Читать «Поэзия на европейских языках в переводах Андрея Пустогарова» — Сборник онлайн
Страница 2 из 4
Заяц
Не трись напрасно возле муз,
как заяц – похотливый трус.
Учись-ка лучше у зайчих,
что зачинают в один чих.
Саранча
Иван Предтеча на привале
в тягучий мед макал акрид.
Мои б стихи едою стали
той, от которой не тошнит.
Дельфин
Дельфин играет на волне,
а моря горька подоплека.
Бывает радостно и мне.
Но жизнь жестока.
Медуза
Медузы – головы понуры,
фиалковые шевелюры.
Бедняжки любят бури.
А я родня вам по натуре.
Сирены
Сирены! Знаю, почему
скулите по ночам вы сквозь морскую тьму.
Я – море темное, где странных голосов полно
и не один уж год ушел на дно.
Голубь
О, голубь – ты любовь и дух.
Иисус зачат от этих двух.
Я, как и вы, люблю Марию —
нас пожените, дорогие!
Павлин
Прославлен от земли до звезд,
он красотой ласкает взгляды.
Так пышно распускает хвост
и так сверкает голым задом.
Ибис
Во мглу землистую, безгласный,
сойду на верной смерти зов.
Латынь смертельная, словарь ужасный,
как ибис с нильских берегов.
Le bestiaire ou courtege d`Orphee
Окраина
Античность – это день вчерашний.
Мосты заблеяли, пастушка – Эйфелева башня!
И Древний Рим, и Греция, как статуи, застыли.
Античными уж выглядят автомобили.
Религия лишь блещет новизною —
так, как ангар за взлетной полосою.
Да, христианство столь же молодо, сколь свято.
Модерный самый европеец – папа Пий Х.
Но окна смотрят на тебя, и ты
стыдишься в храм на исповедь зайти.
Реклама, афиши – стихи для поэта,
а в прозу тебя погружают газеты:
за грош – что наделал убийца-злодей,
а также портреты великих людей.
А улица – названия припомнить я не смог —
на солнце вся блестела, как горн или рожок.
Босс, работяга, секретарша, ангела милей,
четырежды проходят в будний день по ней.
И трижды поутру простонет тут гудок,
а в полдень колокола тявкнет голосок.
Здесь вывески и надписи, запретами пугая,
чирикают, как будто попугаи.
Я благодать фабричной этой улицы люблю
между Омон-Тьевиль и Терне-авеню.
А эта улица была когда-то молодою.
Здесь мама наряжала в белое меня и голубое.
Мой старый друг Рене Делиз! Как много лет назад
церковный пышный полюбили мы обряд.
И в девять вечера, когда прикручен газ, огонь стал голубой,
из спальни ускользали мы с тобой.
В часовне колледжа молясь всю ночь,
просили мы Христа помочь,
чтобы глубин извечный аметист
нам славою Христа сиял, прекрасен, чист.
То лилия прекрасная, которую мы все взрастили.
То факел – рыжая копна волос, ее ветра задуть не в силах.
То скорбной матери сын бледный, обагренный.
То наших всех молитв густая крона.
Двойная виселица для вечности и чести.
То шесть лучей звезды все вместе.
То Бог, что умер в пятницу и ожил в воскресенье.
Быстрее летчиков его на небо вознесенье.
И это мировой рекорд – такая высота.
И, курсом следуя Христа,
курсант-двадцатый век все делает исправно:
как птица, в небо он взлетает славно.
И дьяволы из бездны поднимают взгляд
и на Христа глядят.
– Да это ж Симон-волхв! – они галдят.
– Да он угонщик и налетчик, а не летчик!
И ангелы, порхая, небо застят
вокруг воздушного гимнаста.
Икар, Енох, Илья, Тианский Аполлон
летят аэроплану первому вдогон.
Но пропускают, размыкая строй,
весь транспорт с Евхаристией святой:
священники восходят выше, выше,
неся просфирку к небесам поближе.
Но, крылья не сложив, садится самолет.
И миллионы ласточек летят под небосвод.
А с ними во́роны, и ястребы, и совы —
все к самолету устремляются Христову.
Фламинго, ибисы и марабу, с ветрами споря,
из Африки добрались через море.
И птица Рух, воспета
сказителями и поэтами,
крыльями сделав взмах,
планирует с черепом Адама в когтях.
Орел добил до горизонта резким криком,
а из Америки летит колибри – птичка невелика.
А из Китая хитроумных би-и-няо принесло:
они летают парами: у каждого – одно крыло.
А вот и Голубь-Дух слетел с вершин.
С ним птица-лира и павлин.
И феникс – он костер, что возрождается, живучий,
и за минуту всех золой засыплет жгучей.
Сирены, что покинули опасные проливы,
приходят все втроем, поют красиво.
И феникс, и орел, и остальные все без счета
желают побрататься с самолетом.
А я один в толпе шагаю вдоль реки.
Автобусы ревут тут, как быки.
За горло держишь ты меня, любви беда:
меня уж не полюбит никто и никогда.
В эпоху старую постригся б в монастырь,
да стыдно мне теперь молиться да читать Псалтырь.
Смех над собой потрескивает, как огонь в Аду,
и зубоскальства искры позолотили жизни глубину.
Жизнь, как картина в сумрачном музее.
Порой, зайдя в музей, я на нее глазею.
Навстречу женщины в кровавом багреце,
так уже было у любви в конце.
Но ты, вечерним заревом объят,
не хочешь вспоминать любви закат —
как в языках огня Нотр-Дам ты видел в Шартре – Святого
Сердца кровь все затопила на Монмартре.
Мне тошно от благочестивых слов.
Позорная болезнь меня грызет – любовь.
Но образ есть во мне и с ним переживу я
свою тоску-печаль, бессонниц пору злую.
Вот ты на берегу у средиземных вод.
Лимонные деревья тут цветут весь год.
С тобой на яхту сели прокатиться
друзья из Турбии, Ментоны, Ниццы.
Ужасный осьминог всплывает из глубин,
резвятся рыбки: в каждой образ – Божий Сын.
Вот в Праге вы сидите в ресторане:
и роза на столе, и ты от счастья пьяный.
Ты позабыл про заработки прозой:
жук бронзовый спит в самом сердце розы.
В агатах разглядел себя, войдя в собор Святого Витта,
и смертною тоской от этого обвит ты.
И, будто Лазаря врасплох сиянье дня застало,
заметил: вспять идут часы еврейского квартала.
А тут и жизнь твоя пошла назад нежданно.
Ты поднимался на Градчаны.
И музыка играла в кабаках и чехи пели.
А вот среди арбузов ты в Марселе.
А вот в Кобленце ты в отеле «Великан».
Под локвою средь Рима (нет, не пьян).
А вот и в Амстердаме я с одной молодкой
уродливой, а я ее считал красоткой.
Тут в комнатах внаем, что на латыни Cubicula locanda,
к моей впритык еще была веранда —
три дня прожил тогда,
а после съехал в город Гауда́.
А вот в Париже тебе клеят срок:
украл, мол, значит, сядешь под замок.
Горюя и смеясь, поездил я по свету,
пока не перестал ложь принимать за чистую монету.
Я от любви страдал и в двадцать лет, и в тридцать лет своих.
Пускал на ветер время, жил, как псих.
На руки я свои гляжу с тоской
и зарыдать готов в момент любой
над тем, чего боялась ты, и над тобой.
Со слезами гляжу: эмигрантам судьба уезжать,
они молятся Богу, кормит грудью печальная мать.
Весь вокзал Сен-Лазар уже ими пропах.
Как волхвы, они верят в звезду в небесах.
Верят, что в Аргентине им всем улыбнется удача,
богачами вернутся домой, не иначе.
Тот одеяло красное, тот сердце взял в путь дальний.
И одеяло, и мечты – все это нереально.
А кое-кто из них останется в Париже.
На улицах Ростовщиков и Роз я их в трущобах вижу.
Под вечер выйдут подышать из тесных клеток,
но, словно в шахматах фигуры, ходят редко.
Евреев много там вдобавок.
И в париках их жены бледные сидят в глубинах лавок.
Вот кофе за два су берешь у стойки бара
среди тебе подобных парий.
А ночью в ресторан большой зашел ты.
Тут женщины не злюки, да все в своих заботах.
Уродливая тоже любовью мучила кого-то.
У этой вот отец – судебный пристав с Джерси-островка.
Хоть рук ее не вижу, шершавые, наверняка.
Весь в шрамах, вызвал жалость ее живот.
Я к ней снижаю свой с улыбкой жуткой рот.
А поутру один шагаешь улицами сонными.
Молочники гремят бидонами.
И ночь уходит прочь прекрасною мулаткой,
заботливою Леей и Фердиной гадкой.
И жгучую, как жизнь, пьешь водку.
Да, это жизнью обжигаешь глотку.
К себе домой в Отой идешь скорее,
уснуть под идолами Океании, Гвинеи.
Ведь это те ж Христы, хоть форма и другая.
Христы, что смутные надежды пробуждают.
Прощай, прощай.
И глотку солнцу перерезал неба край.
Zone
Поль Элюар
(1895–1952)
Полное право
прикинься
цветной тенью
нависших весенних цветов
самым коротким днем года
и эскимосскою ночью
агонией
мечтавших об осени
изощренным ожогом крапивы
и запахом роз
прозрачное белье
на лугах своих глаз расстели
чтобы подпалины стали видны
от огня вдохновенного
рай из золы
кто-то чудной
бьется со стрелкой часов
раны за верность
несгибаемой клятве
выйди из дома в белоснежной одежде
прелесть твоя сохранится
из глаз твоих слезы текут
нежность улыбка
тайн нет в глазах у тебя
нет границ
Tous les droits
«всю ночь прижавшись лбом к стеклу…»
всю ночь прижавшись лбом к стеклу
печали в небе сторожил я взором
но в горизонт своих раскрытых рук
я так немного заключил простора
прижавшись лбом к стеклу я сторожил печаль
ищу тебя хоть ничего не ожидаю
кто здесь остался забываю снова
я так тебя люблю что нет не знаю
кто именно покинул тут другого
Le front aux vitres comme font les veilleurs de chagrin
Пока, печаль
Привет печаль
Ты заключена в периметр потолка
Ты заключена в глаза которые я люблю
Ты еще не беда
Ведь даже на самых несчастных губах
тебя разоблачает улыбка
Привет печаль
Любовь ласковых тел
Энергия любви
Которая подсылает нежность
Чудовище лишенное тела
Одну горемычную голову
Красотку печаль
Adieu tristesse
Моя живая мертвая
Внутри моей тоски все неподвижно.
Жду, но никто не приходит.
Ни днем, ни ночью.
Не будет больше никого,
похожего на прежнего меня.
Мои глаза и твои разделили,
в моих больше нет света, нет веры в себя.
Мой рот и твой разделили,
мой рот отделили от любви,
от радости, от жизни.
Мои руки и твои разделили.
Теперь все валится из рук.
И мои ноги, и твои разделили,
моим ногам некуда идти,
не чувствуют вес тела,
не могут отдохнуть.
Осталось только наблюдать:
жизнь обрывается,
переставая быть твоей,
я думал, она вечна
– жизнь в твоей власти.
Рассчитываю только на свою могилу
– средь безразличия, как и твоя.
Я был так близко от тебя,
теперь мне холодно со всеми остальными.
Ma morte vivante
Жак Превер
(1900–1977)
Тебе, любовь моя
я пошел на птичий рынок
и купил птицу
тебе
любовь моя
я пошел на цветочный рынок
и купил цветок
тебе
любовь моя
я пошел на блошиный рынок
и купил цепь
грубую цепь
тебе
любовь моя
а потом пошел на невольничий рынок
искал и не нашел
тебя
любовь моя
Pour toi mon amour
Песенка тюремщика
Куда ты, голубчик тюремщик
с ключом, замаранным кровью?
Иду за своей любовью —
ту, что люблю, отпустить на волю.
Пока не поздно,
надо идти
за той, что держал взаперти
жестоко и нежно
узницей тайных моих желаний,
моих внутренних мук и страданий
за решеткой вранья о будущем,
лживых клятв и пустых обещаний.
Пусть свободной станет она,
и забудет меня,
уйдет и вернется,
и любит меня снова,
или пусть любит другого,
если другого она закадрит.
А я, если она не придет
в объятья мои,
в одиночестве
стану стеречь,
на ладонях буду беречь
до конца дней
нежность ее грудей,
вылепленных по образу любви.
Chanson du geolier
Ящерка
в который раз сбежала
ящерка любви
только хвост в кулаке
прощальный сувенир
сам виноват
Le lezard
Расстрелянный
сады цветы улыбки струи фонтанов
вся сладость жизни
человек на земле плавает в собственной крови
мечты струи фонтанов сады
детские сны
человек на земле как окровавленный сверток
сады цветы струи фонтанов мечты
вся сладость жизни
человек на земле как уснувший ребенок
Le fusille
Двоечник
он мотает головой «нет»
а сердце его говорит «да»
он говорит «да» всему что любит
а «нет» он отвечает преподавателю
его держат на ногах
допрашивают
загоняют в угол
а он вдруг начинает неудержимо хохотать
и стирает все числа и слова
имена и даты
все хитрые фразы и все ловушки
и не обращая внимания на угрозы педагога
под возмущенный свист вундеркиндов
пригоршней мелков
рисует на почерневшей от несчастий доске
разноцветную рожицу счастья
Le Cancre
Зыбкие пески
ангелы и чудеса
ветра приливы
далеко откатилось море
ангелы чудеса простор
ветра приливам наперекор
и больше ничего на свете
тебя как водоросль морскую гладит ветер
ты шевельнулась на ложе из песка во сне
далеко откатилось море
но
в твоих глазах полуоткрытых видно мне
волну еще одну волну
ангелы и чудеса в просторе
ветра с приливом спорят
и в этих двух волнах я утону
Sables mouvants
Песенка
– Какой у нас там день недели,
ты не знаешь?
У нас с тобой все дни,
моя родная,
у нас с тобой вся жизнь,
моя любовь.
Мы любим и живем,
мы любим, вот и не умрем.
Хотя про день мы ничего не знаем,
и ничего не знаем
про жизнь и про любовь.
Chanson
Зимнее солнце
Зимнее солнце
над Гран-Пале,
огромное, красное,
появится и пропадет.
И сердце мое пропадет
и кровь убежит.
Убежит, чтоб отыскать тебя,
любовь моя,
моя красавица.
И найдет,
где б ты ни была.
Le soleil d’hiver
В том саду
тысячи тысячи лет
не скажут ничего нет
о крохотной секунде вечности
когда ты поцеловала меня
когда я поцеловал тебя
утром в лучах зимней зари
в Париже в парке Монсури
в Париже
на Земле
на звезде
под названьем Земля
Le jardin
Какая есть
я такая какая есть
так я сделана
если смеяться хочу
во все горло я хохочу
люблю того кто любит меня сейчас
разве я виновата
что это другой всякий раз?
так я сделана
чего ж вы еще хотите
сверх того что хотите меня?
я сделана удовольствие доставлять
ничего не стоит менять
острый слишком стук моего каблука
моя талия слишком гибка
мои груди слишком туги
вокруг глаз туши круги
что поделаешь
я такая какая есть
кому хочу тому и нравлюсь
что поделаешь
со мной это случилось
да я кого-то любила
да кто-то любил меня
как дети что любят друг друга
просто умеют любить…
не спрашивайте у меня
я чтоб удовольствие доставлять
ничего не надо менять
Je suis comme je suis
«И Бог изгнал Адама…»
И Бог изгнал Адама —
отлупила Божья рука
его тростью из сахарного тростника.
Так получился первый ром.
И удирали напролом
из виноградников Господних
Ева и Адам.
Святая Троица
гналась за ними по пятам.
Но голоса Евы и Адама
детскую считалку пели упрямо:
диво плюс диво – смотри,
будет четыре, а не три.
И Троица, конечно,
отстала, по святому равностороннему
треугольнику рыдая.
Ведь двуугольник грешный
его затмил, сверкая.
Et Dieu chassa Adam a coups de canne a sucre
Бояться не стоит
Добропорядочные граждане, не бойтесь!
Это совсем не опасно.
Мертвые ваши надежно мертвы.
Надежно их сторожат.
Не бойтесь,
вам их не отдадут назад.
Им не спастись бегством —
кладбище охраняется
и вокруг каждой могилы – оградки
из железных прутьев,
как вокруг детской кроватки,
чтобы ребенок не выпал оттуда.
И это не зря.
Вдруг в вечном сне мертвецу
что-то приснится?
Приснится, будто
он жив, а не мертв?
Вдруг он сбросит каменное покрывало,
подкатится к краю,
как из кроватки,
выпадет в жизнь?
Этого еще не хватало!
Могильный ужас!
Все зашатается —
любовь, печаль, наследство.
Но не волнуйтесь,
ваши мертвые к вам не вернутся.
Радуйтесь жизни,
добропорядочные господа —
слезы пролиты раз и навсегда.
Нет, они больше не встанут.
Могилы будут в целости и сохранности,
на месте вазы с хризантемами и скамейки.
Все спокойно.
Берите в руки лейки.
Ничто не помешает вам
в этих работах,
в вашей вечной скорби
на свежем воздухе.
Rien a craindre
Робер Деснос
(1900–1945)
Муравей
Муравей вспугнул ворон —
он огромный был, как слон.
– Так не бывает! Так не бывает!
И в тележке он возил
крокодилов и горилл.
– Так не бывает! Так не бывает!
Говорил он по-французски,
по-немецки и по-русски.
– Так не бывает! Так не бывает!
– Вот еще! Бывает!
La fourmi
Рене де Обальдиа
(1918–2022)
Лучший стих
«Сизая сойка свистела в саду».
Итак, маидети,
это лучший на свете
стих.
Зая, ка, ла, ду.
Сизая сойка свистела в саду.
Конечно, паэт
мог сочинить куплет:
«Крупная сойка сыскала еду».
Но нет!
Настоящий паэт
напишет даже в бреду:
«В небе вечернюю встретив звезду,
Сизая сойка свистела в саду».
Си, со, са перетекают в ду.
Сойку всегда я найду
там, где ее поселил паэт,
что из рутины выпадает всегда,
словно птенец из гнезда.
Слышите силу этих двух строк?
Просто подземный толчок!
Запомните строки эти!
Бальшими станете, маидети,
мериканская будет у вас подруга
и промурзычите ее иностранному уху
лучший на свете стих,
что помнит предков своих:
«Сизая сойка свистела в саду».
Как гласные и согласные обнялись тут!
Словно друг друга на крыльях несут!
Резвое си,
долгое со,
откровенное са
блестят, как на стебле роса!
Но сойка спряталась.
А ты наказан, непоседа,
– ботинком выбил ритм на голове соседа.
В углу теперь тебе стоять,
а после перепишешь триста раз в тетрадь:
«Сизая сойка свистела в саду».
Le plus beau vers de la langue francaise
Ги Гоффет
(1947)
Рождественский Ремб[2]
Вот и продали старое пианино из травы
арденнскому снегу. Прощайте, зеленые музы Олимпа,
не застанете больше врасплох двух влюбленных,
зима вморозила их в лед Мааса.
А Ремб, как придет в норму,
завернется в хрустящую корочку в витрине у мясника,
где, словно на троне, голова теленка
(две ее красные дырки моргают почем зря —
в Шарлевиле ведь есть электрическое освещение).
Rimbe de Noel
Письмо незнакомке напротив
Тюль, штора, ставни – и больше ничего, что смогло бы,
Мадам, заслонить меня от вашего глядящего из темноты
глаза циклопа. Он следит за моим длинным голым туловищем —
за этой подделкой под лежачую надгробную статую,
подточенную невоздержанностью, за упавшим без чувств
перед вашим балконом, где сушится нижнее белье монашки,
спускающей гончую свору, – ядовитые цветы для одинокого,
которого смерть сводит с ума, возбуждает, потрошит в ночи,
наглухо приклепывает к вашим белым бедрам.
Lettre a l`inconnue d`en face
Герцогская ярмарка
О, дни дождя и поста,
забегаловка открыта для поэтов,
всплакнувших, что море ушло
за вечный этернит[3] и шифер.
Позволь, схожу быстро
за солнцами, что пьяней, чем
игрушечный этот Восток под голубыми
тентами рынка, позволь, вгрызусь в лазурь,
чтоб, будто ангел с глазами варвара,
cделав круг, принять внутрь
головокружительный алкоголь Гесперид.
Ducasse ducale
С немецкого
Райнер Мария Рильке
Готфрид Бенн
Бертольт Брехт
Пауль Целан
Райнер Мария Рильке
(1875–1926)
«Свет серебристый снежной ночи…»
Свет серебристый снежной ночи.
Раскинувшись, пространство спит в тиши,
лишь боль моя одна уснуть не хочет,
боль в одинокой глубине души.
– Но почему душа в молчании застыла,
в ночь почему не изольешь ты душу?
– Она бы звезды погасила,
когда бы вырвалась наружу.
Im Schoß der silberhellen Schneenacht
«Когда все звуки, как трава…»
Когда все звуки, как трава,
засохли средь бескрайней немоты,
то звезды эти все – слова
для той единственной на свете темноты.
Wenn längst der letzte Laut verdorrte
Осень
Паденье листьев – облетают будто
далекие небесные сады.
Все падает вокруг без исключенья.
И прочь от звезд средь темной пустоты
планеты продолжается паденье.
Оно всё пропитало глубоко.
Всё норовит прервать на полуслове.
Но есть Один, кто нежно и легко
в своих руках паденье остановит.
Herbst
«Огнем багряным барбарис объят…»
Огнем багряным барбарис объят,
чуть дышат астры старые в саду.
Кто в эти дни не сделался богат,
тому с собой уже не быть в ладу.
И кто глаза свои закрыть не хочет,
чтоб перед ним из мрака не возник
рой привидений, что восстанут к ночи,
тот уже в прошлом нынче, как старик.
И не придет никто, и завтра не настанет —
его теперь обманет день любой.
И сам Господь тогда, как камень, тянет
его глубоко в бездну за собой.
Jetzt reifen schon die roten Berberitzen
Гость
Кто это – гость? Порою гостем к вам
входил я, как из времени другого.
Ведь в каждом госте – древняя основа,
он часть того, чего не знает сам.
Приходит и уходит гость в свой срок.
Но оказавшись хоть на миг под кровом,
он в равновесие добра себя приводит снова,
равно от незнакомого и от знакомого далек.
Der Gast
Единорог
Вот поднял голову святой —
молитва спала с головы, как шлем.
И, хоть в него не верил он совсем,
шел белый зверь к нему, и тих, и нем,
как будто лань, глядящая с тоской.
Как из слоновой кости, арки ног
держали в чутком равновесье тело,
от шкуры блеск струился белый.
Как башня на луне, во лбу светился рог,
и каждый шаг все выше зверя делал.
А на губах пушок был серо-ал,
рот приоткрытый белизной зубов сверкал.
Зверь в ноздри воздух втягивал и гимна ждал.
Его преграды не встречавший взор —
он столько проецировал в простор,
что круг лазурных мифов замыкал.
Das Einhorn
«Руки к руке прикосновенье…»
Руки к руке прикосновенье,
и поцелуй протяжный губ прохладных.
Дороги белое мерцание, свеченье
пусть отведет в поля нас, ладно?
Сквозь тихий дождь цветов, сквозь белое паденье,
свой первый поцелуй день посылает нам.
Навстречу Господу пойдем без промедленья.
Господь нас встретит на пути к полям.
Ein Händeineinanderlegen
Конец пьесы
Смерть – господин и врач.
Мы – только смех, что льется
из уст его.
Коль день любви горяч,
внутри нас раздается
вдруг его плач.
Das Schlußstück
«Снова, опять, хоть знаком уже этот пейзаж любви…»
Снова, опять, хоть знаком уже этот пейзаж любви,
и крохотное кладбище, где плачут имена,
и страшный безмолвный овраг, в котором
пропадают все остальные, снова, опять уходим
вдвоем с тобой под старые кроны и
снова, опять ложимся в цветы
лицом к лицу с небом.
Immer wieder
Готфрид Бенн
(1886–1956)
Невеста негра
Золотистая шея белокурой девушки
лежала на подушке темной крови.
Солнце бесновалось в ее волосах,
лизало ее стройные бедра,
поставив свои колени по обеим сторонам
ее смуглых грудей,
не изуродованных ни материнством,
ни вредными привычками.
Рядом с ней – негр: ударом конского копыта
ему снесло глаза и лоб. Два пальца
вонючей ноги он ввернул ей в маленькое белое ухо.
Она лежала, как спящая невеста,
окаймлена счастьем первой любви,
накануне частых Вознесений
молодой горячей крови.
Пока ты не воткнул ей в белое горло нож
и не набросил пурпурно-синий фартук трупной крови
на ее бедра.
Negerbraut
Круговорот
В одиноком коренном зубе проститутки,
тело которой осталось неопознанным,
была золотая пломба.
А остальные зубы выпали,
словно сговорились.
Этот же выдернул патологоанатом
и заложил в ломбард, чтоб сходить на танцы.
– Пусть только прах снова становится прахом, —
сказал он.
Kreislauf
Бертольт Брехт
(1898–1956)
Сказание о мертвом солдате
Война тянулась четвертый год
с надеждой на мир – никакою.
Солдат окончательный сделал расчет
и умер смертью героя.
Да только война по-прежнему шла,
и Кайзер был вовсе не рад —
на фронте свои не закончив дела,
умер его солдат.
И спал, погруженный в летнюю тьму,
спокойно в могиле своей.
Но в полночь однажды приходит к нему
комиссия из врачей.
Да, глиняный холмик его небольшой
комиссия обступила,
и выкопан был рядовой
лопатами из могилы.
Осмотрен комиссией был рядовой,
иль что от него осталось.
Решили, что полностью годен он в строй,
вот только запачкался малость.
Комиссия та сквозь ночную тьму
его повела за собой,
и, если б не каска, мигали б ему
звезды над головой.
И влили шнапс ему в гниль и прах,
и было это не слабо —
две медсестры у него на руках
и полуголая баба.
А чтобы не сильно вонял солдат,
священник махал кадилом,
хоть все равно разносился смрад —
всем муторно было.
Но все вокруг кричали «Ура!»,
веселый играли марш,
и, ноги выбрасывая от бедра,
шел бодро солдатик наш.
И, братской его придержав рукой,
шли два санитара вслед,
чтоб, в грязь свалившись, сценой такой
не портил картину побед.
И в саван они обрядили его —
цветов державного флага,
чтоб никакое цветное дерьмо
не падало из бедолаги.
Во фраке с манишкой и с пачкой банкнот
банкир замыкал этот морг,
почувствовав с гордостью – он патриот,
гражданский свой выполнил долг.
Вели по шоссе его, как на парад,
играя марш без запинки,
и вправо и влево шатался солдат,
как в бурю снежинки.
Собаки и кошки вопят во всю пасть
и крыс раздается хор:
Нет! Нет! Не хотим под француза попасть!
Не вынесем этот позор!
И бабы в деревнях, где он проходил,
не спали уже до утра,
и месяц сиял изо всех своих сил,
деревья кричали «Ура!».
Собаки и бабы кричали: «Герой!»
Священник кадил ему рьяно.
Солдата водили они всей толпой,
как пьяную обезьяну.
А может, солдата никто не видал
в пути от двора до двора,
поскольку приветствий скрывал его шквал,
и марша, и криков «Ура!».
Вокруг хороводы уже повели,
толпа окружила, как лес,
и было солдата не видно с земли —
лишь звездам с небес.
Но звезды лишь ночью на небе горят.
Вот красный восход полосою,
и надо опять, понимает солдат,
погибнуть смертью героя.
Legende vom toten Soldaten
Пауль Целан
(1920–1970)
Смертельная фуга
Черное молоко предрассветных потемок
мы пьем тебя вечером
пьем тебя в полдень пьем тебя утром и на ночь
могилу роем себе в небесах в ней будет не тесно
Один человек живет в этом доме он играет со змеями
а в сумерки пишет в Германию
ах золото твоих волос Маргарита
напишет выходит наружу ему светят звезды
свистом подзывает охотничьих псов
свистом подзывает своих евреев велит рыть могилу
а после дает нам приказ делать вид что танцуем
это такая игра