадки для хранения кваса и нагревания воды камнями; насадки для пива и сусла; лохани, ведра, подойники, квашенки и т. д. Всем этим добром снабжали народ бондари. Вероятно, они же делали и осиновые коробы для девичьих приданых, хотя технология тут совсем другая. Ни клепки, ни обручей не требовалось. Мастер "выбирал", выдалбливал нутро толстой гладкой осины, распиливал и разводил заготовку, как разводят лодки-долбленки. Получалась очень широкая плоская доска. На ней он делал насечку, вернее, нарезку на внутренней стороне будущих уже не продольных, а поперечных сгибов, распаривал и гнул коробью. Далее долбил дырки, вставлял дно и сшивал липовым лыком. Теперь оставалось только навесить крышку. Получалось очень удобное, легкое вместилище для женского именья. Портные считались редкой, привилегированной и, пожалуй, не деревенской профессией. Тем не менее их немало ходило по несчетным селениям российского Северо-Запада. Иметь швейную зингеровскую машинку ножную или ручную – считалось главным признаком настоящего портного, или швеца, как его еще называли. Швец-портной зимой возил свою машинку сам на саночках. Устраивался в деревне надолго, шил шубы, шапки, тулупы, казакины, пиджаки. Все остальное для себя, детей и мужчин женщины изготовляли сами, получалось у всех, разумеется, по-разному. Одеяла стегать женщины собирались компаниями во главе с какой-нибудь особо дотошной мастерицей. Скорняки, или кожевники, судя по рассказам, и раньше встречались нечасто, а за последние полвека они совсем вывелись. Скорняжное дело между тем исполнялось кем попало и кое-как. Сапожники ругают хозяев за плохую выделку кож. Сапоги ссыхаются, немилосердно трут ноги, и получается, что виновен сапожник. Выделка кожи и овчины – процесс сложный, трудоемкий и не очень-то приятный: вонь от кож, заквашенных в ржаной муке, выдерживают не все. Для дубления шкур использовали ивовое корье. Охотники за пушным зверем обычно сами обрабатывали добытые шкурки. Охотники, кстати, вполне могут быть отнесены к определенной профессиональной группе, но в народе всегда относились к этому делу с оттенком легкой иронии. Так же, как к рыбакам или пчеловодам, не занимающимся земледелием. То же охотничье мастерство в сочетании с другими лесными промыслами и еще лучше с хлебопашеством приносило человеку не только дополнительную материальную выгоду, но и дополнительное уважение. Об охоте можно говорить очень много, о ней написаны сотни статей и книг. Со временем мастерство явно выродилось, охота превратилась в спорт и массовую забаву. Настоящие охотники, еще оставшиеся кое-где, наверное, подтвердят это. Шорники – тоже исчезнувшая, но когда-то процветавшая профессия. Вообще жизнь русского человека, а крестьянская в особенности, была накрепко связана с лошадью, с конской повозкой и с конской тягой, отсюда такое неравнодушное отношение к упряжи, к расписным дугам, валдайским колокольцам и ямщицким песням. Связать хомут, однако, потруднее, чем прогорланить лихую песню или промчаться в санях верст пятнадцать – двадцать. Деревянные клещевины остов хомута – ремнями стягивались вверху, но так, чтобы внизу их можно было раздвигать. К ним прикреплялся кожаный, набитый соломой "калач", подкладывался войлок, и все это обтягивалось кожей. Хомут делался по размеру – большой или маленький. Сиделки были двухи однокопыльные. Шорник, как и сапожник, зависел от скорняка. Вся упряжь нередко украшалась тиснением, лужеными бляшками и кожаными кистями. Веревочные, а не ременные вожжи считались позором даже в семье среднего достатка. Дегтяри были также необходимы в крестьянском труде и быту. Деготь гнали из скалы (так раньше называли бересту), набивая ее в керамические сосуды, называемые кубами. Эти кубы, вмазанные в печи, нагревались снизу, из них и вытекал деготь, так необходимый в хозяйстве. Его использовали для смазки обуви, колес, качелей, упряжи, повозок, для изготовления лекарств, для отпугивания оводов и т. д. Смолокуры пользовались тем же способом сухой перегонки, но вместо бересты в керамический сосуд набивали сухие смоляные сосновые корни. Углежоги жили в лесу неделями. Они выкапывали большие ямы, набивали их дровами и поджигали. Хитрость состояла в том, чтобы вовремя погасить этот исполинский костер, закрыть яму дерном и потушить угли. Если закроешь слишком рано вместо углей окажутся головешки, если поздно, то будет одна зола. Можно себе представить, на кого был похож угольщик, с недельку поживший в лесу! Углежоги снабжали углем местных кузнецов и продавали свою продукцию в городах. Колесники, производители ступичных колес, березовых полозьев и прочих повозочных частей, тоже взаимодействовали с кузнецами. Они жили оседло, а вот пильщики теса, лудильщики, ковали жерновов и нарезчики серпов ходили по деревням. Редко, но появлялись и вязальщики сетей, хотя каждый, кто имел дело с водой и рыбой, чаще всего сам вязал себе снасти. На ярмарках и по деревням с разносной коробьей появлялись иногда лошкари и точильщики веретен. Во всех волостях были и свои повитухи, а также причетницы (плакальщицы, обмывальщицы покойников, божедомки); свои колокольные звонари[16 - Автор намеренно не касается монастырской и пустынножительской трудовой и бытовой эстетики, стоящей особняком и требующей отдельного разговора.] также имелись в каждом приходе. Существовало взаимное влияние различных видов мастерства, профессиональное умение не было замкнутым. Глядя на хороший глиняный сосуд, столяр заражался азартом доброго дела и старался блеснуть перед гончаром своей табуреткой. Такое соревнование незаметно продвигало мастера к подлинному искусству.

СПУТНИК ЖЕНСКОЙ СУДЬБЫ

Полеводством и животноводством занимались все по мере своих сил: мужчины и женщины, дети и старики. Все, что касалось рубки и вывозки леса, а также строительства, словно бы на откуп отдавалось взрослым мужчинам. Были, конечно, случаи, когда с топором на угол садилась женщина, но это считалось ненормальным, что и отражено в пословице: "Бабьи города недолго стоят". С лесом накрепко связано и устройство многообразного крестьянского инвентаря: как полевого, так и домашнего. Вся посуда, вся утварь, вплоть до детских игрушек, создавалась мужскими руками. Другое дело – лен.

Лен

"Лен" такое же краткое слово, как и "лес", оно так же объемно и так же неисчерпаемо. Разница лишь та, что лес – это стихия мужская, а лен женская. И та и другая служат почвой для народного искусства, и та и другая метят многих людей золотым тавром художественного творчества. И только в широкой среде таких людей рождаются художники высоты и силы Дионисия или плотника Нестерка, закинувшего свой топор в голубое Онего… Конечно же, крестьянское хозяйство, многообразное в своей цельности и единое в своей многослойности, было живым организмом, весьма гармоничным в своем даже и не очень идеальном воплощении. Взаимосвязь всех элементов этого хозяйства была настолько прочна и необходима, что одно не могло существовать без другого, другое без третьего или что-нибудь одно без всего остального, а остальное без этого одного. Коров, например, во многих местах держали не столько для молока, сколько для навоза, чтобы удобрять землю. Земля, в свою очередь, давала не только хлеб, но и корм скоту. Но там, где есть скот, есть и еда и обувь, а есть обувь, можно ехать и в лес, чтобы рубить дом, в том числе и хлев для коровы, а будет корова, будет и молоко и навоз. Круг замкнут. Вся хозяйственная жизнь состояла из подобных взаимодействующих и взаимосвязанных кругов. Такое положение требовало не пустого механического, а вдумчивого отношения к работе. Циклы хлебопашеского и животноводческого труда покоились на вековой традиции и неумолимости смены времен года. Но это вовсе не значит, что крестьянский труд не требовал к себе творческого отношения, что пахарю и пастуху не нужен талант, что вдохновение и радость созидания относительно крестьянина – звуки пустые. Наоборот: вековая традиция только помогала человеку быстрее (обычно в течение детства и отрочества) освоить наиболее рациональные приемы тяжелого труда, высвобождала время и силы, расчищала путь к индивидуально-творческому вначале позыву, а затем и действию. Но мастерство отдельного пахаря или косца, даже переданное по наследству сыну или внуку, как бы не получало своего предметного воплощения. Ведь зерно в амбаре или скотина в хлеву не только не удивят далеких потомков, но даже и не доживут до них… Нет, для души, для памяти нужно было построить дом с резьбою, либо храм на горе, либо сплести такое кружево, от которого дух захватит и загорятся глаза у далекой праправнучки. Потому что не хлебом единым жив человек. Лен – это на протяжении многих столетий спутник женской судьбы. Женская радость и женское горе, начиная с холщовых младенческих подстилок, через девичьи платы и кончая саваном – белой холстиной, покрывающей человека на смертном ложе. Лен сеют в теплую, но еще чуть влажную землю, стремясь сделать это пораньше. Вот и угадай когда! Надо быть крестьянином, чтобы изловить как раз этот единственный на весь год момент. День раньше или день позже – уже выходило не то. После посева мужские руки редко касаются льна. Весь долгий и сложный льняной цикл подвластен одним женщинам. Надо успевать делать со льном все то, что положено, независимо от других работ и семейных забот, иначе опозоришься на всю округу. Дело поставлено так, что девочка в самых ранних летах проходит около льняной полосы с особым почтением. Во многих семьях девочки уже в возрасте восьми десяти лет начинали готовить себе приданое и свадебные дары, для которых делали или заказывали особый сундук либо коробью. Туда и складывались до самой свадьбы за многие годы вытканные холсты, строчи, сплетенные на досуге кружева. Потому и волнуют девичью душу льняные полосы:

Ты удайся, удайся, ленок, Ты удайся, мой беленький, Не крушись ты, мой миленький.

В этой хороводно-игровой старинной песне воспевался весь путь от льняного крохотного темного семечка до белоснежного кружевного узора. Но как долог и труден он, этот путь! И как похож он вообще на жизненный путь человека, какая мощная языческая символика звучит в каждой замкнуто-обособленной ступени льняного цикла! Ритмичный, точный, выверенный веками, этот цикл положительно подчинен небесному кругу, свершаемому вечным и щедрым солнцем. Человек должен успевать за неумолимой, надежной в своем постоянстве сменой времен года: ведь природа не ждет, она меняется не только по временам года, но и каждую неделю, ежедневно и даже ежечасно. Она все время разная! Едва светло-зеленые в елочку стебельки пробьются на свет, как приходит конец весне, грозившей холодом этим крохотным живым существам. Лето, впрочем, тоже на Севере не каждый раз ласково: того и гляди ознобит ночным неожиданным инеем либо спечет жаром быстро ссыхающуюся землю. В первые теплые дни лезет из земли всякая мразь: молочай, хвощ, сурепка и сотни других сорняков. Они почему-то сидят в земле так плотно, так глубоко пускают корни, что не каждый и выдернешь. В такую пору женщины и девушки находят как-то свободный день, кличут малых ребят, берут большие корзины и идут в поле полоть лен. Каждый убогий, оставленный на полосе росток молочника или другого какого-либо сорняка вырастет через пять-шесть недель в отвратительно-неприступный, надменный, ядовитозеленый, махрово цветущий куст, который лишь с помощью лопаты можно удалить с полосы. Оттого и спешат наколотые до крови женские, девичьи и детские руки. Ничего, авось в бане все отмоется, а потом заживет. Зато как хороша прополотая полоса: молодой лен, примятый ногами, имеет свойство выпрямляться после первого дождика. Растет не по дням – по часам: поговорка имеет не переносный, а прямой смысл. Лето входит в свою главную силу. В поле, в лесу и дома столько работы, что лишь поворачивайся. Как раз в это время появляется льняная блоха, она стесняться не будет, сожрет начисто неокрепшие, нежные стебли. Лен обсыпают от блохи печной золой. В это же время не мешает подкормить удобрением льняные участки, но раньше крестьяне не знали никаких удобрений, кроме навоза, навозной жижи, куриного помета и печной золы. Когда лен цветет, словно бы опускается на поле сквозящая синь северных летних небес. Несказанно красив лен в белые ночи. До колхозов мало кто замечал эту сквозную синь, участки были маленькими. В артельном же хозяйстве, особенно после введения севооборотов, образовались целые льняные поля, вот здесь-то и заговорила эта синь цветущего льна. Одни лишь краски Дионисия могут выразить это ощущение от странного сочетания бледно-зеленого с бледно-синим, как бы проникающим куда-то в глубину цветом. Но одно дело глядеть, другое – теребить.

Теребление льна

Лен положено было вытеребить до Успеньева дня (к концу августа). Конечно, ничего плохого не произойдет, если вытеребишь и чуть позже, но тогда возникнет угроза позднего расстила, что, в свою очередь, влечет новые задержки. Позор девице, если нечего будет прясть на зимних беседах! Чего доброго, и замуж никто не возьмет, а если возьмет, то без даров и приданого тоже не свадьба, а там и замужняя жизнь не враз наладится, поскольку ничто не ускользает от доброго, но строгого и зоркого общественного ока. И вот не каждый зоревой сон до конца истаивает в прохладных девичьих сенниках и светелках. Иной раз и родная маменька не мила, когда будит в рассветный час. Жаль и ей родимое чадо, но что сделаешь? Зато потом не будет страдать ни от позора, ни от стыда. Да, нелегко пробудиться в самый разгар молодого, крепкого, сладкого девичьего сна! Но что значит эта краткая мука по сравнению с радостью утреннего, еще не затянутого хмарью усталости труда? Косить на восходе солнца для здорового человека – это одна радость. Радость испытывает и ранний дровосек или пахарь. Радость эта исчезает с первой усталостью, давая место другой, совсем непохожей на первую, утреннюю. Но если тебя ничем не попрекают, не бросают в тебя недобрыми взглядами, хочется делать что-то снова и снова. Новая сила приходит лишь в умной и добровольной работе, приходит неизвестно откуда. Бывало и так: с утра обряди скотину, до обеда на стог накоси, после обеда стог сметай да суслон нажни. А уж на лен что останется. Оставалось, несмотря ни на что. Хорошо, если земля мягкая, если она не держит льняные корешки всеми своими силами. Хорошо, если лен чист и, захватывая его в горсть, не надо выбирать льняные пряди в колючем чертополохе. Тогда только дергай да складывай. Но если земля тверда, словно камень, а лен сорный, да полоса широка, и конца ей не видать, а рядом другая такая же, да еще неизвестно, что тебе от этого льна достанется, то тут уж мало радости. Бесконечность, бесперспективность в физическом труде равносильны безликости, они начисто убивают азарт, гасят в человеке жажду окончить дело к определенному времени. Что тут кончать, если работе не видно конца? Сделать себе задание в виде количества нарванных снопов можно, конечно, и тогда рвать лен намного приятней. Но ведь и количество снопов тоже бесконечно, почти абстрактно при бесконечности, неопределенности этих широченных загонов. Ну, вырвешь ты этот загон, сразу же изволь затеребливать другой. Иногда такие, едва затеребленные, загоны так и оставались до белых мух… Дети в своей непосредственности облегчали этот монотонный труд простыми наивными способами. Они бросали приметные камушки или даже собственные кепки далеко вперед, давая себе урок: вырву до этого места и пойду домой. Как приятно потом обнаружить свою кепку у себя под носом на чистом месте и, завязав последний сноп, убежать купаться! Другой способ: надо вытеребить узкий проход вдоль борозды, затем поперек загона, на другую борозду, и вытеребить лен узким коридором обратно. Получался обтеребленный со всех сторон островок, который тоже можно было разделить на два островка, а уж эти-то островки убывают довольно быстро. Рука с темно-зеленой от льняного сока ладонью вся в занозах, пальцы отказываются служить, голова болит от какого-то дурмана. Но, преодолев все это – дурман и зной, усталость и лень, становишься ты совсем другим человеком: это заметно даже тебе самому. Научившись теребить лен, невозможно не научиться другим полевым работам, поскольку все они легче и, может быть, даже приятнее для ребенка или подростка. В тереблении тоже есть особенно приятные места: рука ощущает эдакое земляное похрустывание, звучание выдергиваемых из мягкой земли корешков. Первую горсть льна используют на вязку. Для этого узлом затягивают головки льняной горсти и пополам разделяют ее. Получается длинная вязка, на которую и складывают лен с левой руки. Когда-то крупные горсти льна складывались на вязке крест-накрест, по восемь горстей в сноп, что помогало льну быстрей выстояться, влага после дождя обсыхала тотчас, а семя вызревало ровней и надежней. Такие развесистые, раскидистые на обе стороны снопы рядами расставлялись на полосе. Нерадивые или торопливые хозяева начали вязать вырванный лен в обычные снопы. Толстые и тяжелые, словно овсяные, они назывались тюпками. Такой лен плохо выстаивался: снаружи бурый, внутри снопа зеленый и влажный. Тюпки, приставленные головами друг к дружке, составляли так называемые груды, в сухую погоду они стояли на полосе до вызревания семени. Дети играли около них в прятки, иной раз роняли, что вызывало добродушное недовольство взрослых. Еще интересней было бегать под вешалами, сделанными из жердей, на которых развешивался иногда весь льняной урожай. На вешалах лен созревал и просыхал намного быстрее.

Обмолот

Для возки снопов (и не только льняных) строили однокольную повозку с высокими копылами и передом, с широко разваленными боками. Обычно ехали за снопами вдвоем. Брали их за шиворот из груды по три-четыре в каждую руку и бросали в кузов. Один укладывал, другой кидал. Уложить льняные снопы, как и ржаные, тоже надо было умеючи, хотя они не расползались, подобно овсяным. Набив кузов вровень с краями, их рядами складывали вдоль бортов, головками внутрь. Снопы везли на гумно, сажали их на овин, а под вечер дедко брал растопку и шел разживлять овинную теплину. За ночь снопы высыхали. Утром их сбрасывали с овина вниз на деревянную долонь гумна, то есть на пол, затем сидя околачивали специальными колотушками. Обмолот, или околотку, льна особенно любили молодежь и подростки. Многие соревновались в количестве околоченных снопов – околотить за утро 40 – 50 штук считалось вполне нормальным. Обмолоченные снопы аккуратно складывались на перевал в гумне, а то и прямо на воз, чтобы отвезти их опять на поле для расстила. Льносемя вместе с неотвеянной массой головок, называемой коглиной, сгребалось в ворох пехлом, тщательно заметалось метлой и провеивалось лопатами на малом ветру. Для сквозняка в каждом гумне устраивались дополнительные боковые воротца. Иногда, когда ветра не было, его подзывали подсвистыванием, кто-то верил в такой метод, а кто-то просто шутил. Тысячи полуязыческих примет, трудовых поэтических деталей, маленьких и больших обычаев сопровождали каждую трудовую стадию. Провеянное льносемя было тяжелым, темно-коричневым, про него говорили, что оно течет. И впрямь оно текло. Словно вода, находило оно даже самую маленькую дырку в сусеке или в мешке (опять же хозяйка должна уметь ткать крепкий холст, а хозяин должен быть хорошим плотником). В послевоенные времена лен стал околачиваться машинами, как и теребиться. Чтобы ускорить дело, его даже не всегда обмолачивают и оставляют на лежку прямо на полосе. Одно время лен обмолачивали весьма оригинальным, хотя и спорым, способом: расстилали на твердо укатанной дороге и давили головки машинными или тракторными скатами. Что получалось – судить трудно.

Расстил

К Ильину дню ночи становятся такими долгими, что "конь наедается, а казак высыпается". В такие вот ночи и падает на скошенные луга крупная, чистая и еще не очень холодная роса. Она просто необходима, чтобы лен превратился в тресту, по-конторски – в льносоломку. Лежа на скошенной луговине, бурый лен принимает серо-стальной цвет. От ежедневной смены тепла и свежести, а также сухости и сырости волокно отопревает от твердого ненужного стебля, который становится из гибкого хрупким. Обмолоченные снопы как попало бросают на воз, стягивают веревкой и везут на ровную, зеленую от появившейся отавы кошенину (само собой, скот не пасут в этом поле). Мальчишки или девочки-подростки с удовольствием делают эту работу, ведь так хорошо прокатиться в сухое спокойное осеннее поле по зеленой ровной отаве мимо стогов, на которых сидят, высматривая мышей, недвижные серые ястребы. Не надо особо следить за порядком, бросай снопы на лужок кучами, как придется. Можно и побарахтаться и поиграть на таком лугу, никто ничего не скажет. Матери или сестры, выкроив свободный часок, прибегают на луг, расстилают лен рядами тонким слоем. Получались длинные дорожки, словно половики. Участки, застланные такими дорожками, окантовывались такой же дорожкой, округло загибающейся по углам. Выходила как бы большая узорчатая скатерть, иногда ее называли зеркалом. Закончив расстил, приговаривали: "Лежи, ленок, потом встань да в зеркало поглядись, не улежался – так ляг и еще полежи, только удайся белым да мяконьким". Детям всегда почему-то хотелось пробежать босиком именно по льняным дорожкам, окантовывающим застланный луг. Но это запрещалось. Вылежавшийся лен узнавали по хрупкости стеблей и легкости отделения кострики, для чего брали опут, или пробу, из одной горсти. Затем выбирали теплый, безветренный день и поднимали тресту, ставили ее в бабки. Зеленая луговина покрывалась нестройными группами этих конусов, похожих издали на играющих ребятишек. В таком положении треста обсыхала, ее вязали соломенными вязками в крупные кипы и везли в гумно, чтобы окончательно просушить на овине. Иные нетерпеливые хозяйки приносили тресту домой и сушили ее на печи или на полатях: не терпелось поскорее начать последующую обработку. И то сказать, на лен от начала до конца не выделялось специальных дней или недель: успевай делать все между порами и "упряжками", как говорят на Севере, да по праздникам. Вылежавшийся и высушенный лен – это только начало дела. Но вернемся от корешков к вершкам, то есть обмолоченным головкам.

Битье масла

Коглину запаривали и скармливали в смеси с картошкой скоту и курам[17 - Во время военного и послевоенного лихолетья ее толкли в ступах и пекли из нее лепешки. Автор хорошо помнит вкус этих черных, обдирающих горло лепешек.]. Льносемя же было важным продовольственным подспорьем в крестьянской семье. Нельзя забывать, что русские люди в большинстве своем более или менее тщательно соблюдали посты, которые, несомненно, имели не только религиозное, но и чисто бытовое, в том числе медицинское, значение. Веками выверенная смена пищи, периодические "разгрузки" в сочетании с психологической ритмичностью делали человека более спокойным и устойчивым по отношению к невзгодам. Пища постных дней и периодов не обходилась без льняного или конопляного масла. Битье масла было своеобразным ритуалом, чем-то праздничным, развлекательным. До этого надо просушить льносемя, истолочь на мельнице или вручную в ступе. Потом семя просеивали решетами, остатки снова толкли. Истолченную массу помещали в горшки и разогревали в метеных печах. Горячую, ее заворачивали в плотную холщовую ткань и закладывали в колоду между двумя деревянными плашками. Эти плашки сдавливали при помощи клиньев. По клиньям надо было бить чуть ли не кувалдой. Под колодой ставилась посуда. С каждым ударом приближался тот занятный момент, когда первая капелька густого янтарного масла ударится о подставленную сковородку. Этот момент с интересом караулят и дети и взрослые. Выбив, вернее, выдавив масло, вынимают сплющенный кулек и вставляют в колоду свежий, горячий. На жмыхе[18 - Его называли еще колобом.], сдавленном в плотную ровную плитку, четко отпечатывалась графическая структура холщовой ткани. Жмых также употреблялся на корм скотине. Льняное и конопляное масло выбивалось на Руси, видимо, в очень больших количествах, поскольку шло не только в пищу, но и на изготовление олифы. А сколько требовалось олифы, можно представить, подсчитав количество русских православных церквей. Это не считая мелких часовенок, в которых также были иконы. В самом маленьком иконостасе насчитывалось несколько икон. Прибавим сюда миллионы крестьянских изб, мещанских, купеческих и прочих домов, ведь в каждой семье имелось самое малое одна-две иконы. Художественные и религиозные потребности народа влияли на хозяйство и экономику: льняное масло поставлялось тысячам больших и малых художников.

Мятка

Сухая, легко ломающаяся треста так и просится в мялку. Стоит два-три раза переломить горсть, и посыплется с треском жесткая костица (костра, кострика), обнажая серые нежные, но прочные волокна. Нежность и прочность сочетались, кстати, не только в пряди льняных волокон. Осенью работы в поле и дома не меньше, чем в разгар лета. Женщины и девушки скрепя сердце забывали на время про лен. Но с первым снежком, с первым морозцем, когда мужчины начинают сбавлять скотину и ездить в лес, когда все, что выросло на грядках, в поле и в лесу, прибрано, собрано, сложено, в такую вот пору и начинает сосать под ложечкой: лен, сложенный в гумне или где-нибудь в предбаннике, не дает покоя женскому сердцу. Веселая паника может подняться в любую минуту. Какая-нибудь Марья глянет в окно, и покажется ей, что соседка Машка наладилась мять. Хотя Машка мять еще и не думала, а всего лишь поволокла в хлев ношу корма. И вот Марья, чтобы не попасть впросак, хватает с полатей сухую тресту и бежит к мялке куда-нибудь на гумно или к предбаннику. Машка же, увидев такое дело, бросает все и тоже бежит мять. Не пройдет и суток, как вся деревня начинает мять лен. Тут и самые ленивые, самые неповоротливые устоять не могут: а чем я хуже других? Всякое соревнование всегда определенно, личностно, что ли, вполне наглядно. (Соревнование между многотысячными коллективами, находящимися невесть где друг от друга, закрепленное в обязательствах, отпечатанных в типографии, волей-неволей принимает несколько абстрактный характер.) Под мялками быстро вырастают кучи кострики, которую, пока не сгнила под дождем, используют на подстилку скоту. Левой рукой хлопают деревянной челюстью мялки, правой подсовывают горсть тресты, составляющую одну восьмую часть льняного снопа. Горсть, или одно повесмо, – это ровно столько, сколько может захватить рука взрослой женщины. Горсть льна при вытаскивании его из земли, разумеется, меньше и зависит от крепости земли, густоты посева, а также от величины и самой руки. Начиная с мягки, счет льну и ведется уже не снопами, а горстями, или повесмами. Пятьдесят повесмов называли пятком. Счет мятого и оттрепанного льна велся пятками. Два пятка, или сто повесмов, составляют одну кирбь. За день здоровая женщина мяла в среднем по три кирби. Измятую тресту вытряхивали и складывали просушивать на печь, иногда на полати. Весь предыдущий ход обработки льна был индивидуальным, порой семейным. Работали то свекровь с невесткой, то мать с дочкой, то невестка с золовушкой. Это, кстати, было превосходным поводом для женского примирения. Но уже в мятке женщины и девушки соединялись домами либо концами деревни. Трепать же собирались в одно место иногда и всей деревней, если деревня была невелика.

Трепка

Существовала пословица: "Смотри молодца из бани, девицу из трепальни". По степени популярности трепало для женщины можно сравнить с топором для мужчины. И все же это не главный женский инструмент. Если плотник одним топором может сделать очень многое, то при обработке льна каждое дело требует особого "инструмента". В хозяйстве имелось несколько трепал, были среди них персональные, принадлежащие одной женщине, любимые, сделанные по заказу, переданные по наследству и т. д. Иными словами, каждое хорошее трепало, как, впрочем, и топор, обладало своими особенностями (художественными, конструктивными, психологическими). С таким вот своим любимым трепалом, с льняной в пару пятков ношей и собирались девицы в чьем-либо пустом хлеву, или в бане, или в нежилой, но теплой избе. Такая трепка сочетала в себе трудовые (так сказать, экономические) и эстетические потребности молодежи. Молодые замужние женщины собирались отдельно. Во время работы пели хором, импровизировали, девушки пробирали "супостаточек" из других деревень, смеялись, дурачились. Но труд и на таком сходе преобладал, хотя развлечения ему не противоречили. За день нужно было истрепать одну кирбь мятого льна. Держа повесмо на весу в левой руке, девица била по нему тонким трепальным ребром, выбивая из повесма кострику. За день такой трепки стены и окна покрывались серой льняной пылью. Иногда трепальщицы плотно завязывали свои лица платками. Работа была тяжелой и пыльной. Но молодость и тут брала свое, на людях даже самые большие неудобства и тягости воспринимались с доброй усмешкой, с подтруниванием над собой или друг над другом. Смеялись иногда и просто так, как говорится, ни над чем. Такой беспричинный смех, нередкий в молодом возрасте, навсегда исчезал с приходом серьезной замужней поры: тут уж человек не расхохочется просто так, ни с того ни с сего, а подождет подходящего, содержательного и действительно смешного слова или поступка.

Очес

Оттрепанный лен держат сухим, как порох, затем очесывают. За вечер женщина обычно очесывала три пятка, или полторы кирби. Первый очес – в крупную, железную щеть. Вычесанные из льняного повесма волокна назывались в Кадниковском уезде Вологодской губернии изгребями. Это было волокно самого низкого сорта. Второй очес – в щеть помельче, сделанную из щетины. После него к ногам падают волокна подлиннее, они назывались пачесями. Пачеси – это волокно среднего качества. Повесмо становится еще тоньше. Оставшееся в нем волокно самое лучшее. Вычесанные толщиной в девичью косу повесма складывают аккуратными восьмерками, при переноске их вяжут в кучки, опять же пятками.

Пряжа

В избушке, распевая, дева Прядет, и. зимних друг ночей, Трещит лучина перед ней. А. С. Пушкин

Россия крестьянская много веков была одета в овчину и холст. Камка, рытый бархат, китайский шелк и аглицкое сукно мужику требовались редко либо совсем не требовались. Тем не менее мужику до самых поздних времен внушали, как неприлично он выглядит в овчинной шубе или в тулупе – в этих самых теплых, легких, долговечных, дешевых и удобных одеждах. И вот, едва "общественное" мнение отучило народ от шубы, крестьяне почти совсем отреклись от собственной традиции и вся молодежь бросилась покупать холодные, не пропускающие ни воздуха, ни воды, зато яркие синтетические японские куртки, как раз в это-то время и взыграла в цене дубленая русская шуба. За дубленую овчину, которой, бывало, мужик закрывал в непогоду продрогшего мерина, нынче отдадут все, вплоть до того же японского транзистора. Но оставим овчину – о ней свой разговор. Вернемся к холсту. Если вся многомиллионная Русь ходила в холщовой одежде, то сколько же перепряла куделей поющая пушкинская девица? Впрочем, дело тут не только в количестве. Красивая, тщательная обработка льна позволяла носить нижнюю одежду практически всю жизнь, даже передавая по наследству. Верхнюю носили много лет, бытовые изделия из холста – полотенца, платы, скатерти – тоже служили нескольким поколениям. Лишь рукавиц ненадолго хватало хорошим работникам. Очесанный лен, поделенный по качеству на три сорта – изгреби, пачеси и собственно лен, – дергали, теребили и расшиньгивали (расшиньгать значит взбить, распушить). Этот большой пушистый клубок ровно разверстывали на столе, спрыскивали водой и осторожно скатывали в куделю. На одну куделю уходило полпятка хорошего волокна, изгребий – вдвое больше. Катая смоченную с боков куделю, ее приводили в прядок, заправляли концы и подсушивали. Готовые кудели стояли рядком. Величина кудели зависела еще и от вкуса хозяйки и возраста пряхи. Для девочки-подростка делали кудельки поменьше, для ребенка – совсем маленькие, игрушечные. Прясть принято было только в свободное время. Не случайно о девичьих и женских достоинствах судили по пряже. Чтобы выйти из лентяек, необходимо было к концу Филиппова поста[19 - К шестому января по новому стилю.] напрясть не менее сорока пасм. За один вечер можно напрясть одно пасмо, то есть один простень (или кубышку). Но хорошая пряха пряла и по два. В скупых и слишком суровых семьях был обычай: ходили прясть (по-северному – престь) к соседям, вообще в другой дом, потому что на людях за пряжей не задремлешь и будешь стремиться сделать не меньше других. Так ведь нет худа без добра! Суровость обычая неожиданно оборачивалась другим концом: долгие супрядки сами собой превращались в беседы, веселые и скоротечные. Собравшись вместе, девицы пряли и пели, на ходу выдумывали частушки, рассказывали сказки и пересмешничали. На эти беседы приходили и парни с балалайками, устраивались горюны, можно было и поплясать, и сыграть в какую-либо игру. Сидя на прялочном копыле, девушка левой рукой вытягивала волокно из кудели, а большим и указательным пальцами правой руки крутила веретено. Нитка особой петелькой закреплялась на остром веретене, скручивалась, пока хватало руки, отводимой все дальше и дальше, вправо и слегка назад. Пряхе требовалось достаточно много места на лавке. Вытянув нить, пряха сматывала ее сначала на пальцы, а с них навивала уже на веретено. Некоторые пряхи, прерывая пение, поминутно плевали для крепости на скручиваемую нить. Плохой, с кострикой, лен трещал во время пряжи. Нить получалась толстой, и простень наматывался быстро, вызывая в пряхе самоиронию. Хороший же лен прялся с характерным шелестом. Пряха выпрядала его из кудели равномерно и могла в любую секунду переместить нитку на другой край ровной кудельной "бороды". Песни, шутки, сказки, игры на таких супрядках сводили на нет утомление во время пряжи и суровую ее обязательность. На праздниках или в промежутки между постами – такие беседы превращались в игрища, но здесь уже девушки и наряжались лучше, и прялки свои оставляли дома. На игрищах преобладали веселье, песни и пляски, тогда как на беседах труд и веселье тесно переплетались.

Обработка пряжи

Пряла вся женская половина русского народа, от мала и до велика. А вот выучиться ткать было делом непростым, иная бабенка как ни старается, а все равно не может постичь это на первый взгляд довольно несложное ремесло. Любое мастерство кажется простым, когда его освоишь. Опытные женщины искренне удивляются, глядя на тех, кто не может основать стену холста: "Как так? На что проще, делай сперва это, потом это, вот и выйдет основа". Увы, получалось у большинства, но не у всех! Пряжу с веретен перематывали на мотовило, считая и перевязывая пасмы. Для счета нитей использовалось число 3 – по количеству пальцев, участвующих в счете. Это число называли чисменкой. Одно пасмо пряжи равнялось шестидесяти нитям (двадцать чисменок). Для доброго холста из девяти простней (или пасм, или веретен) наматывался один мот, называемый девятерником, из которого получалась основа одной стены холста. Для утка требовалось еще столько же. Количеством и качеством намотанных к ранней весне мотов определялась женская и вообще семейная репутация. Пределом тонкости, которого достигали очень редкие пряхи, считалось необручальное серебряное кольцо, через которое надо протащить мот-девятерник – сложенные вдвое 540 нитей, то есть 1080.

Пряжу мотают с веретен не только для счета, но и для дальнейшей обработки. Моты обязательно моют, а иногда и мочат в овсяной соломе и в мякине, заваренной в горячей воде. Это выводило из пряжи, как говорили, суроветь. Мокрые моты вымораживали во время ядреных мартовских утренников, вывешивали пряжу на изгородь, от чего чернота, жесткость и сырость, свойственные только что оттрепанному льну (словом, суроветь), исчезали. По мере обработки пряжа из темно-серой (суровой) становилась все светлее. Готовые холсты были почти белоснежными.

Тканье

По-видимому, в разговоре о прошлом нашего народа культуру тканья можно поставить наравне с культурой земледелия или же строительства. Трудно даже предположить, из каких веков, из каких древних (передних, как говорили) времен тянутся к нам льняные нити холщовой основы. Сложнейшая ткацкая технология всегда сочеталась с высоким художественным мастерством, более того, степень этого мастерства в ткацком деле зависела от степени технологической сложности. Принцип тканья основан на одной паре перемещающихся, раздвигаемых, снующих вверх-вниз нитей. Горизонтальный ряд таких пар и составляет основу. Поперечная нить – уток – протаскивается в перемещающемся зеве основы и формирует ткань, сплетая в единое целое продольные нити. Но таким способом ткется лишь простейшая ткань. Основа здесь, раздвигаясь, делится надвое. Но что получится, если для этого использовать не одну пару нитей, а две и каждую такую пару раздвигать по очереди? Иными словами, использовать во время тканья не раздвоение, а расчетверение основы во время протаскивания через нее уточной нити. А получится узорная, художественная ткань. Для такого тканья требуются уже не две, а четыре нитченки[20 - Нитченка, вернее, нитченки, так как могут действовать только в паре. Одна из главных частей кросен – ткацкого ручного станка. Приводимые в движение ногами, нитченки создают, перемещаясь, зев основы.]. Но число раздвигаемых нитяных пар можно увеличить даже до четырех (восемь нитченок, восемь подножек). Тогда тканевый узор усложняется еще больше, как усложняется и сам ход тканья. Для такого дела требовалось очень высокое мастерство, усиленное внимание и дневное время. Такой холст назывался узорницей, из него шили свадебные дары. Не в каждом крестьянском доме жило такое умение, а если умение и было, то не всегда находилось время. Тем не менее редко бывало, когда свадьба обходилась без даров из узорной ткани. На Севере большие дома строили еще и потому, что для тканья, особенно для снования, требовалось много места. Весною, когда становилось теплее и солнечнее, раскрывали настежь задние ворота верхнего сарая (называемого иногда поветью), уже изрядно опустевшего за зиму. Подметали его две сновальщицы, обычно одна опытнее другой, выставляли сюда малые воробы и с их помощью сматывали пряжу на тюрики. Малые воробы сменяли большими, как бы двухэтажными, называемыми сновалкой. Двойная нить, идущая с двух крутящихся от обычного натяжения тюриков, пропускалась где-нибудь через балку и вытягивалась сверху к сновалке. Сновалки поворачивали на один поворот, то в одну сторону, то в другую. Длина одной стены холста равнялась периметру сновалки и была постоянной. Если пряжи имелось достаточно, то сразу сновали на две (два поворота туда и два обратно) или на три стены холста (три поворота по часовой стрелке и три – против). Главный секрет снования таился в том, что один конец основы при помощи так называемых цен шел вперехлест, восьмеркой. Здесь, на специальном штыре, нитяные пары перекрещивались. Если это перекрещивание перепутать или не сохранить, тотчас пропадает весь смысл и весь труд снования. Следовательно, горячей либо нетерпеливой сновальщице нечего было браться за это дело. С другой стороны, снование воспитывало в девушке терпеливость, настойчивость и художественное чутье. Одновременно надо было следить за количеством нитей в основе и количеством правых и левых оборотов сновалки. Опытные сновальщицы, заранее зная количество имеющейся пряжи, сновали абсолютно точно как по количеству нитей в основе, так и по длине основы. Но иная неопытная либо нерасторопная сновальщица не рассчитает количество стен либо самоуверенно увеличит число нитей в основе (вместо семерника возьмет да и начнет сновать для берда-девятерника) – тогда получается всесветный конфуз. При благополучном исходе основу, тщательно сохраняя перевязанные бечевками цены, снимают с вороб. Она принимает вид переплетенного жгута, который переносится в тепло, в избу, где уже стоят готовые для последующего снования кросна. Задача в том, чтобы каждую нить в строгой последовательности протянуть в бердо и закрепить один конец основы горизонтально на вращающейся чурке. После этого цены переводятся на другую сторону берда и в них на ширину основы вставляется пара тонких параллельных планок. Концы этих планок связаны на определенной ширине, что позволяет перемещать цены вдоль всей основы. Основа после этого осторожно в ряд наматывается на ширину валика, на чурку. Оставшиеся концы наводят в нитченки и в рабочее бердо. Чурка с основой закрепляется и делается неподвижной при помощи специального устройства. Концы основы, пропущенной через нитченки и бердо, закрепляются на другом валике кросен, который тоже можно крепить. Основа туго натягивается, к нитченкам привязываются подножки, и только теперь пробуют зев. Если все сделано хорошо, нити снуют вверх и вниз легко, не цепляясь друг за друга. Основа раздвигается широко, и скользкий челнок с берестяной чивцей, на которой намотана уточная нить, не бегает в зеве, а просто летает справа налево. На чивцы пряжу сматывают также с тюриков, используя небольшой станок, оборудованный деревянным маховичком. Называется он скальном, от слова "екать". Итак, основа наконец основана и можно ткать… За день хорошая мастерица ткала одну стену простого холста. Две стены – около пятнадцати метров – назывались концом.

Обыденная пелена

У русских людей с незапамятных времен существовал обычай давать особое обещание – обет. Он мог быть как общим, групповым, так и личным, индивидуальным. Давались обеты во время поединков[21 - См.: Слово о полку Игореве (поединок русского князя с Редедею).] и в битвах с врагом, в пору моровых поветрий[22 - В летописи говорится, что "был на Вологде мор велик, и по обещанию града ко отвращению и избавлению поставлен бысть храм единодневно во имя Всемилостивого Спаса, который начали рубить в шестом часу ночи и для сего были светочи, а зажигали скалы на батогах и срубили за два часа до дни, сомшили в два часа, а святить начали в пятом часу дни и освятили в последнем часу дня, и Всемилосердный господь бог призре на моление и покаяние рабов своих от того дне неста моровая язва". (Из книги А. Засецкого "Исторические и топографические известия по древности о России и частно о городе Вологде".)] и т. д. Женский обет мог быть вызван разными причинами. Самая вероятная из них – это болезнь или недуг ребенка. Во имя выздоровления дитяти женщина давала обет обыденной, или, как говорили чаще, овыденной, пелены. Овыденная – значит обыденная, однодневная, краткая (овыденными могут быть и пироги, например). За один день необходимо было истрепать определенное число кирбей льна, очесать, скатать кудели, спрясть их, сделать основу и выткать пелену, другими словами, покрывало или плат на икону святого в местном храме. Прямо скажем, задание нешуточное! (Вспомним сказку о Василисе Прекрасной.) Разумеется, в одиночку женщина или девушка в лучшем случае дошла бы за день до пряжи, может, даже напряла бы одно пасмо, но не более. Поэтому собиралось по нескольку самых лучших мастериц. Они уговаривались заранее, избегая огласки. Вставали далеко до рассвета и начинали работу, которая приобретала в такой день особенно ритуальное значение. К вечеру куча льняной тресты превращалась в неполную, но все же порядочную стену холста – овыденную пелену. Не будем говорить обо всех многозначительных мелочах этого дня, а также о чувствах и мыслях работающих. Радость, душевное облегчение, ощущение выполненного долга, чувство причастности к ближнему и ко всему миру – все это не оставляло места для усталости.

Выбеливание

Свежевытканный пепельно-серого цвета холст приобретает едва уловимый серебристый оттенок, и этот оттенок сохранится теперь вплоть до того дня, когда его окончательно выбелят и уложат в девичий короб[23 - Свадебные дары начинали готовить очень рано: в коробью еще пятилетней девочки клали первый холст, затем ежегодно добавляли. К замужеству скапливалось много холстов, но шить и доводить дары до кондиции разрешалось лишь на девичниках, когда свадьба была уже не за горами.]. В марте-апреле дни становятся светлее и дольше. Неленивая ткачиха, как уже говорилось, ткала за день стену холста длиною шесть-семь метров. Две стены составляют конец, из конца выходило семь – десять полотенец платов. Весь Великий пост по избам стоял несмолкаемый стук бердов и скрип подножек. Ткут вначале самую тонкую пряжу, холст из нее пойдет на белье, рубашки и полотенца. Пряжа из пачесей и льняных изгребей идет на тканые рядна (для рукавиц, портянок, мешков, подстилок). Самый грубый холст называли пестрядинным и пестрядью. Еще весной холсты белят в золе и затем на снегу. Снова бучат в золе и белят уже летом на чистом лугу, где-нибудь около озера или речки. В начале июня подростки обоего пола обычно возили навоз. Пока взрослые наметывали телегу, девчонки бежали к речке. Они собирали в гармошку пятнадцатиметровый конец холста, макали его в воду и снова ровно расстилали на зеленой траве. И так со всеми концами. Иная, не утерпев и видя, что никто не заметит, пускалась бегом по этой ровной гладкой холщовой дорожке… Холсты сохли быстро, их надо то и дело макать в реку, а телега с навозом уже наметана. Контраст между чистотой расстеленного на зеленой траве холста и вонью тяжелых коричнево-желтых навозных пластов, разница между речной прохладой и жарким, гудящим от оводов полем превращали беление холстов из обязанности в нечто приятное и нетерпеливо ожидаемое. Возка навоза тоже становилась приятнее. Поэтому взрослые всегда разрешали подросткам и детям белить холсты. Зола для беления, или бучения, холстов должна быть чистой, просеянной, желательно из ольхи. Добрые, то есть хозяйственные, старики весною нарочно ходили в лес, чтобы нажечь ольховой золы для беления холстов. Выбеленный холст был едва различим, если его расстелить на снегу.

Витье веревок

Мужчины на Севере тоже иногда пряли, но пряжа эта была совсем другого сорта. Если женская пряжа напоминала по толщине волосок, то мужская была с детский мизинец. Она предназначалась для веревочного витья. Сидя за широкой прялкой, на которой торчала обширная борода кудели, дядька или старик с треском выволакивал из кудели толстую прядь. С помощью специальной мутовки он скручивал лен, успевая что-нибудь "заливать" или слушая другого. С мутовки эту пряжу сматывали в большие клубки с дырами посередине. И вот наступал – всегда почему-то неожиданно – день веревочного витья. Работа была столь необычна, что забавляла не только детей, но и взрослых. Кстати, ощущения и способы детских забав человек довольно часто переносил с собою и во взрослую пору. Где-нибудь посредине улицы ставились обычные дровни. К головкам дровней на высоте поясницы привязывали брусок с тремя отверстиями, в которых крутились три деревянные ручки. На их рукоятки надевалась дощечка с отверстиями, благодаря которой можно крутить сразу все три ручки. Держа клубок в корзине, пряжу протягивали далеко вдоль улицы, потом тянули ее обратно, и так продолжалось несколько раз. Чтобы пряжа не падала на землю, подставляли козлы, и она висела, напоминая телеграфные провода. Опытный крутильщик шел в другой конец, брал деревянную плашку с тремя выемками. Ручки между тем начинали крутить по часовой стрелке. Все три бечевы скручивались одновременно и по мере скручивания сокращались. Наконец наступал такой момент, когда они, до предела скрученные, неминуемо должны были скручиваться между собой. Начиналось непосредственное витье веревки. На одном конце по команде старшего скручивали пряжу, а с другого конца осторожно вели плашку с тремя жгутами, которые свивались – уже против часовой стрелки – в один ровный прочный жгут. Дровни слегка волочились по траве либо подавались рывками. Превращение льняной плоти в прочную длинную веревку (вервь, канат, ужище), сокращение пряжи по длине и соединение трех частей в одно целое, прочное и неразделимое, – все это происходило у всех на глазах и каждый раз вызывало удивление и интерес. Готовую длиной метров на двести веревку рубили на части необходимой длины и, чтобы они не расплелись, по-морскому заделывали концы дратвой. Нетолстые веревочки и бечевки мужики вили дома изо льна, для чего лен раздваивали и каждую прядку скручивали ладонью на колене. Когда пальцы левой руки разжимались, пряди скручивались в одно целое. Такие веревочки нужны были всюду: для мешочных завязок, к ткацким устройствам, для рыболовных снастей и т. д. Для сапожников и рыболовов необходима была еще и крученая нить. Обычную тонкую нитку сдваивали, беря ее из двух клубков, лежащих в блюдце с водою. Пропускали эту двойную нить через жердочку под потолком, привязывали к концу специальной крутилки и начинали сучить. Сучильщик раскручивал веретено с горизонтальным маховичком и плавно то поднимал, то опускал его. Скрученная таким способом нить была очень прочна, впрочем, крепость зависела больше от качества льна. Без веревки ни пахать, ни корчевать, ни строить невозможно. Холстами и веревками платили когда-то дань. Расцвет же канатного ремесла падает на начало петровской деятельности, когда неукротимый, мудрый и взбалмошный царь решил посадить часть русской пехоты на корабли. В старинном полуматросском-полусолдатском распеве поется о том, как "вдруг настала перемена", как "буря море роздымает" и как закипела повсюду морская пена. Гангутская битва положила начало славной истории русского военного флота. Но флот этот стоял прочно не только на морских реляциях и уставах. Без миллионов безвестных прядильщиц и смолокуров, без синих, напоминающих море льняных полос Андреевский флаг не был бы овеян ветрами всех океанов и всех широт необъятной земли. Об этом мало известно романтикам "алых парусов" и бесчисленных "бригантин".

Вязка рыболовных снастей

Воры пришли, хозяев забрали, дом в окошки ушел. Загадка

Никто не знает, из какой древности прикатилось к нам обыкновенное колесо. Никому не известно и то, сколько лет, веков и тысячелетий, из каких времен тянется в наши дни обычная нить. Но временной промежуток между рождением нити и ячеи был, вероятно, очень недолгим. Может быть, ячея и ткань появились одновременно, может, врозь, однако всем ясно, что и то и другое обязано своим появлением пряже. А возможно, впервые и ткань, и рыболовная ячея были сделаны из животного волоса? Тогда они должны предшествовать пряже. Гениальная простота ячеи (петля – узелок) во все времена кормила людей рыбой. Она же дала начало и женскому рукоделию. Рыболовные снасти люди вязали испокон веку. Для рачительного земледельца это занятие, как и охота, не было обузой или простой забавой. Рыболовство на Севере всегда считалось добрым хозяйственным подспорьем. Эстетическое и эмоциональное начало в этом деле так прочно спаяно с утилитарным (хозяйственно-экономическим), что разделить, выделить два этих начала почти невозможно. Неподдельное и самое тесное общение с природой (вернее, не общение, а слитность, которая сводит на нет ужас небытия, смерти, исчезновения), соперничество с природной стихией, радость узнавания, риск, физическая закалка, какое-то странное самораскрытие и самоутверждение – все это и еще многое другое испытывают охотник и рыболов. В предвкушении тех испытаний человек может стоически, целыми вечерами вязать сеть, добывать в глубоком снегу еловые колышки для вершей, сучить бесконечную льняную нить. Инструмент вязальщика прост и бесхитростен. Это, во-первых, раздвоенный копыл наподобие женской прялки, во-вторых, берце, или берцо, дощечка, от ширины которой зависит ширина ячеи и на которую вяжутся петли. Наконец, плоская можжевеловая игла с прорезью, куда наматывается нить. Вязали дети и старики, подростки и здоровые бородатые мужики. Вязали в первое же выдавшееся свободное время, используя непогоду или межсезонье, устраивали даже посиделки с вязанием. Лишь уважающие себя женщины избегали такого вязания. Они смотрели на это занятие с почтением, но слегка насмешливо. А почему, будет понятно, если мы поближе познакомимся с чисто женским художественным творчеством, которое как бы завершает весь сложный и долгий путь льна – спутника женской судьбы. Конец – делу венец. Художественное тканье, плетение, вязание, вышивка венчают льняной цикл, выводя дело человеческих рук из временной годовой зависимости очень часто даже за пределы человеческой жизни.

Незримые лавинки

Образ реки в народной поэзии так стоек, что с отмиранием одного жанра тотчас же поселяется в новом, рожденном тем или другим временем. Как и всякий иной, этот образ неподвластен анализу, разбору, объяснению. Впрочем, анализируй его сколько хочешь, разбирай по косточкам и объясняй сколько угодно – он не будет этому сопротивляться. Но и никогда не раскроется до конца, всегда оставит за собой право жить, не поддастся препарированию, удивляя своего потрошителя новыми безднами необъяснимого. Он умрет тотчас после того, как станет понятным и объясненным, но, к счастью, такого не случится, потому что его нельзя до конца объяснить и понять рациональным коллективным умом. Образ жив, пока жива человеческая индивидуальность. Он, образ, страдает, когда его воспринимают или воспроизводят одинаково двое. А когда к этим двоим бездумно подключается еще и третий, художественному образу становится явно не по себе. От нетворческого и частого повторения он исчезает, оставляя вместо себя штамп. Но какая же там одинаковость восприятия, если в народе есть мужчины и женщины, девушки и ребята, дети и старики, красивые и не очень, больные и здоровые, преуспевающие и терпящие лишения, ленивые, сильные и т. д. Если в природе все время происходят изменения: то тепло, то холод, то дождик, то снег, а жизнь стремительна, и вчерашний день так непохож на сегодняшний, и годы никогда не повторяют друг дружку. Река течет. Она то мерцает на солнышке, то пузырится на дождике, то покрывается льдом и заносится снегом, то разливается, то ворочает льдинами. Рыбы нерестятся на месте предстоящих покосов, а там, где сегодня скрипит коростель, еще недавно завывала метель. Что-то родное, вечно меняющееся, беспечно и непрямо текущее, обновляющееся каждый момент и никогда не кончающееся, связующее ныне живущих с уже умершими и еще не рожденными, мерещится и слышится в токе воды. Слышится всем. Но каждый воспринимает образ текущей воды по-своему. Образ дороги не менее полнокровен в народной поэзии. А нельзя ли условиться и хотя бы ненадолго представить эмоциональное начало речкой, а рациональное – дорогой? Ведь и впрямь: одна создана самою природой, течет испокон, а другая сотворена людьми для жизни насущной. Человеку все время необходимо было идти (хотя бы и за грибами), нужно было ехать (например, за сеном), и он вытаптывал тропу, ладил дорогу. Нередко дорога эта бежала по пути с речною водой… Дорога стремилась быть короче и легче, да к тому же тот берег почему-то всегда казался красивей и суше. Не раз и не два ошибалась дорога, удлиняя свой путь, казалось бы, совсем неуместными переправами! Но от этих ошибок нередко душа человеческая выигрывала нечто более нужное и неожиданное. Незримые лавы ложились как раз на пересечениях материального и духовного, обязательного и желаемого, красивого и необходимого. Чтобы это понять, достаточно вспомнить, что большинство предметов народного искусства были необходимы в жизни как предметы быта или же как орудия труда. Вот некоторые из них: разные женские трепала, керамическая и деревянная посуда, ковши и солоницы в виде птиц, розетки на деревянных блоках кросен, кованые светцы, литые и гнутые подсвечники и т. д. и т. п. Естественный крюк (вырубленная с корнем ель), поддерживающий деревянный лоток на крыше, несколькими ударами топора плотник превращал в изящную курицу; всего два-три стежка иглой придавали элегантность рукаву женской одежды. Стоило гончару изменить положение пальцев, как глиняный сосуд приобретал выразительный перехват, удлинялся или раздвигался вширь. Неуловима, ускользающе неопределенна граница между обычным ручным трудом и трудом творческим. Мастеру и самому порой непонятно: как, почему, когда обычный комок глины превратился в красивый сосуд. Но во всех народных промыслах есть этот неуловимый переход от обязательного, общепринятого труда к труду творческому, индивидуальному. Художественный образ необъясним до конца, он разрушается или отодвигается куда-то в сторону от нас при наших попытках разъять его на части. Точно так же необъясним и характер перехода от труда обычного к творческому. По-видимому, однообразие, или тяжесть, или монотонность труда толкают работающего к искусству, заставляют разнообразить не только сами изделия, но и способы их изготовления. Кроме того, для северного народного быта всегда было характерно соревнование, причем соревнование не по количеству, а по качеству. Хочется выйти на праздник всех наряднее, всех "баще" изволь прясть и ткать не только много, но и тонко, ровно, то есть красиво; хочешь прослыть добрым женихом – руби дом не только прочно, но и стройно, не жалей сил на резьбу и причелины. Получается, что красота в труде, как и красота в плодах его, – это не только разнообразие (не может быть "серийного" образа), но еще и самоутверждение, отстаивание своего "я", иначе говоря, формирование личности. Умение, мастерство и, наконец, искусство живут в пределах любого труда. И конечно же, лишь в связи с трудом и при его условии можно говорить о трех этих понятиях. Художника, равного по своей художественной силе Дионисию, с достаточной долей условности можно представить вершиной могучей и необъятной пирамиды, в основании которой покоится общенародная, постоянно и ровно удовлетворяемая тяга к созидающему труду, зависимая лишь от физического существования самого народа. Итак, все начинается с неудержимого и необъяснимого желания трудиться… Уже само это желание делает человека, этническую группу, а то и целый народ предрасположенными к творчеству и потому жизнеспособными. Такому народу не грозит гибель от внутреннего разложения. Творческое начало обусловлено желанием трудиться, жаждой деятельности. В жизни северного русского крестьянина труд был самым главным условием нравственного равноправия. Желание трудиться приравнивалось к умению. Так поощряюще щедра, так благородна и проста была народная молва, что неленивого тотчас, как бы загодя, называли умельцем. И ему ничего не оставалось делать, как побыстрее им становиться. Но быть умельцем – это еще не значит быть мастером. И художником (в нашем современном понимании). Умельцами должны были быть все поголовно. Стремление к высшему в труде не угасало, хоть каждый делал то, что было ему по силам и природным способностям. И то и другое было разным у всех людей. Почти все умельцы становились подмастерьями, но только часть из них – мастерами. Легенда о "секретах", которые мастера якобы тщательно хранили от посторонних, придумана ленивыми либо бездарными для оправдания себя. Никогда русские мастера и умельцы, если они подлинные мастера и умельцы, не держали втуне свое умение! Другое дело, что далеко не каждому давалось это умение, а мастер был строг и ревнив. Он позволял прикасаться к делу лишь человеку, истинно заинтересованному этим делом, терпеливому и не балаболке. И если уж говорить честно, то вовсе не своекорыстие двигало мастером, когда он замыкал уста. По древнему поверью (вспомним Н. В. Гоголя), клады легче даются чистым рукам. Секрет мастерства – это своеобразный клад, доступный бессребренику, честному и бескорыстному работнику. Но ведь многие люди судят о других по себе! Стяжателю всегда кажется, что мастер трудится так тщательно и упорно из-за денег, а не из-за любви к искусству. Бездарному и ленивому и вовсе не понятно, почему человек может не часами и даже не днями, а неделями трудиться над каким-нибудь малым лукошком. У него не хватает терпения понять даже смысл самого терпения, и вот он оскорбляет мастера подозрением в скаредности и в нежелании поделиться секретом мастерства. Незащищенность мастера (художника) усугублялась еще и тем, что за красивые или добротно сделанные вещи люди и платят больше. Разумеется, мастер не отказывался от денег: у него и семья и дети. Само искусство тоже требовало иногда немалых средств: надо купить краски, добротное дерево, кость и т. д. Но смешно думать, что мастером или художником движет своекорыстие! Парадокс заключается в том, что чем меньше художник или мастер думает о деньгах, тем лучше, а следовательно, и ценнее он производит изделия и тем больше бывает у него и… денег. Конечно, бывали и такие художники и мастера, которые намеренно начинали этим пользоваться. Но талант быстро покидал таковых. Секрет любого мастерства и художества простой. Это терпение, трудолюбие и превосходное знание традиции. А если ко всему этому природа добавит еще и талант, индивидуальную способность, мы неминуемо столкнемся с незаурядным художественным явлением. Стихия всеобщего труда пестовала миллионы умельцев, а в их среде прорастала и жила широко разветвленная грибница мастерства. Это она рождала, может быть, за целое столетие всего с десяток художников, а в том десятке и объявлялся вдруг олонецкий плотник Нестерко… Искусство делало труд легче, но вдохновение не приходит к ленивому. Мастерство сокращает время, затрачиваемое на труд, без мастерства не бывает искусства. Далеко не все способны стать мастерами. Но стремились к этому многие, может быть, каждый, поскольку никому не хотелось быть хуже других! Поэтому массовое мастерство, еще не ставшее индивидуальным (то есть искусством), наверное, можно представить зависимым от традиции. Знание традиционного, отточенного веками мастерства обязательно было для каждого народного художника, потому что перескочить через бездну накопленного народом было нельзя. Потому и ценились в ученике прежде всего тщательность, прилежание, терпение. Необходимо было научиться вначале делать то, что умеют все. Только после этого начинали учиться профессиональным приемам и навыкам. Юным иконописцам положено сперва тереть краски, а сапожникам – мочить и мять кожу. Только после долгой подготовки ученику разрешалось брать в руки кисть или мастерок. Умение делать традиционное, массовое, еще не художественное, а обычное – такое умение готовило мастера из обычного подмастерья. Мастер же, если он был наделен природным талантом и если десятки обстоятельств складывались благоприятно, очень скоро становился художником, творцом, созидающим красоту. Такой человек весь как бы растворялся в своем художестве, ему не нужны были известность и слава. В мирской известности он ощущал даже нечто постыдное и мешающее его художеству. Само по себе творчество, а также сознание того, что искусство останется жить и будет радовать людей, наполняло жизнь художника высоким и радостным смыслом.

РУКОДЕЛЬНИЦЫ

Анфиса Ивановна рассказывает: "А мы частушку пели:

Ни о чем заботы нет. Только о куделе, Супостаточка моя Опрядет скорее. Бывало, ткешь, ткешь целый-то день. Уж так надоест. А тут нищенки ходят, собирают кусочки. Агнеюшка, моя подружка, посылает мне записку с нищенкой: "Фиса, плачу горькою слезой, кросна кажутся козой". Выткать вручную стену холста за день и впрямь не шутка. Для каждой нити утка надо сделать два удара бердом, да еще с силой нажать на подножку нитченки. Волей-неволей начнешь петь или придумывать частушки… Но была и другая возможность устранить монотонность труда. Никому не заказано сделать основу не в два, а в три, четыре, шесть или даже восемь чапков, чтобы ткать узорную ткань. Можно было разнообразить не только основу, но и уток: по цвету, по материалу. Многовековая культура ткацкого дела позволяла разнообразить и сами способы тканья. Вот основные из них. В рядно ткали холст для подстилок, мешков, постелей и т. д. Это был уже не простой холст, у которого одинаковы правая и левая стороны. Для тканья в рядно нужно не два чапка (нитченки), а три или четыре. В три чапка нити основы делали последовательно три зева, холст получался не только прочнее, но и красивее, с едва заметным косым рубчиком. Ткань приобретала совершенно иную, более сложную структуру. Пряжа из коровьей, овечьей или козьей шерсти шла на уток ткани, из которой шили зимнюю верхнюю, по преимуществу праздничную одежду. В канифас ткали уже в шесть нитченок и шесть подножек. Узор готовой ткани составляли две чередующиеся полосы, одна с косой ниткой, другая с прямой. Узорница – ткань, образованная из восьмипарной основы. Восемь последовательно сменяемых зевов, восемь подножек, а рук и ног всего по две… Чтобы не запутаться в подножках, нажимать там, где требуется, надо иметь опыт, чувство ритма и соразмерности. Стену узорницы мастерица ткала иногда целую зиму. Узор составлялся из одинаковых клеток, как бы заполненных косыми линиями, образующими ромбики. Платы из такой ткани, отороченные яркими строчами и беленым кружевом, были на редкость в почете у будущих родственников невесты. Страчи – самая сложная художественная ткань. Способ тканья использует выборочное исключение основных нитей из процесса тканья. При помощи тонкой планочки определенные нити основы в определенных местах поднимаются, создавая довольно богатый геометрический узор. Уток может быть контрастным по цвету с основой. Но особенно высокой художественной выразительности добивалась мастерица, когда брала нить для утка чуть светлее или чуть темнее основы. Кремовый оттенок узора придавал строчам удивительное своеобразие. Рисунок ткани полностью зависел от фантазии, умения и времени, которым располагала ткачиха. Строчи пришивали к концам свадебных платов, полотенец, к подолам женских рубашек. Кушаки и пояски ткались по тому же принципу, что и холсты, но как бы в миниатюре. Основа делалась двухчапочная и узенькая (ширина ее зависела от задуманного кушака или пояса). Узоры этих поясов неисчислимы, в них ясно выражены и цветовой ритм, и графический. Вероятно, при тканье подобных изделий используются и элементы плетения. Материалом служит как шерстяная, так и льняная крашеная пряжа. Продапъница, или ткань для продольных сарафанов, ткалась на специальных кроснах, которые в два раза шире обычных. Ширина основы становилась длиной сарафана. Сарафаны эти, как и ткань, – один из многочисленных примеров взаимовлияния, взаимообогащения и неразрывной родственной связи национальных культур. Так, многие молодые и не совсем молодые эстонки в наше время носят одежду, полностью совпадающую с русской продольницей. Народному самосознанию были совершенно чужды ревность или самолюбие при подобных заимствованиях. Шерстяная пряжа красилась в разные цвета и неширокими полосками ткалась на широкой и прочной холщовой основе. Для того чтобы преобладала уточная шерстяная нить, основные нити пропускались по одной в зуб[24 - Выражение, поясняющее промежуток между пластинками в берде.], а не по две, как обычно. Мастерица умела так чередовать цвета и подбирать ширину цветовых полос, что ткань начинала играть, превращаясь в рукотворную радугу. Вместе с таким превращением незаметно происходило другое, еще более важное: серые будни тканья становились праздничными. Половики, или дорожки, характеризуют вырождение и исчезновение высокой ткацкой культуры. Основная технология тканья сохранена, но вместо уточной шерсти здесь используют разноцветные тканевые полоски и веревочки. Художественная индивидуальность мастерицы едва-едва проступает при подобном тканье, хотя изделие зачастую поражает декоративной броскостью. При богатстве и ритмичности цветовых сочетаний в половиках уже трудно обнаружить графическую четкость и гармонию: причиной тому, по-видимому, упрощенность тканья и вульгарность уточного материала.

Шитье

В тридцатые предвоенные годы в некоторых северных деревнях распространился девичий обычай задолго до свадьбы дарить платки своим ухажерам. Вышитые кисеты и рубашки дарили обычно уже мужьям. Неудачливые или нелюбимые кавалеры добывали эти платки силой, "выхватывали". В частушках того времени отразилась даже эта маленькая деталь народного быта: Дорогого моего Ломало да коверькало, Его ломало за платок, Коверькало за зерькало. Конечно, частушка шуточная. Но и по ней одной можно судить о быстро меняющихся нравах: барачная жизнь на лесозаготовках делала девушку по грубости и ухваткам похожей на парня. Да и не очень-то просто выкроить время для вышивания, когда есть план рубки и вывозки, рукавицы и валенки то и дело рвутся, лошадь скинула или расковалась, а из деревни не шлют ежу[25 - Ежа – еда.] и в бараке стоит дым коромыслом: смешались мужчины и женщины, старое и молодое. И все же многие девицы находили время и вышить платочек, и спеть настоящую частушку. Пение и рукоделие издревле дополняли друг друга в женском быту. Сосланная в Горицкий монастырь Ксения Годунова славилась своим рукоделием и песнями, которые сама составляла и пела. В то время на Руси песенной культуре сопутствовал расцвет искусства лицевого шитья, о чем и сохранились многочисленные материальные свидетельства. Существовало несколько способов шитья, основной из них – шитье гладью, то есть параллельным стежком. Использовалась для этого как шелковая, так и льняная нить. По канве[26 - Канва – очень реденькая сеточная ткань.] вышивали простым, чаще двойным крестом, позднее канву заменили клеточки вафельной ткани. При вышивке "по тамбору" использовался округлый петлеобразный стежок, "курочкины лапки" вытягивались в линию уголковым геометрическим стежком. Наконец, шитье "в пяльцах" делалось после того, как из вышиваемой ткани были удалены уточные нити. Вышивались обычно ворота и рукава мужских и женских рубах, полотенца, платки, кофты, кисеты, головные уборы. Особое место занимало шитье золотом. Очень красива вышивка красным по черному, белому и темно-синему фону, а также зеленым по красному и розовому. Впрочем, все зависело от художественного чутья вышивальщицы.

Вязание

Умение вязать, разумеется, входило в неписаный женский кодекс, но оно было не таким популярным на Севере, как другие виды рукоделия. Из коровьей и овечьей шерсти на спицах вязались носки, колпаки, рукавицы, перчатки, шарфы и безрукавки. Крючком из ниток вязалось белое или черное кружево: подзоры, нарукавники, наподольницы, скатерти, накидушки и т. д. Такое кружево часто сочеталось со странами и выборкой.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом