Н. В. Переяслов "Маяковский и Шенгели: схватка длиною в жизнь"

Георгий Аркадьевич Шенгели прожил шестьдесят два года, издав 17 книг собственных стихов и 140 тысяч строк переводов Байрона, Верхарна, Гейне, Гюго, Эредиа, Бодлера, де Лиля, Горация, Хайяма и других поэтов. Ему была свойственна зоркость и филигранность рифм, особая чуткость к поэтическим ритмам. А еще им написаны стиховедческие работы «Трактат о русском стихе», «Техника стиха» и многочисленные статьи и воспоминания. Значительная часть наследия Г. Шенгели остается до сих пор не изданной, в частности его блистательный автобиографический роман «Черный погон», а также множество поэм, в том числе лишь частично опубликованная в журнале «Наш современник» уникальная эпическая поэма «Сталин». И до сих пор остаются разбросанными по различным малотиражным изданиям анализы его сложных взаимоотношений с Владимиром Маяковским, из-за которых с тридцатых годов ему фактически был закрыт путь в литературу. Сегодня имя Шенгели начинает возвращаться на широкие поэтические площадки, и это буквально взрывает сознание читателей, открывающих для себя его потрясающую судьбу и прекрасные произведения.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство Проспект

person Автор :

workspaces ISBN :9785392279142

child_care Возрастное ограничение : 0

update Дата обновления : 23.09.2023

Дальше – всякие “занятности” – оглушительные тезисы докладов и пр.; цены местам…

Я читаю и перечитываю – “Игорь Северянин”!

Я уже с жадностью проглотил “Громокипящий кубок”, половину запомнив наизусть (память у меня “клинописная”); я чуть не наизусть знаю фельетон Чуковского о Северянине (в 1943 г. я удивил Корнея Ивановича, сказав ему несколько фраз из этого фельетона).

“Владимир Маяковский”! Это имя я уже не раз встречал в “Журнале для всех” под непонравившимися мне стихами, которые, впрочем, я тоже помню наизусть.

“Давид Бурлюк”! Это имя встречал я: да! Он ходил с раскрашенным лицом…

“Вадим Баян”?.. Но мне нравится и то, что он – Вадим, и то, что – Баян, и то, что он будет читать “Лирионетты и баркароллы”.

Пойду, пойду на “олимпиаду”! Хотя… гимназистам, верно, не позволят. Ну, конечно, в штатском проберусь на галерку; “Араб” (гимназический педель) туда не пойдет; если пойдет, так Герман (милейший и кротчайший Герман Готфридович Беме), а это – свой человек. Пойду!

И вдруг меня осеняет прозрение: да ведь те бритые джентльмены, проскользнувшие мимо моего рассеянного взора в “Приморскую”, и есть, несомненно, они – Северянин, Бурлюк, Маяковский, Баян!

И я мгновенно принимаю великое решение.

Гимназия – к черту! Гимназисточка – по боку! Я сейчас иду в “Приморскую”! Пойду к ним!.. Я прочту им… мои стихи!..

У меня колотится сердце; я мчусь по липкому осеннему тротуару.

“Приморская”. Вхожу в вестибюль. На черной доске постояльцев мелом написаны фамилии: Дурацевич… Попандопуло… Бурлук… Номер такой-то.

Иду по красной дорожке пустынного коридора. Вот этот номер. У меня холодеют пальцы. А вдруг они меня не примут? А если они скажут, что мои стихи плохи, что я бездарность? Уйти?

Нет! – и я сильно стучу в дверь. За дверью слышна какая-то суета, движение. И только через полминуты резкий и повелительный голос произносит:

– Войдите.

Вхожу. Обыкновенный “роскошный номер” провинциальной гостиницы. Справа диванчик, перед ним стол, окруженный стульями, слева ширмы. На диванчике сидит человек в коричневой куртке с бронзовыми плоскими пуговицами, украшенными изображением якоря. У человека чрезвычайно длинное лицо. По ту сторону стола, лицом ко мне, сидит другой, в широкополой шляпе, надвинутой на лоб. У него тяжелая челюсть, нахмуренные брови, темные, желчные воловьи глаза. Он сидит, отодвинув стул и погрузив на стол ноги; между огромными подошвами – тарелка с остатками яичницы. Третий человек стоит посреди комнаты. На нем расстегнутый сюртук, бархатный зеленый с рельефными разводами жилет. У него круглая голова, оттопыренная губа. Он смотрит на меня в лорнет. Глаза у него колюче сверкают. Четвертого в комнате нет.

Я лепечу:

– Могу я видеть г-на Бурлюка?

Человек с лорнетом коротко взлаивает:

– Я.

Называюсь, прошу извинить беспокойство, излагаю – зачем пришел.

Человек с лорнетом прячет его в карман жилета и протягивает мне руку:

– Очень приятно. Знакомьтесь.

Я поворачиваюсь к длиннолицему человеку. Он деревянно протягивает мне узкую руку и чеканит:

– Игорь Северянин.

…Так вот он какой!..

Человек в шляпе убирает пятки со стола и забирает мою руку в мягкую теплую ладонь и басом рокочет:

– Владимир Маяковский.

…Так вот он какой!..

Из-за ширмы выходит четвертый: голубоглазый, востроносый, с пышными вьющимися волосами. На нем щегольская визитка, бриллиантовые запонки в манжетах, жемчужины в крахмальном пластроне, из-под жилетки впродоль выреза голубеет муаровая лента.

– Вадим Баян, – говорит он приветливо, подавая мне вялую, бескостную руку.

…Так вот он какой!..

Бурлюк сразу меняет тон, становится простым, усаживает меня к столу, звонит, заказывает кофе, не внемля моим отчаянным клятвам в том, что я ничего не хочу, – и засыпает меня расспросами о городе, о публике, о молодежи и ее читательских интересах. При нем все безмолвствуют.

Наконец, Северянин прерывает молчание; видно, ему наскучила эта беседа:

– Прочтите стихи.

Я читаю.

Фурора они не производят, но я чувствую, что меня слушают без иронии, что меня – слушают.

– Прочтите еще.

Читаю. И еще.

Северянин говорит:

– Вы правильно читаете, только нужно еще больше петь.

Я читал, как все поэты, слегка нараспев, что в гимназии всегда вызывало насмешки, а преподавателя словесности просто било по нервам, и он никогда меня не выпускал читать на гимназических вечерах.

Маяковский сказал, перекатывая сигару из одного угла рта в другой:

– Есть места. Вот у Вас “голос, хриплый как тюремная дверь”; это ничего; это образ.

Бурлюк сказал мне несколько любезных фраз, меня совершенно опьянивших, и затем стал разбирать прочитанное. И я впервые увидел “профессиональный”, “технологический” подход к стихам. Как ни поверхностны, как ни случайны были его высказывания, я в этот миг понял раз и навсегда, что стихи прежде всего – искусство и что о них можно говорить без упоминания об “искренности”, “задушевности”, “взволнованности” и прочем подобном.

Жизнь определилась в этот миг. Я уверовал, что я поэт и что я прав, любя слово, ритм и звук…

Два-три замечания в связи с бурлюковским анализом обронили и другие. Маяковский отметил банальную рифму; Северянину понравились “часы, где вместо стрелок ползают серебряные черепахи”, – и его замечание не было только любезностью, так как года через четыре эти черепахи появились у него:

Как серебряные черепахи
В полдень проползают серны…

Милый мой Игорь! Он не похищал у меня образа, он просто забыл, что запомнил его, и нашел у себя как свой.

Совершенно влюбленный в моих новых друзей, я стал откланиваться. И вдруг Бурлюк сказал мне, что сегодня они идут в театр, уже заказали ложу и будут рады меня в ней видеть.

Значит… значит, я действительно им (или хотя бы ему) понравился.

Я летел по городу. В гимназию идти не стоило: кончался пятый урок. Я вскочил на извозчика и помчал в театр покупать билет на сегодняшний спектакль. Абсолютно не помню, какая шла пьеса!..

До вечера я был как в бреду. То я садился писать стихи, – ничего не лезло; то в десятый раз звонил моему другу Коле Петрову, с которым мы составляли “левоэстетическую” фракцию класса, умоляя его не опоздать в театр (мне смерть как хотелось познакомить его с поэтами), – так что он, в конце концов, назвал меня эпилептиком и послал к черту.

И вот я в театре. Узкие коридоры наполняются публикой. Вдруг движение, говор восклицания, смех, – и через публику протискиваются поэты. Баян в цилиндре, из-под которого его кудри выбиваются как из-под кучерской шляпы, Маяковский в широкополом мятом сомбреро, Северянин в меховой шапке, Бурлюк в банальном котелке. Но лицо у него (очень напряженное, с невидящими глазами) – расписано. Синим гримировальным карандашом начерчены на щеках и крыльях носа какие-то треугольники и животное, похожее на пряничного конька. Не замечая меня, они проходят в свою ложу…»

В этом же 1914 году Георгий Шенгели благополучно закончил Керченскую Александрийскую гимназию, что несколько позже отразилось в его большой оде, посвященной этому событию:

Quousque tandem… Uns… Zusammen…
Бойль – Мариотт… Июнь, жара…
Но вот последний сдан экзамен, —
И на свободе мы! Ура!
Как вдохновенно и крылато
Слетала явью к нам мечта:
Пред гордым флагом аттестата
Жизнь распахнула ворота.
Все можно: трубку вдвинуть в зубы,
Сбить на затылок синий блин
И обходить ночные клубы
С повадкой опытных мужчин.
Или немедленно в тетради
Начать по химии трактат
И с тихой гордостью во взгляде
Встречать курсисток робкий взгляд.
Или в собранье гарнизонном,
Под локоть комендантшу взяв,
Ей овевать лицо озоном
Ревнивых чувств и дерзких прав… – и так далее
на протяжении еще 13 строф.

А через три недели после окончания гимназии бывшие одноклассники устроили в Английском клубе города благотворительный вечер, и первым номером программы, как о том написал «Керченский курьер», было выступление Георгия Шенгели, который читал там свои поэтические произведения. Другой хроникер в газете «Блестки» написал: «Любители всего оригинального, вплоть до красивой бессмыслицы, послушали бы юного Шенгели – вдохновенного Бурлюком».

Вскоре после этого Георгий издал дебютную книгу своих стихов «Розы с кладбища», отмеченную сильным влиянием творчества Игоря Северянина и украшенную посвящением Евгении Добровой, к которой он пробовал свататься, но получил отказ. Похоже, что его распирала горевшая в нем молодая сила, и это толкало его на раннюю женитьбу.

Тогда же Шенгели выступил со своей первой публичной лекцией «Символизм и футуризм», в которой он говорил следующее:

«Произведения искусства не есть нечто обособленное от жизни. В них отражается дух эпохи.

Иногда гениальный художник создает такие произведения, которые не бывают поняты современниками, но которыми восхищаются будущие поколения. Это значит, что гений художника предвосхитил грядущую эпоху…

Главный принцип футуризма заключается в следующем: цель и смысл жизни заключается в утверждении нашего «я» – целиком… Повсюду, во всех предметах и явлениях мы видим ее, чарующую красоту… Мы поем наслаждение, мы поем страдание, поем чайные розы тела девушки, мы поем черно-красные опухлости Антонова огня, мы поем любовь, мы поем смерть…»

На следующий день Шенгели в «Керченском курьере» прочитал: «Кто такой Георгий Шенгели? Изволите спросить меня, читатель. Георгий Шенгели – молодой человек, только что окончивший гимназию.

И хотя он «только что», но, тем не менее, уже имеет свое – поэтическое «кредо».

Не дожидаясь чужих признаний, Георгий Шенгели стал в позу и сказал:

– Я поэт.

А посему Георгий Шенгели и читает лекцию – о футуризме…»

Тем же летом 1914 года Георгий поступил на юридический факультет Московского университета; несколько месяцев жил в Москве, гостил на даче у Давида Бурлюка на хуторе под Москвой. На московских бульварах несколько раз встречался с Маяковским – но «отношения не налаживались», встречи неизменно кончались обоюдной пикировкой. Да и сама московская жизнь на этот раз не задалась. Поэтому поздней осенью этого года Георгий Шенгели перевелся «по прошению» из Московского университета в Харьковский, где служил брат его рано умершей матери, его дядя – профессор химии Владимир Андреевич Дыбский, чья дочь Юлия вскоре станет первой женой Георгия. Эта молодая, красивая женщина с грустным бледным лицом и удивительными зелеными глазами была одновременно и его жена, и двоюродная сестра. Да еще и служила корректором.

Имя Георгия Шенгели надолго запомнилось харьковским литераторам периода 1914–1922 годов, когда по его приглашению в город приезжали Алексей Толстой, Максимилиан Волошин, Анна Ахматова, Осип Мандельштам. Несмотря на свою молодость, Шенгели пользовался неподдельным авторитетом в кругах творческой интеллигенции Москвы и Петрограда. Его уважали как подлинного поэта, блестящего переводчика и одного из лучших теоретиков стиха своего времени. Не случайно Максимилиан Волошин в одном из своих писем писал о Шенгели: «Это самый серьезный из молодых крымских поэтов (керчанин) и очень видный теоретик стиха».

В Харькове в предреволюционный период Шенгели организовал литературно-художественный кружок, деятельность и структура которого послужили образцом для создания в начале 20-х годов первых украинских литературных объединений.

Одними из ближайших друзей и единомышленников Георгия стали с той поры Евгений Львович Ланн и Александра Владимировна Кривцова, известные переводчики английской классики. Их знакомство относится ко времени, когда в 1914 году Шенгели приехал в Харьков и поступил на юридический факультет университета. Тогда же в Харькове началась его литературная карьера: вышла небольшая книжечка стихотворений «Розы с кладбища». Он был увлечен французскими парнасцами, новейшими достижениями в поэтике западноевропейского стиха. Его университетом, как он сам позднее признавался, была Харьковская публичная библиотека, где он пропадал целые дни.

Вот как писали о начале своей дружбы с Георгием Шенгели его керченские друзья Евгений Ланн и Людмила Кривцова:

«Худой, стройный, с матовым, оливкового оттенка, точеным лицом, с глазами большими – не то бедуина, не то индийца – появился этот юноша в просторном читальном зале Харьковской общественной библиотеки. Раньше его никто здесь не видел, стало быть, он приехал недавно. И каждый раз, когда мы видели его там – а это было почти ежедневно – он уносил от стойки к своему столу кипы книг… Он не только читал, он что-то писал, а когда отрывался от тетрадки, смотрел куда-то в пространство, не мигая, сквозь стекла пенсне и, закрывая глаза, неслышно шевелил губами…

Вот таким мы увидели Георгия Шенгели и, как все завсегдатаи читального зала, не могли не задать себе вопрос – кто этот пришелец? Узнали мы его имя скоро, так же скоро узнали о том, что он поэт, студент юридического факультета Харьковского университета, и также скоро познакомились с ним – познакомились, чтобы до конца его недавно оборвавшейся жизни считать близким, родным человеком этого большого поэта нелегкой судьбы. Здесь, в Харькове, Шенгели и состоялся как поэт, хотя в своей судьбе не стал восприниматься как «харьковчанин». Он уже выступал вместе с Северяниным, и многие харьковские поэты, несмотря на его возраст, воспринимали его как мэтра. «Он был потрясающе красив в молодости! – говорил о нем в поздние годы поэт и переводчик Лев Минаевич Пеньковский. – Георгий был королем для всех нас… Читал он блистательно! Этот рокочущий баритон, он навевал поэтические эмоции, ласкал слух! Началом своего поэтического осознания я обязан ему».

Шел девятьсот четырнадцатый год. Первая мировая война уже началась. В Харькове не было литературных журналов, и харьковские газеты “Южный край” и “Утро” не очень нуждались в поэте, для которого в ту пору любовь к Верхарну и Эредиа была такой же насущной, как насущная нужда в куске хлеба…

Он был очень горд – Георгий Шенгели. Только много лет спустя, уже в Москве (куда мы и он переехали почти одновременно в начале 1922 года), мы узнали, что бывали в 14-м и 15-м году времена, когда Георгий Шенгели лежал круглые сутки у себя на лежанке в какой-то клетушке на Журавлевке в районе Технологического сада – лежал потому, что ему нечего было есть, а он знал, что в таком лежачем положении он сэкономит себе малую толику сил. А наши глаза, к сожалению, не были зоркими. Мы не задавали себе вопроса, на какие лишения должен был обречь себя Георгий, чтобы издать первую “толстую” книгу стихов. Эта книга называлась “Гонг”, на титуле красовалось название издательства “L’oiseau bleu”, но этой Синей Птицей был сам поэт Георгий Шенгели…

(Это для друзей он старался всегда найти что-нибудь полезное, отрывая его от самого себя, чтобы помочь им, а сам старался преодолеть любые проблемы, даже голод, побеждая его терпением и “отлеживанием”. Душа оказывается сильнее желудка…)

…И так же, закрыв глаза, мы видим его сегодня на эстраде читального зала Харьковской библиотеки (зал по вечерам превращался из читального зала в концертный), поэта с только что изданным “Гонгом”, легко и удобно лежащим в раскрытой его ладони. Поэт облачен в узкий застегнутый черный сюртук – он куплен по случаю и, конечно, по дешевке, но поэту повезло – лучший портной не сумел бы скроить этот сюртук более мастерски. В этом одеянии поэт походит на молодого диссентерского (т. е. – нонконформиста или протестанта, находившихся в оппозиции к английской церкви, как поясняет Ольга Резниченко) пастора. Мы слышим его грудной, баритональный, глубокий голос. Поэт обладает абсолютным ритмическим стихотворным слухом – это врожденное его свойство, и мы слышим, как Георгий Шенгели с эстрады читает стихи из “Гонга”: “Читать испанские имброглио / В громадном зале библиотеки, / Когда мерцающе сиренево / В углах прольются фонари…” Это – стихи о читальном зале той библиотеки, где мы впервые увидели нашего друга, большого русского поэта Георгия Шенгели».

Вспоминая спустя прошедшие годы то далекое время, Георгий Шенгели писал: «Мои интересы лежали в области литературы, поэтики, языкознания, истории, истории культуры, словом – в среде филологической, и здесь моим “университетом” была Харьковская публичная библиотека, где я пропадал целые дни».

К 1916 году вокруг Георгия Шенгели образуется постоянный круг людей, пишущих стихи и желающих заниматься их изучением. В этом же году они выпускают альманах «Сириус», а в 1917 году издают ежемесячник «Ипокрена». В 1918 году – «Камена», а в 1919-м – журнал «Творчество». Основную задачу создатели этих журналов формулируют как «собирание искусства, отстаивание его от всякого рода посягательств, горячая проповедь искусства. Отметание всего случайного и временного, шаблонного, борьба с застывшими формами». Примеры таких произведений и демонстрировал в этих альманахах и при устных выступлениях Георгий Шенгели, который с каждым днем все активнее овладевал поэтическим творчеством:

Трагические эхо Эльсинора!
И до меня домчался ваш раскат.
Бессонница. И слышу, как звучат
Преступные шаги вдоль коридора.
И слышу заглушенный лязг запора:
Там спящему вливают в ухо яд!
Вскочить! Бежать! Но мускулы молчат.
И в сердце боль тупеет слишком скоро.
Я не боец. Я мерзостно умен.
Не по руке мне хищный эспадрон,
Не по груди мне смелая кираса.
Но упивайтесь кровью поскорей:
Уже гремят у брошенных дверей
Железные ботфорты Фортинбраса.

Журнал «Камена» выходил под редакцией П. Краснова и Г. Шенгели, причем одновременно в Москве, Петрограде и Харькове. Это, скорее всего, и определило состав авторов издания. Здесь были опубликованы стихи М. Волошина, Г. Иванова, Г. Шенгели, Р. Ивнева, П. Краснова, О. Мандельштама, а также неизданные ранее произведения Фета и Щербины с примечаниями И. Айзенштока и две солидные литературоведческие статьи («Искусство и ритм» А. Я. Денисова и «Морфология русского шестистопного ямба» Г. Шенгели). Издательство «Камена» успело выпустить несколько поэтических сборников, в их числе – «Демоны глухонемые» М. Волошина.

Наиболее интересен и в содержательном, и в оформительском смысле журнал «Творчество», выходивший с перерывами в 1918–1921 годах под эгидой харьковского «Художественного цеха» (организации художников, поэтов, артистов и близких им искусствоведов). Редактировал его художник И. Рабинович, впоследствии, в 50–60-е – главный художник московского театра им. Е. Вахтангова. «Творчество» четко ориентировалось на Москву и Петроград (в разделе «Хроника» тщательно отслеживались события культурной жизни обеих столиц). Литературная часть содержала стихи А. Блока, Н. Гумилева, А. Ахматовой, Ф. Сологуба, М. Кузмина, О. Мандельштама, К. Бальмонта, Г. Шенгели, рассказы М. Осоргина, А. Ремизова, пьесу Ромена Роллана «Дантон» и другие.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом