Читать «Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга четвёртая» — Евгений Иванович Пинаев онлайн
Страница 4 из 5
Итак, взглянем и… Но мне не до глобальных обобщений. Для этого существуют люди, у которых «не голова, а дом советов». Мне же хочется просто подсуетиться (эх, суета сует и всяческая суета!) и слегка поворошить по-куриному дерьмо сегодняшнего дня, его земную пыль. Вообще-то сейчас я воспринимаю всю нынешнюю бузу довольно спокойно и даже отстранённо (я – нищий пенсионер, и моя хата с краю, за которым – ямка определённых размеров и достаточной глубины), во мне всё давно перекипело и улеглось. Наверное, я не патриот и поэтому, когда оглядываю однообразное копошение событий в родных весях и за бугром, просто сплёвываю в сторону их, ибо что я вижу? Ту же суету. Антиглобалисты, как тараканы, шастают по материкам с намерением прищемить хвост сильным мира сего, те прячутся от них, забиваются в щели, чтобы перевести дух и пошептаться о насущных делах мирового бизнеса. Террористы, прикрываясь именем Аллаха, вторят им кроваво и жестоко, а мировое сообщество посылает войска, бомбит правых и виноватых без разбору. Обе стороны делают это во имя справедливости, но, спрашивается, чья справедливость справедливее, ежели на орехи достаётся ни в чём не повинному обывателю?
В России – вялое колыхание. Цунами девяностых годов прокатилось по стране и откатилось, оставив за собой тлен разрушения и груды мусора. Успокаивается житейский океан, иногда взбулькивая пузырьками болотного газа. «Социализм с человеческим лицом» втихаря совокупляется с «призраком коммунизма», оба бродят в потёмках, иногда сталкиваются лбами, отскакивают друг от друга и снова сливаются в экстазе оргазма. «Либеральный капитализм» смущает умы своей непредсказуемостью и великим множеством толкований его, так сказать, основополагающих доктрин. А их-то – не в убыток себе – в основном толкует чиновник: непотопляемая бестия и бич для непромокаемой и битой-перебитой шкуры труженика города и деревни, ещё недавно считавшегося гегемоном. Где же выход, как жить? Не сотвори себе кумира! А ведь хочется. Ах, как хочется иметь над собой Емелю на высокой печи, и чтобы сегодня же, прямо сейчас – по щучьему веленью, по всеобщему хотенью – посыпались в рот бесплатные коврижки, полились молочные реки, появились кисельные берега.
Такое длинное предисловие получилось. С чего начал – и чем закончил! Воображение разыгралось после эпистолы кузена, описавшего свои и такие знакомые мне мытарства с приватизацией садового участка. Жаловался он, хотя и с долей иронии (оптимист!), что и его на старости лет постигла печальная участь обивать пороги «парадных подъездов» и уходить не солоно хлебавши: «И пошли они, солнцем палимы, повторяя, храни его Бог». И ведь хранит Он чиновника, ох как хранит.
В качестве иллюстрации ходок по кабинетам прислал язвительный опус «Хождение за филькиной грамотой», который тиснула местная газета. Он имел такое вступление: «Помните, как модно было подтрунивать над лексикой советских лет? Мол, происходили у нас тогда сплошные „битвы“, „подвиги“ и „преодоления“. Феномен советской литературы Веничка Ерофеев даже слёзно просил указать ему уголок, где не всегда есть место подвигу. Зря надеялся. На земле, может, и есть. А уж в нашей стране – ни-ни. И самое парадоксальное, что политическая система, как выясняется, совершенно тут не при чем. Раньше боролись за мировую революцию, нынче – за мало кому ведомые либеральные ценности. А жизненный путь обычного человека всё так же состоит из подвигов и преодолений. Так что не верьте оперному герою, будто вся наша жизнь – игра. Не игра, а борьба».
Далее шло описание мытарств кузена, который захотел обрести законные права на участок, которым володел много лет. Его «хождения по мукам» были, говоря нынешним языком, адекватны моим. «Профессор Марков сделал интересное наблюдение: в советское время в районе площади Ленина было только одно «управленческое здание» – обком КПСС. А сколько их теперь? Попробуйте подсчитать сами. Чиновники заселили бывшую гостиницу «Центральная», бывшие корпуса Липецкого политехнического института. И всё это на фоне постоянных деклараций о необходимости сокращения чиновничьего аппарата. Воистину прав поэт Вишневский: «Опять вернулось больше, чем ушло».
Такие дела. «И хочется башку о тротуар арбузом переспелым размозжить», помнится, бормотал я, покидая один кабинет и занимая очередь в другой. Теперь всё улеглось – печаль моя тиха, но не ясна. Может, и кузен бормотал что-то похожее, «пресмыкаясь» в коридорах власти.
Если мы и не одиноки во Вселенной, то наверняка созданы в назидание Небожителям, которые, наблюдая за нами и нашей вселенской вознёй в свои супер-пересупер-телескопы, мотают себе увиденное на ус, щупальце или хвост и силятся понять, что такое хорошо и что такое плохо. Они мотают, а мне – плевать. «Есть ли жизнь на Марсе, нет ли жизни на Марсе – это науке неизвестно», как сообщил советским людям герой популярного кинофильма. Да если бы и существовали Небожители, что из того? Страшно далеки они от народа, который никак не может взять в толк, почему «слуги» его, тоже сидящие достаточно высоко и далеко, беззаветно пекутся о своём кармане, думают о себе, любимых и дорогих, но не спускаются на землю, где несть числа печалям людским? Новые выборы? Смена слуг? Менять шило на мыло? Без разницы. Таков уж «агрегат», не связанный никаким внутренним единством. Прислушаешься к нему, а в ответ: «Сначала будет слово!» И слово было убого. Да—с. Нет паритету, хушь плачь! Реалии бытия.
Сумбурное получилось у меня повествование, а завершу его ещё одной цитатой из книги Давида Лившица: «Библейская заповедь: относись к другим так, как ты хотел бы, чтобы относились к тебе. Не образец ли это первой фантастической литературы в жанре утопии?»
А впрочем: о чём может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием?
Ответ: о себе.
Ну так и я буду говорить о себе.
Фёдор Достоевский
Медикус курат, натура канат…
Эскулап уехал в Кёниг, а мы сдали груз и пошли в Лиепаю.
Несмотря на январь, Балтика штилела – и спохватилась, когда «Кузьма» ошвартовался в тамошнем аванпорте. Но спохватилась как-то вяло. Особенно не усердствовала. Ей было не до нас, а мы, устав от северных морей и спешной сдачи груза, жаждали одного – отдыха и покоя.
Бездельничали неделю, пока был занят сухой док. Многие «делали ноги». Я и хотел бы сделать то же самое, но упёрся Калинин. Помпе не хотелось расставаться с художником, а я особенно не настаивал. Пока. Ждал ответа от подруги и Лаврентьева, которым написал из Клайпеды и попросил отвечать мне на Лиепаю. И ещё я, но тоже – пока, не заглядывал в будущее. Ждал, как будут развиваться события, чтобы «сделать ноги» в самый подходящий момент, имея в виду желание оказаться с Жекой на одном пароходе. Это желание служило как бы смирительной рубашкой, удерживающей от споров-пререканий с помполитом и от опрометчивых шагов. Сейчас моё будущее как никогда зависело от воли начальства и, в первую очередь, от характеристики, которой меня снабдит помполит при списании с судна.
Наконец док освободился. «Кузьму» втащили в него, посадили на клетки и откачали воду. По соседству стояла какая-то шибко секретная субмарина с автоматчиком у трапа. «Кузьма» и ПЛ обросли лесами. Вообще заводчане проявили завидную расторопность, и мы поначалу решили, что весь ремонт будет проходить в том же темпе. Ах, как мы ошибались! Началась обычная – как и на Светловском судоремзаводе – канитель. Здешнему заводу имя было «Тосмаре», но от этого не становилось легче. Правда, кое-что всё-таки двигалось. В машине – тишина, зато прислали бригаду «жриц любви» (Рэм Лекинцев), которые принялись скоблить днище и борта до ватерлинии. Я, от нечего делать, взял с них пример и, спустив с кормы подвеску, принялся сдирать старые наслоения краски. Бросил, когда добрался до прежнего, немецкого, названия парохода: «PAUL SHULTE». Надпись была выбита на металле керном.
От «никчёмного занятия» (даже боцман отнёсся к нему весьма скептически) меня отвлёк радист Щеглов, который, вдобавок ко всему, был классным портным и баянистом. Столько достоинств сразу! Я давно просил его помочь перелицевать мои флотские суконные шкары. Они были уже распороты, вывернуты наизнанку и отглажены. Словом, дело осталось за малым – начать и кончить. И вот наконец подоспела «скорая портновская помощь».
Я бодро взялся за дело, но дело оказалось мукой. Шить пришлось обычной иглой, накладывая стежок за стежком. Женька услаждал меня советами и музыкой. Если бы не его баян (поневоле вспомнились скрипка и кнут, висевшие на «Виктори» возле кабестана), мне бы не справиться с кропотливой и утомительной работой за три дня. В принципе, занятие это было таким же никчёмным, как и скоблёжка кормы, но безделье было ещё хуже. Деньги за рейс нам обещали привезти, но не везли. В город мы по этой причине не ходили, поэтому «герои Фарер», Войтов и Васенков, додумались до «диверсии» на соседке—субмарине. Не стоило никакого труда перебраться с лесов, окружавших «Кузьму», на палубу ПЛ. Два Ивана не только перебрались, но и съехали внутрь подлодки по наклонной трубе для погрузки торпед. Люк её был открыт, и это соблазнило диверсантов. Их тут же выдворили и под конвоем доставили на пароход. Обошлось без последствий, но старпом сделал вывод: труд превратил обезьяну в человека!
Мне оставалось пришить карманы, когда чиф прервал и шитьё, и музыку.
– Швейное ателье «Поможем братьям кочегарам»? – ухмыльнулся он, входя в каюту радиста. – Плюньте, мужики, на это бабье занятие. Предлагаю настоящую мужскую работу. И не за «спасибо», а за живые деньги по заводским нарядам.
– Какой-нибудь мартышкин труд? – усомнился Щеглов и сыграл фокстрот «Три поросёнка». – Заводские не предложили бы добрую работу!
– Разве я сказал «добрую»? Я сказал – «мужскую».
– А что делать-то? – спросил я.
– Нужно очистить от воды и ржавчины междудонное пространство, – снова ухмыльнулся старпом. – Три бригады уже набраны. По правому борту будут работать штрафники – два Ивана, и твои, Гараев, кореша: Родинович и Гусев. На левый борт пошли Шуткин и кок Карамышев. Камбуз всё равно не работает. Ну… и вот вы. Как?
Мы согласились и утром следующего дня спустились в «холодные мрачные трюмы».
Первые ощущения? Не приведи Господь попасть сюда когда-нибудь ещё!
Тесно, темно, сыро и холодно. Лезть пришлось в полной рыбацкой амуниции, то есть в резиновых сапогах, ватной одежде, поверх которой пришлось натянуть рокон и пуксы.
Двойное дно – конструктивная особенность «Кузьмы». Первое – «настоящее», второе – над ним. Оно опирается на кильсон, вертикальный швеллер, идущий над килем вдоль всего парохода, и на флоры – поперечные стальные листы, соединяющие шпангоуты с кильсоном. Таким образом, все междудонное пространство разбито на узкие ячейки высотой не более восьмидесяти сантиметров и шириной около шестидесяти. Попасть из ячейки в ячейку можно было через овальные вырезы во флорах, а ползать туда и сюда, едва протискиваясь с ведром воды, это, скажу я вам, занятие не для слабонервных. Воду сначала приходилось вычерпывать консервной банкой, потом тряпкой собирать досуха. Освещение – свеча на обрезке доски и, значит, может плавать на воде. Погаснет – морока доставать спички, корчась во тьме, ведь голова иной раз находится между колен. Попробуйте в таком положении добраться до кармана под клеёнчатым роконом! Я не упомянул ещё стрингер – продольный лист, параллельный кильсону. Он делал ячейку совсем непролазно-тесной, а ячейки, чем дальше я уходил от горловины, ведущей на палубу, становились всё уже, всё тесней, поэтому самым нудным, самым ненавистным – чуть ли не до слёз! – занятием была доставка полного ведра выливальщику, дремлющему у наружного лаза. Что ещё? Прочий инструмент – это стальной скребель из напильника и молоток-зубило.
Тщедушный огонёк едва освещает стальную коробку, покрытую ржавчиной и большими, как грибы, волдырями, из которых сочится рыжая вода. Картина та ещё, настроение тоже соответствующее, а уж состояние!.. Скорее бы кончилась эта мука, эта пытка. Ладно ещё, что мы не страдали клаустрофобией и… Словом, взялся за гуж, не говори, что не дюж. И дюжили. Но когда «гуж» подходил, как и всё в нашей жизни, к закономерному финалу, когда Щеглову, скорчившемуся, как и я, за стрингером, надоело развлекать меня морзянкой, мёртвая, я бы сказал, тишина в железном гробу сыграла с нами злую шутку.
Значит, так… Всё шло как шло. Мы торопились, чтобы уже сегодня разорвать грудью финишную ленточку, как вдруг ржавое безмолвие (а уж оно-то было родственником клаустрофобии!) разорвал дикий, жуткий, немыслимый грохот. Голова будто взорвалась – и будто лопнули барабанные перепонки. Я дёрнулся, опрокинул ведро, свечку и в панике, совершенно потеряв голову, начал продираться сквозь флоры. Моя башка, точно пробка из бутылки шампанского, выскочила из горловины, одновременно с головой радиста из соседней дыры.
– Мужики, чо это вы?! – вытаращил шары выливальщик.
– А чо это у вас громыхает? – разом спросили мы.
Парень прислушался и ничего не понял: снизу доносилась лишь отдалённая дробь глухих ударов. Словно рокот какой.
– А, это… Работяги шуруют пневматическими зубилами – слабые заклёпки выбивают из корпуса, – пояснил он.
– Сволочи! Хоть бы предупредили! – Щеглов выругался забористо и зло. – Чуть перепонки не порвали, а без них какой я радист?!
Сбежались к нам и другие дети подземелья, взволнованные музыкой сфер. У всех очумелые рожи, у всех нервный хохоток, смущение и конфуз: вроде морские волки, а наложили в штаны! Главное, всем, как и мне, вдруг показалось, что где-то «замкнуло на корпус» и значит вот-вот долбанёт током. Вот что значит гробовая тишина, мрак и другие прелести замкнутого пространства: первая неожиданность – и сразу в мозгах сдвиг по фазе!
Работать дальше никто не захотел. Парни разбрелись. Я спустился в док.
Под днищем «Кузьмы» братья по классу вгрызались грохочущими зубилами в его стальное подбрюшье. Уши прикрыты толстыми резиновыми нашлёпками. О себе позаботились, а про нас забыли. У меня, например, в черепушке всё ещё звякало и гудело.
Не выдержав, я запустил подобранной гайкой в спину ближнего гегемона и угодил в каску: б-бум! Пролетарий содрал защитные очки и обернулся в гневе, а я чуть не подавился слюной: «Батюшки, наш старпом!» Во тихушник! Нас загнал под палубу, а сам решил подшабашить на свежем воздухе.
– Гараев, ты?! Какого чёрта?
– Миль пардон, Юрий Константинович, обознался! Вернее, обозлился. Мы, значит сидим внутрях, как в консервной банке, и вдруг нате вам – бац! Такая музыка! У радиста чуть не лопнули перепонные барабанки.
– Сам ты «барабанка», Гараев, – усмехнулся чиф. – Ладно, я тоже… миль пардон. Не учёл резонанс. Больше никто не травмирован?
– Только психически – шок, – ответил ему и подумал, а нельзя ли срубить хоть какую-то выгоду с «резонанса»? – Завтра мы зачистим свой участок, так не отпустите ли вы меня в Кёниг хоть на пару дней?
– Поезжай, – легко согласился он. – Два дня тебе на дорогу и три там. И сразу обратно.
Но я не попал в Кёниг. Остался.
В тот же день получил «до востребования» весточку от подруги и реляцию Лаврентьева. Подруга сообщала, что приедет по весне, когда растает снег, так что, милый, в тоске и тревоге не стой на пороге, а лучше черкни о своих конкретных планах. Черкнул, что намерен добиваться списания с «Кузьмы», а буде на горизонте появится Жека Лаврентьев, то вместе с ним свалить за этот самый горизонт на «белом пароходе». Когда это случится и случится ли вообще, я не знаю – ещё не успел оглядеться, а огляжусь – буду пресмыкаться перед любой управленческой шишкой, чтобы это намерение осуществилось.
Само собой, что ответил ей лишь после того, как ознакомился с Женькиной цидулкой. Он жаловался на проблемы и волокиту, хотя, в целом, беготня его уже позади. Осталось дождаться решения горкома партии. На собеседовании он уже побывал, не поленившись подготовиться к нему, как не готовился к лекциям по «доисторическому материализму и современному коммунизму», то есть вызубрил имена всех членов политбюро, вождей «демократических стран», познакомился с международной обстановкой и нашими успехами в строительстве социализма с человеческим лицом. В общем, с обычной бредятиной. И ещё он просил сообщать ему о всех моих телодвижениях по этому поводу.
Я ответил, что пока нахожусь в «штрафбате», обещать ничего не могу, но что смогу, то сделаю. И посоветовал идти в рейс только пассажиром, как это сделал неведомый мне маринист Ткаченко. О нём мне рассказали ребята с «Грибоедова», с которыми он плавал полгода и намалевал, при том по-серьёзному, целый воз этюдов. Вот тебе пример для подражания, закончил я ответное послание, после чего отправился к Калинину и предпринял ряд «телодвижений».
Ведь чтоб начать действовать, нужно быть совершенно успокоенным предварительно, и чтоб сомнений уж никаких не оставалось.
Ну а как я, например, себя успокою?
Где у меня первоначальные причины, на которые я упрусь, где основания?
Откуда я их возьму?
Фёдор Достоевский
Помпа предварил мои телодвижения своими.
Во-первых, отныне мы уже не «Калининград», а «Холмск», сообщил он. Переименовали, чтобы создать из бывшего «Пауля Шульте» достойную пару для бывшей «Генриетте Шульте» – нынешнего «Корсакова». Так как названные порты находятся на Сахалине, то смена названия вполне оправданна. Тем более, когда наши котлы переведут на мазут, эти пароходы окончательно станут близняшками или, говоря языком моряков, «систер-шипами». Во-вторых…
– Во-вторых, – перебил его я нахальным телодвижением, – для моряков он всё равно останется «Кузьмой».
– Но это же прозвище! – возопил помпа.
– Не скажите! «Кузьма» – это звучит гордо.
Он засмеялся и спросил, с чем я пожаловал?
Наступил мой черед сделать решительное телодвижение в нужную сторону, поэтому я начал издалека. Рассказал о Суриковском институте и о друге Лаврентьеве, даже о его дипломе рассказал, на котором Сергей Есенин грустит осенним вечером на завалинке избы вместе с тружениками полей. Закончил желанием Жеки окунуться в морскую стихию. Вместе со мной. В этом месте телодвижения мои стали особенно энергичны, как у червяка, «пресмыкающегося» вдоль ствола к вершине дерева.
Помпа онемел – ни одного телодвижения с его стороны! Наконец последовавшее походило на судорогу. Он заявил мне прямо и без экивоков, что не намерен расставаться со мной, а намерен отправить мои стенгазеты на конкурс стенной печати, на котором, само собой, всех переплюнет, всех заткнёт за пояс, опередит всех конкурентов в борьбе за первое место по бассейну. Да, он несомненно победит, но с моим уходом это будет Пирровой победой.
– А я, товарищ первый помощник капитана, тоже намерен перейти Рубикон и…
Наш разговор прервал телефонный звонок: капитан просил помощника срочно зайти к нему в каюту. Мне пришлось ретироваться без лишних телодвижений, но с чувством глубокой скорби. Что ж, первый блин – комом, подумал я, решив снова повторить натиск в ближайшее время.
Помпа неспроста понадобился кепу. И не он один. Весь комсостав был вызван на совещание, суть которого нам поведал боцман.
Оказывается завод «Тосмаре» надумал ограничиться только корпусными работами. «Телодвижения» и слёзы нашего руководства не помогли – латыши стояли на своём: док им надобен для ремонта военных кораблей и лайнера «Серго Орджоникидзе», а причалы заняты. Нам предлагалось вернуться в Кёниг и отдаться восемьсот двадцатому заводу, который, увы, тоже не был готов к новой обузе. Поэтому, якобы сказал кеп, уже заказан буксир «Невель». Он притащит нас на верёвке к мелькомбинату, где заводчане снимут лебёдку, начнут менять электропроводку, рихтовать борта и выправлять помятые релинги. Освободится причал у цеха – займутся машиной и котлами.
Не скрою, я был доволен таким поворотом событий. Из Лиепаи не докричаться, а на месте, «пресмыкаясь и пресмыкаясь», я скорее добьюсь своего.
Нас извлекли из дока после осмотра винта и рулевой системы. «Жрицы любви» успели покрыть «нивкой» подводную часть, после чего «Кузьму» снова ошвартовали в аванпорте. Я сунулся к Калинину, но помпе было не до меня. Он вызволял из узилища стармеха Козюру и механика Юшкова, залетевших по пьяному делу на пятнадцать суток. Калинин обивал пороги горкома, просил войти в положение, «пресмыкался» и умолял, но вызволил дебоширов только накануне прихода буксира.
«На верёвке» всё и решилось.
Погода – полный штиль и солнце. Всё благоприятствовало переходу и моим новым телодвижениям в каюте помпы. Сначала он снова набычился, но я пообещал ему настрогать стенгазет на год вперёд. Разрисовать к каждой выдающейся дате. А заполнить колодки текстом всегда найдутся комсомольцы-добровольцы. Он согласился со скрежетом зубовным, лишь когда я напомнил ему о Союзе художников и моих обязательствах отчитаться перед людьми, откомандировавшими меня в «холодильник». Он же – коммунист и «белый человек», который должен способствовать расцвету социалистического искусства в большом масштабе – строит мне препоны в деле приобщения современников к живописи, посвящённой труду наших славных рыбаков.
Я давно заметил, что идеологическая составляющая, поданная в виде словесной шелухи, всегда завораживает партработников, превращает их в медуз, и тогда из них можно вить верёвки. Как я не вспомнил об этом раньше! Однако победа была неполной. Новое препятствие возникло в лице старпома, который, предвидя береговую горячку первых дней, не желал лишаться плотника. Уговорил и его, сказав, что не меньше двух недель буду «уродоваться» на помпу, жить буду на раскуроченном пароходе, а с борта – ни шагу. День отдам работе на палубе, вечера же, а то и ночи, посвящу стенной печати. За это время мне найдётся замена, да и мне нужно быть при деле, пока буду вести переговоры с отделом кадров и другим начальством.
Сломив сопротивление двух таких зубров, я больше не думал ни о чем. Собственно, на «думать» у меня не оставалось свободной минуты.
Часть вторая.
Друзья встречаются вновь…
Написать бы книгу сновидений,
В этом есть особенный резон,
Ибо жизнь, хоть помню каждый день я,
Для меня сегодня – тот же сон.
Расул Гамзатов
Гм, тот же сон? Для поэта, быть может, ещё и поэтический образ. Ну, пусть и для меня тоже. Библия, устами пророка Иеремии, вещает, мол «не слушайте снов ваших, которые вам снятся. Ложно пророчествуют они именем моим, я не посылал их, говорит Господь». Верно, не посылает. Это мы оборачиваемся назад и кричим «Ау—у!» своему прошлому, и оно откликается снами. И уж в нашей воле прислушиваться к ним или считать, что «пророчествуют ложно». Лично мне по душе мнение поэта. Сны, которые снятся в старости, хороши уж тем, что прошлое в них, хотя и переплетается с настоящим, в то же время многовариантно. У каждого свой узор, каждый вносит свои коррективы в случившееся некогда, слегка приправляя их соусом нынешних желаний. Былые ошибки уже не смущают и не раздражают. Отшлифованные временем, как морская галька, порой они выглядят даже победой духа над скучными происками здравомыслия, а может, продлевают жизнь нынешнюю, хотя, бывает, закрадываются сомнения в необходимости её продления. А уж если говорить о бессмертии, о котором сейчас много хлопочут учёные мужи, то оно – чистый бред. Как сказал поэт, «лучше уж от водки умереть, чем от скуки». А что может быть скучнее прямой, канувшей в бесконечность? Прямая и без того скучна сама по себе, а человеческая скучна вдвойне и втройне. Ползёшь по ней, посыпая песком прошлое «бытие» и «небытие», и не замечаешь, что «бытие» давно закончилось, осталось одно «небытие», которое с каждым шагом, с каждым годом становится все более пресным.
Когда бредёшь в своих снах земным бездорожьем и высматриваешь по сторонам знакомые тропки, постоянно натыкаешься на старые тени. Или на прежние, что вернее. От одних отворачиваешься, с другими задерживаешься у «верстового столба», с третьими, милыми сердцу, не хочется расставаться.
А ещё мне хочется порою,
Чтобы книга сказок вышла в свет,
Ибо время, прожитое мною,
Тоже – вроде было, вроде нет, —
пожелал поэт, а философ герр Артур подбросил сухую мысль: «Ибо наш жизненный путь отнюдь не исключительно дело рук наших, но произведение двух факторов, именно ряда событий и наших решений, которые постоянно скрещиваются и видоизменяют друг друга». Да, как в снах, так и в жизни. Но только в жизни бывает похлеще. К тому и веду, начав со снов, которые если и имеют элементы сказки, то построены всё же на реалиях, а те реалии до того «видоизменяются», что ни в сказке сказать, ни пером описать. А ведь приходится порой описывать неописуемое своим слабым, неумелым пером.
Идя на приступ, придётся, воленс-неволенс, отталкиваться от поэта, и отпихиваться от философа, потому что впереди ожидают трудности, не встречавшиеся прежде. Когда Лаврентьев пожелал вкусить морской романтики с живописным уклоном, и мы – кажется, вопреки всему – оказались на одном пароходе, завязался такой гордиев узел, что мне не под силу разрубить его только собственными силами. Впервые придётся прибегнуть и к чужеродным вкраплениям. То есть к эпизодам, рассказанным другими участниками событий, волею случая оказавшимися нашими соплавателями. Один из них, второй штурман Рев Вечеслов, – и это уже почти сказка! – познакомился с моим другом, будучи ещё бездомным пацаном, в армейскую бытность Лаврентьева. Более того, на судне оказалось ещё одно лицо, неким образом связанное с той давней историей. Это боцман Филя Бреус. Вот почему и ломаю голову, как же связать в удобоваримое целое разнокалиберные звенья, которые весьма существенны в понимании происшедшего с нами.
Сошлюсь ещё на Фрейда, который писал: «Правда, образование смешанных лиц в сновидении имеет аналогии в некоторых творениях нашей фантазии, которая легко соединяет в одно целое составные части, в действительности не связанные между собой, – например, кентавры и сказочные животные в древней мифологии или на картинах Бёклина. Ведь „творческая фантазия“ вообще не может изобрести ничего нового, а только соединяет чуждые друг другу составные части. Но странным в способе работы сновидения является следующее: материал, которым располагает работа сновидений, состоит ведь из мыслей, мыслей, некоторые из которых могут быть неприличными и неприемлемыми, однако они правильно образованы и выражены».
Он прав в том, что «творческая фантазия» не изобретает ничего нового (хотя попыток на этом поприще сколько угодно!). И если заменить «неприличные и неприемлемые» мысли на «непривычные и неожиданные» в калейдоскопичной игре действительности, то всё и встанет на своё место. Что же в итоге? «Творческая фантазия» привела к тому, что теперь «роман воспоминаний» будет время от времени становиться просто романом, но, поверьте, по причине, не зависящей от автора. Такова логика «сновидений». Что из этого получится, пока не знаю, ибо плыву без руля и ветрил, но хочу думать, что продукт сей будет вполне съедобен. Да и посторонних включений будет не слишком много. Лишь там, где без них не обойтись. А всё началось с последнего и коротенького письма Лаврентьева, полученного вскоре после того, как я расстался с «Кузьмой». Жека сообщал, что «получил посткарту от начальника отдела кадров твоей конторы, которой извещался, что мои документы находятся в 1-м отделе, а я буду направлен на РТМ (что это такое, хотел бы я знать?) „Козерог“, ждите вызова. Жду. Если ты на берегу и в Калининграде, если твои планы не изменились, постарайся попасть на этот РТМ. И во всяком случае, сделай для этого всё возможное. Ну что, Боцман, до скорой встречи? Привет тебе от моих и наших общих друзей. Все они заинтригованы, если не ошарашены, моим поступком, но ведь я, Мишка, способен хотя бы иногда на поступки, как ты думаешь? Все гадают, как закончится плавание и каковы будут его последствия. Признаться, я и сам заинтригован не меньше их, а потому тщусь прозреть туманну даль, в которую несёт меня рок событий и жалкий жребий. Или не жалкий, Мишка? Будем считать и надеяться, что нет. Срочно сообщай о себе. Е.»
На этом закончу главу, которая превратилась в предисловие с комментариями, и начну следующую. Ведь только получив это письмо, я окончательно убедился, что двигал Женькой не всплеск эмоций, а достаточно обдуманное и со всех сторон обсосанное решение.
– Я полагаю, Санчо, что всякая пословица заключает в себе истину, ибо все они суть изречения, добытые из опыта, отца всех наук, особливо та, что гласит: «Одна дверь затворилась, другая отворилась».
Мигель Сервантес
«Иду на вы», – сказал я, отправляясь в кадры на встречу с инспектором Ващенко. Я верил в удачу, и на то имелись все основания. Характеристика – блеск, аттестат в кармане. Словом, все чин-чинарём, а главное – недавняя встреча у кассы с Адамом Шварцовским.
– Куда ты запропастился? – спросил радист. – Я тебя обыскался!
– Да вот, упрятали на «Кузьму». Только-только вырвался из «штрафбата». Завтра иду в кадры, а там – куда пошлют.
– Повремени недельку, – посоветовал он. – Есть идея. Я сейчас числюсь по резерву: жду из Германии «Козерог». Ходят слухи, что его отправят на Кубу. Фидель якобы заказал нам рыбки для своих барбудос. Старпомом на нём мой приятель Володя Черномский. Он сейчас в отпуске и торчит у себя в Зеленограде, а я как раз направляюсь к нему. Хочешь замолвлю за тебя словечко? Володя мужик добрый, с художниками знаком, и мне он пойдёт навстречу.
Стоит ли говорить, что я онемел от восторга!
– Именно на «Козерог» и хочу! Адам, это ж надо же!
Я рассказал про Лаврентьева, который уже получил приглашение на тот же Рыболовный Траулер-Морозильщик, и как важно для меня оказаться на нём вместе с институтским однокашником. В том, что Адам сделает всё, что сможет, я не сомневался, а что старпом откликнется на его просьбу, уверенности не было. Нет, всё-таки была, но в пропорции пятьдесят на пятьдесят. Как говорится, фифти—фифти, но и этого тоже достаточно.
– А—а, Гараев!.. – Инспектор одарил меня кислой улыбкой и, достав «личное дело», начал копаться в папке.
Бичи напирали со всех сторон, дышали в затылок и в уши. Пришлось вцепиться обеими руками в закраины амбразуры, чтобы не оторвали от заветного оконца.
– Первая виза, Гараев, тебе подтверждена. Паспорт моряка получишь, когда придёт «Козерог». За тебя хлопотал хороший человек. Гараев, учти! – Теперь улыбка инспектора стала лучезарной. – На «Калинине…», на «Холмске» ты тоже себя неплохо показал… Кстати, где характеристика? Принёс? Давай её сюда – присовокупим к делу. Так значит, хлопотал за тебя старпом, и мы решили пойти ему навстречу. Направление я выпишу прямо сейчас. Держи его при себе, а пока перекантуешься в резерве.
– А куда идёт «Козерог»? – спросил я напоследок, цепляясь за оконце из последних сил.
– Для Кубы рыбу ловить, тресковых, – ответил клерк, протягивая мне долгожданную бумажку. – Не подведите!
– Не обосрамим земли русской! – заверил я и выскользнул из толпы, словно кусок мыла.
Целыми днями я околачивался в конторе или в порту. Однажды встретил Колю Клопова. Оказалось, он тоже идёт на Кубу. Мотылём на «Центавре». Я уже знал, что чести потрудиться на команданте удостоены два траулера. Второй – «Центавр», точная копия «Козерога». Я посоветовал ему, если будет возможность, переметнуться к нам. Тем более, сказал я поэту от сохи, то бишь от дизелей, что у нас на борту будет присутствовать мой друг – дипломированный живописец, знаток поэзии, сам когда-то писавший, на мой взгляд, неплохие стихи, поклонник Есенина и… Словом, напел дифирамбов Жеке, а Коля задумчиво слушал, развесив уши. Когда глаза его блеснули азартом, я понял, что Клоп заглотил наживку.
Вечером того же дня, вернувшись в Светлый и получив из рук бабы Лены конверт, надписанный рукой Жекиной супружницы, я вскрыл его в самом благодушном настроении, но начал читать и – шок! Словно молотком по лбу!
«Привет морскому волку! Это пишут тебе Лаврентьев и евоная супруга (т.е. наоборот). Очень рады были твоему письму. Рады особенно потому, что Тунегов пытался запугать нас, что ты всмерть обиделся за длительное молчание, но тебе не привыкать к нашей неповоротливости в этом отношении. Часто посещает нас желание поболтать с тобой хотя бы письменно, но эти благие намерения разбиваются об отсутствие авторучки или… мало ли что находится, – читал я, пока что со спокойной улыбкой. – Теперь, кстати, кое-что назрело. Во-первых, Женька сменил место жительства (вернее место для ТВОРЧЕСКОГО жительства), меньшее на большее. 10 кв. м – на 18,6 кв. м!!! Не без материального ущерба. Это, конечно, ещё не идеальная мастерская, но уже кое-что. Впереди работа, работа, работа. А вот её-то и нет (в смысле заказов). Так обстоят дела на Подольском фронте. Но что делать – „не в деньгах счастье“. Планы на лето – туман. Хотел было Женька пожить в Паланге у моря (вспоминая тебя и, как Билли Бонс, выглядывая твой кораблик в подзорную трубу), но с творческой дачей не получилось. Остаётся вариант с понтоном (грузоподъёмность 6 т). Кажется, при тебе уже шёл о нем разговор. Так вот, приобрели они его с Хвáлей, но пока этот понтон лежит мёртвой тушей в Хвалином сарае, а куда податься, когда, по каким морям-океанам, а главное, с каким запасом горючего, пока покрыто мраком…»
Вот когда я почувствовал неясную тревогу. Даже сердце, отяжелев, опустилось в желудок: неужели Женька меня разыграл, и все его хождения по кабинетам и переписка с базой – блеф?! Коли нет работы, почему бы не пошутить от скуки над старым товарищем? Это похоже на него и так… непохоже. Но письмо у меня в руках, письмо, в котором ни слова о «Козероге» и его намерениях, о которых он сообщил совсем недавно!
«Была даже мысля – Средний Урал, где-нибудь к тебе поближе, но насколько это реально, не знаю. У тебя вероятно отпуск не скоро, и на твоё присутствие при проведении этого водоплавающего мероприятия рассчитывать не приходится. А впрочем, напиши свои соображения».
Какие соображения, черт возьми! Они же ВСЁ ЗНАЮТ!
«Было бы слишком хорошо, если бы удалось поплескаться в ваших континентальных водах хоть на такой посудине. Ладно, предоставляю слово САМОМУ:
Проверил я, брат, Жанкину писанину – всё вроде верно. И добавить нечего. Живём – колупаемся. Попиваем. Не обижайся, Миш. Жму клешни. Е.Л.»
И вот оно! Постскриптум, написанный-дописанный недавним числом:
«Уж-жас! Лаврентьева потянуло в океан! Я ему говорю (с подачи Томика, сидящей на горшке): „Вон акула-каракула распахнула злую пасть, вы к акуле-каракуле не хотите ли попасть прямо в пасть?“ Он мне, подбоченясь: „Нам акула-каракула нипочём, нипочём, мы акулу-каракулу…“ (дальше идёт неприличное). Значит, с тобой? Снова вместе? Открылась тайна века! И главное, вся эта затея на полном серьёзе. Два сапога – пара! За голову хватаешься, но с ним, ты же знаешь, разве поспоришь? Письмо шибко заплесневело, но мы – такие. И вообще, лучше послать старое, но позже, чем никогда, верно? Тем более свежие новости ты знаешь лучше меня. Главное, не упейтесь ромом, карибские пираты! И не утоните взаправду. Счастливого вам плаванья! Возвращайтесь! Жанка»
(У Воннегута: «Зигмунд Фрейд сказал, что не знает, чего хотят женщины. Я знаю, чего они хотят. Они хотят общаться с целой кучей народу». )
Досужий читатель! Ты и без клятвы можешь поверить, как хотелось бы мне, чтобы эта книга, плод моего разумения, являла собою верх красоты, изящества и глубокомыслия. Но отменить закон природы, согласно которому всякое живое существо порождает себе подобное, не в моей власти. А когда так, то что же иное мог породить бесплодный и неразвитый ум?
Мигель Сервантес
Письмо, о котором только что шла речь, я обнаружил в походном бюваре, когда решил посмотреть, нет ли в нём отголосков тех дней. Отголоски нашлись.
21 апреля. Делю своё одиночество с магнитофоном. Правда, забегал Толя Камкин, но пробыл недолго. У него увольнительная до 23.00. Поговорили о парнях, что были на «Меридиане» в одном с ним потоке. Завтра поговорю с Юркой Роговым, чтобы ставил мне «семёрки» в ведомости. Юрка боцманом в нашей «подменке».
28 апреля. Был на Ватутина. Эдька в морях. Что делал в минувшие дни? Халтурил с Витькой Бокаловым в Пайзе. Шлёпнули панно 4х3,2. Сегодня не спали всю ночь: сделали рисунок второго панно – 6х3,5. Сейчас съезжу в управление, а потом мы его завершим. Да, в субботу хоронили Кольку Родченко. Как глупо погиб человек: выпрыгнул с 3—го этажа. По пьяни, конечно. Допился до белой горячки. Сначала, говорят, под кроватью прятался, а после недоглядели. Ко мне приходят парни с бутылкой, но я не пью. Держусь, но – тоскливо. Одно спасение – письма из дому. Пишут часто, а я отвечаю регулярно. Вчера было с фотографией пацана – красавец! На праздники отправлюсь куда-нибудь на этюды. Захотелось помесить краску.
1 мая. От подруги письмо. Сразу почувствовал, что сегодня праздник. А из Москвы ничего. И в конторе глухо. О «Козероге» талдычат одно и то же: на днях или позже. А Женьке они что-нибудь сообщили? Наверняка явится в последний день.
21.30. Вернулся со Взморья. Ездили с господином поручиком на этюды. Что-то получилось, а что-то, как погляжу, не в жилу.
25 мая. Ура! Пришёл «Козерог». А я последние два дня ковырялся в огороде у Варвары Григорьевны. Она тоже собирается в моря на «Изумруде». А Эдька ушёл с «Эскимоса» на какой-то тралец. От него было письмо с Шикотана.
Всё стало вокруг голубым и зелёным! Тем более, «мореходку» мне выдали почти две недели назад. Из «резервуара» тоже слили, и я целыми днями возился в саду, помогал старушке, которой хотелось, до морей, досыта покопаться в землице. Иногда ночевал на Ватутина, иногда уезжал в Светлый. Видимо, поэтому и проворонил Лаврентьева. Он же, не известив меня телеграммой, прежде всего явился в Краснофлотский переулок и, не застав хозяина, поселился в межрейсовой гостинице, куда москвича устроили сердобольные конторские бабы.
И вот тут, господа, мне придётся прерваться и впервые предоставить слово Реву Фёдоровичу Вечеслову. Да, конечно, рассказ, ведущийся от первого лица, подвергся моей обработке, однако не потерял сути, ибо когда-то и почти дословно был воспроизведён в моем бюваре. Итак…
Перст судьбы! Мы дважды познакомились в течение дня, и, верно, это породило симпатию, предопределившую дальнейшее. А началось с двух вяленых карасей, с которыми я спустился в буфет, чтобы отведать пивка.
Настроение превосходное. В Германию, на ремонт к демократам, ушёл я третьим помощником, вернулся вторым. За это не грех опрокинуть пару кружек даже утром рабочего дня. Я где-то вычитал такое «рассуждение»: спросили одного моряка, что, мол, такое океан с вашей точки зрения? Он ответил, что океан – это когда вокруг много-много-много воды, а поблизости ни одной пивной. Так вот, было бы желание, а пиво всегда найдётся в буфете межрейсовой гостиницы, которая в обиходе зовётся просто Домом. Куда спешит холостяк, не успевший или не сумевший обзавестись своими метражами? «Домой»! Бичи даже стишки срифмовали: «Матрос бездомный, ступив на сушу, в комфорт желает залезть по уши. Толковый малый поступит так: рванёт он к Дому, а не в кабак». В кабак потом, когда пристроит пожитки.
Спуститься в буфет – минутное дело.
Я облюбовал угол, затралил в него пару кружек. Отхлебнул – пососал рыбку. И вдруг на неё упала тень: подсаживается ко мне клетчатый пиджак. Нос у его начинки – бульбой, а волос чёрный да кучерявый. Правда, уже сивый слегка, что не мешает бульбе и глазам сохранять весёлость пополам с намёком на ехидность. Весёлость мне нравится. Не люблю постных рож и скучных глаз.
Пиджак сыграл кружками «тирли-бом», и положил глаз на моих карасей. Оно и понятно: они просвечивают на солнце, как леденцы. Двинул к нему половину хвоста – жуй да соси, наслаждайся жизнью! Пиджак оживился, поёрзал седалищем по стулу, а между глоткáми представился: «Евгений Лаврентьев, здешний житель из командировочных». «Ну и пёс с тобой», – думаю и тоже делаю комплимент: «Оч-чь приятно! Рев Вечеслов».
Представились и наслаждаемся дальше: пиво оказалось свежим, а не вчерашними ополосками. Грызу спинку и размышляю: «Откуда и куда он командирован? Может, технарь-инженер?» И не заметил, что вслух заговорил. Пиджак улыбнулся – вальяжный всё-таки мужик! – и отвечает:
– В благодарность за угощение открою секрет, хотя не люблю распространяться о нём. Я – маляр-живописец, а командирован Московским областным Союзом художников.
Я и рот разинул, про пиво забыл.
– Понятно, – говорю, хотя ни хрена не понимаю: ну ладно бы наш местный мазила, а то москвич затесался в рыбацкий бордингхауз. – До свиданья, Евгений, на работу спешу! – и, попрощавшись с пиджаком, отчалил в порт.
На палубе обычный предотходный карамболь: погрузка сразу в три трюма. Мигом замотала суета, да и начпрод настроение испортил. Сказал, что капитан распорядился вместо «тропического» вина везти со склада одни соки. Если он решил насаждать трезвость, мне придётся тащить на борт контрабанду: в рейсе стукнет тридцать три, а на сухую даже с покойником не прощаются. Когда мужчина в соку, как Карлсон, и вовсе грешно не спрыснуть на солёной воде свои сухопутные корни.
Словом, полетел я в контору, чтобы на месте разрешить проблему в инстанциях. Вдруг найду поддержку, минуя капитана?
Авантюра удалась наполовину: кеп, оказывается, уже передумал и распорядился, чтобы на «Козерог» отпустили вина по полной программе, а соки – для лавочки. Выхожу от снабженцев, а в коридоре кадровик меня цоп за рукав:
– Сбавь обороты, Вечеслов. Куда разбежался?
– На пароход поспешаю, Мефодий Кондратьевич, на родной «Козерог», с которого вы меня даже в отпуск не пущаете.
– Какой—такой отпуск? – «удивился» Мефодий, а у самого даже пух на бровях встал дыбом. – Ты же, Рёва, ещё вон какой молодой да моторный! На тебе пахать и пахать!
«Ах, ты, – думаю, – жаба! Ах, ты, хомяк канцелярский! Ещё и издеваешься!»
– Славный вы человек, Мефодий Кандратич, и душа у вас сердобольная. Всегда вы радеете за нашего брата: сначала напашитесь, а потом отправляйтесь в заслуженный отпуск, – и добавляю как бы между прочим: – На катафалке.
Смотрю: зацеп всем тралом! Ещё немного – и ваера полетят. Но вида, карась, не подаёт, хотя и наливается краской: то ли томатной пастой покрылся, то ли он петушок-красный гребешок.
– Болтаешь много, Вечеслов, ох, много себе позволяешь! – и глядит на меня с улыбкой бульдога. – А у меня до тебя небольшое дело. Нужно проводить на судно московского художника. Между прочим, идёт с вами в рейс. Познакомься, кстати: Евгений Палыч Лаврентьев.
Оборачиваюсь и вижу в дверях его кабинета давешний пиджак.
– В рейс ходят не между прочим, – ворчу по инерции. – А с товарищем художником мы уже знакомы… между прочим. На свежий воздух потянуло, Евгений Палыч?
– В вашем мире я только прохожий, – отвечает с улыбкой, – ты махни мне морскою рукой!
Весело ему!
– Это хорошо, что знакомы! – лыбится и Мефодий. – А это, Евгений Палыч, наш лучший штурман Рев Фёдорович Вечеслов. Он вас доставит к первому помощнику капитана.
Ишь ты, уже и лучший!
– Вашими заботами, Мефодий Кандратич, станешь лучшим капитаном!
– Стопори ход, Рев Фёдорович! – командует клерк: вижу, пробрало окончательно. Лобик стал беленьким, а носик синеньким. – И скажи помполиту, чтобы собрал у моряков санитарные паспорта. Вам наконец нашли доктора. Вернее, докторшу, – уточнил он. – Сегодня она не появлялась на судне?
– Ползала какая-то баба—яга.
– Вот и хорошо! Значит, пусть соберёт и ей всучит.
– А если он воткнёт ей или влындит? – поинтересовался пиджак.
– Гы—ы! Скажете тоже, товарищ художник! – Мефодий расплылся в оладий.
Я кивнул – пошли! – и направился к выходу. Художник догнал меня только на улице. Видно, расшаркивался перед Мефодием.
В автобусе сейчас самая давка. Предложил ему прогуляться берегом Преголи до портового катера. Он вроде как обрадовался пешему переходу. А мне было интересно, как он относится к нашему городу – законное любопытство. Я люблю этот город, зелень его улиц, буйные джунгли в переулках и тупичках, куда забираются только мальчишки. Но в этом смысле наш маршрут был не из лучших. Промзона, что с неё возьмёшь? Пылят автомашины, пукают и фукают два завода, а слева – река. Воняет, как выгребная яма. Щепа плавает, мусор, гнилые бревна обрастают слизью, разводы нефти её тоже не красят.
«Ах, ах, – вздыхает художник, – ах, ах, как загадили водичку!» Я плечами пожал: океан изгадили – скоро вся планета дриснёй обрастёт.
– Под себя ходим, – ответил на вздохи. – Для быстроты и удобства. Валим по всем углам, а потом руками разводим, мол, экология погибает! А между прочим, – спрашиваю, – кем вы будете числиться на пароходе?
– Пассажиром.
– Непонятно… Что вас в море понесло? Море, по-моему, удобнее рисовать с берега.
– На берегу удобнее ковырять в носу, а живопись… И что будет? «На дачной скрипучей веранде весь вечер царит оживленье, к глазастой художнице Ванде случайно сползлись в воскресенье провизор, курсистка, певица, писатель, дантист и девица». Вот что будет, товарищ штурман.
– Можно – просто Рев.
– Тогда и я – просто Евгений.
– Но вы… как я понял, любитель пива? Придётся отвыкать.
– Я – любитель абсента. Но, как известно, искусство требует жертв. И без «вы», – вроде как приказал он. – Давай—ка, Рев, закрепим знакомство. Где здесь вокзал, на котором можно в Индию духа купить билет? – И щелкает себя ногтем по горлу с известным значением.
– Сегодня не получится, – ответил с сожалением. – Сегодня с ноля заступаю на вахту. А завтра можем принять любой балласт.
– И ради Бога! – ответил, скуксившись слегка, новый знакомый. – Можно и завтра. Но скажи мне, Рев, фамилия Гараев тебе ничего не говорит? Он тоже рыбак.
– А кем он ходит?
– Последнее время был плотником.
– Увы, плотнику меня не представляли, – усмехнулся я. – Был бы капитаном… Впрочем, когда окажемся на пароходе, загляну в судовую роль.
Такова реконструкция версии их знакомства, сделанная с помощью обоих действующих лиц этой истории.
Широкие массы довольствуются рыночным искусством, но рыночное искусство показывает смерть искусства.
Виктор Шкловский
– Мораль, конечно, вещь прекрасная, – вздохнул Арнольд, – но следует учитывать и прозу жизни.
Роберт Шекли
Во сне – ибо встретились мы в стране ночных грёз – Эскулап сказал мне: «Нон схоле, сэд витэ дисцимус». Эта фраза помогла запомнить картину нашего свидания во всех подробностях.
Проснувшись, я подумал, как сложно складывается сон, сколько разных кирпичиков укладывает в него наша память. Подумал эдак, и возникло желание вынуть все кирпичики и поразглядывать каждый в отдельности.
Где я виделся с дедом по-настоящему в последний раз? В Севастополе, куда пришёл на барке «Крузенштерн». Дед жил в Малом Инкермане и приехал в «город черноморской славы» полюбоваться на красавец-парусник. Ну, а я тут как тут. А во сне мы встретились в Ялте, на корме тонущей в ресторанном безобразии шхуны «Испаньола». Она – тоже кирпичик, принадлежавший некогда местной киностудии. Я, в качестве матроса, сторожил её два месяца, когда решался вопрос купли-продажи шхуны общепиту. «Испаньола» угодила в сновидение из телесериала, который я смотрел накануне. Я и дед оказались за тем столиком на корме кафе «Бригантина», за которым телевизионно-сериальный детектив Турецкий решал с женой семейные проблемы. Мы с Эскулапом потягивали местный виноградный кислячок – плебейское вино тех лет. Следующий кирпичик – недавнее посещение аж двух выставок, типа «живописи», на которых я не бывал уже лет пятнадцать, а то и двадцать. Результат – полное равнодушие к увиденному. Но и разочарования не было. Я ждал чего-то подобного. Авторы из нового поколения, а значит, и нового направления, похожего на изжогу от несварения давно забытого старого, или на фурункулёз, когда зажившие нарывы возникают снова на тех же местах. Вспомнились, само собой, и собственные «болячки», после которых Эскулап просто не мог не присниться мне, ибо тема выбора жизненного пути, о котором мы столько спорили, до сих пор, как говорится, не потеряла своей актуальности. А «кирпичики» просто создали нужную обстановку для нашей беседы.
Я думал, что Эскулап, подлечив сиалоаденит «кислячком», сразу примется за воспитание блудного внука, однако он спросил, прочёл ли я наконец сочинение герра Шпенглера? Прочёл, ответил я с гордостью за своё многотерпение. Дед, естественно, применил латынь, сказав, что учимся не для школы, а для жизни, которая «милый вьюнош, заканчивается не старостью, а смертью». А потому, дескать, век живи – век учись. Учиться, мол, никогда не поздно даже философии.
Трактат Шпенглера я осилил терпеливо и не из одного лишь любопытства, а в память о том же Эскулапе и Виталии Бугрове, снабдившем меня «Закатом Европы». Книга долго ждала своего «звёздного часа». Он бы мог не наступить, если бы я не ударился в сочинительство. Поэтому штудия почтенного трактата пригодилась всё-таки для «схоле», а уж потом для «сэд витэ». Проверять свои сочинительские возможности пришлось на оселке немецкого многомудрия. Для этого, уже по личной инициативе, заглянул и в другие учёные труды. А что до Шпенглера, то с ним мы обсуждали именно проблемы «заката культуры».
Да, Маркел Ермолаич, что было, то было. Временами я усмехался, читая, что «жёлтый и красный – популярные цвета народных масс, детей и дикарей», хотя можно было обойтись и без иронии: мы ведь с красным знаменем цвета одного. К тому же я обожаю киноварные закаты, пурпур осенних осин, жёлтый кадмий всех оттенков, разлитый в лесах на исходе бабьего лета. Не люблю я однотонную зелень лета, поэтому плохо верю, что тёмно-зелёный цвет – это цвет судьбы, а просто зелёный, с голубым в придачу – цвета уединения, заботливости, связующие настоящее с будущим. Уединение – это «Над вечным покоем» Левитана. Голубого в картине – капля. Всё остальное – сталь с оттенками сизой окалины. А в этих тонах ещё и философия, к которой приходишь, когда из тебя начинает сыпаться песок, а мысли, хочешь того или не хочешь, движутся в направлении погоста на берегу Мини-Балтики.
Вообще-то, с меня взятки гладки: я никогда не был колористом, цвет брал, по возможности, в лоб, поэтому с завистью, ещё в институте, смотрел не на точно выверенные и хлёсткие от точных ударов кисти работы Васи Доронина, а на как бы затушёванные и непонятно как и чем написанные холсты Жеки Лаврентьева и Лёхи Фонарёва. Но, может, этот дар свойственен только лирикам, тонко чувствующим не только поэзию, но и цвет?
А впрочем, зачем мне теоретизировать? Особенно сейчас, когда давно позади все споры с Эскулапом, к которому я когда-то прислонился с благодарностью и любовью. Что до прочего, бывшего некогда предметом наших дискуссий, то герр Освальд подвёл неутешительный итог: «Обойдём все выставки, концерты, театры и везде мы найдём лишь старательных ремесленников или шумливых шутов, которые занимаются поставкой на рынок того, что внутренне ощущается как нечто лишнее. На каком уровне стоит теперь всё, носящее имя искусства и художника!» После чего вынес окончательный приговор: «На одного великого художника всегда приходилась сотня лишних, делавших только ремесленную работу. Но пока существовало большое предание, а следовательно и настоящее искусство, и эти достигали положительных результатов. Можно оправдать существование этой сотни, потому что в конце концов в совокупности традиции они были той почвой, на которой вырастал настоящий художник. Но сейчас они – только куча ремесленников, работающих из-за куска хлеба, в которых не чувствуется никакой необходимости, – и с несомненностью можно сказать одно: сейчас можно закрывать все художественные учреждения, не опасаясь нанести этим какой бы то ни было ущерб искусству».
Крепко сказано, ибо всюду «та же погоня за иллюзиями художественного развития, за личной оригинальностью, за „новым стилем“, за „непредвиденными возможностями“, теоретическая болтовня, претенциозная манера задающих тон художников, похожих на акробатов, которые орудуют картонными гирями („манера Ходлера“), литераторы вместо поэтов и живопись как живописное ремесло».
С чем-то можно не согласиться, но в целом – справедливо и убедительно. Тогда, быть может, прав и Эскулап относительно меня? Если бы я не бросил живопись, то Жека Лаврентьев был бы теперь не Заслуженным художником России, а попал бы в когорту Великих? Может, и моя спина пригодилась в качестве ступеньки для его шага к этим высотам. Тогда действительно получается, что «нон схоле, сэд витэ дисцимус», Н-да…
А теперь… Что же теперь, кстати? При моем-то новом занятии! Уже и для меня припасены розги. И замочил их в уксусе не тевтон, а испанец Хосе Ортега-и-Гассет, «Летнюю сонату» которого я одолел по инерции вслед за «Закатом Европы». «Как далеки от нас те времена, когда мастер тратил всю свою жизнь – напряженную жизнь, исполненную страстей и красоты, – на работу в самой тёмной части величественного и долговечного купола! Такие мастера теперь большая редкость», – упрекал он писателей. Они де «черпают вдохновение в прагматическом красноречии и искусно выстроенных театральных перспективах, чем в простом самозарождающемся искусстве. Художественное творчество перестало быть насущной потребностью, расцветом сил, избытком высоких устремлений, бастионом духа и превратилось в заурядное, благоприобретённое, признанное обществом ремесло; писать стали ради привлечения читателей. … Стали писать, чтобы заработать, зарабатывали тем больше, чем большее число сограждан читало написанное. Сочинитель достигал этого, льстя большинству читателей, „служа их идеалам“, как сказал бы Унамуно, для них привлекательным; но ведь и сам писатель был создан публикой. И служение литературе стало необременительным и общедоступным. … Высокий стиль умер. Кто мог по четверть часа размышлять над тем, куда поместить прилагательное – поставить его перед существительным или позади него? Флобер и Стендаль; один – человек богатый и одержимый, другой – гордец, писатель, не понятый современниками».
Помню, что разобравшись с «кирпичиками» сна, я сожалел, что мало знал в ту давнюю пору и на «Козероге», где вместо Эскулапа докторшей была школьная экс-литераторша, любившая поговорить о писателях а особливо – о поэтах, и достававшая Жеку разговорами о литературе, отделывался нечленораздельными эмоциями вместо фактов. А Жека временами выходил из себя, и тогда вёл дебаты «с позиции силы», в свою очередь доводя оппонентку до белого каления. Да, славные это были времена!
Только так всё и может начаться – с болтовни о себе.
С этого первого шага. Удачно ли, нет – рассудим после.
Я сам рассужу, другие рассудят – сейчас неважно.
Сейчас я должен болтать о себе.
И при этом – помнить, о чём болтаю.
Харуки Мураками
Поднявшись на борт, я встретил не друга, Евгения Палыча, а, увы мне, всего лишь ненавистного Власа Липунова – непотопляемого в любой жизненной ситуации проходимца. Мои ощущения при этом не передать: бумага не выдержит. Они были, я бы сказал, слишком смелы и колоритны. Они опалили меня изнутри огнём Везувия, но его пламя вовремя испепелило все эпитеты и метафоры великого и могучего русского языка, рвавшиеся наружу. Пепел я тут же пустил по ветру, как прах былого, решив в настоящем не соприкасаться с Власом. Он для меня больше не существовал!
В каюту старпома я вошёл со стиснутыми зубами. Узрев на диване друга Жеку, поздоровался кивком и подмигнул: «Ни звука, о, друг мой, ни слова!» Он принял сигнал и, дёрнувшись, даже привстав в первое мгновенье, тоже кивнул мне и больше не пошевелился.
Я подал направление хозяину каюты, щекастому и мясистому дяде, вес которого наверняка превышал сто килограммов.
Старпом Черномский с любопытством уставился на меня.
– Так значит это за тебя хлопотал Адам, а я лебезил в отделе кадров?
– Выходит так.
– Ващенко сказал, что ты направлен к нам Союзом художников. Мол, просил за тебя сам Волосович – бумагу подписал. Так или не так?
– Так. Что-то такое было, но давно. Я уже забыть успел.
– Это было недавно, это было давно… – пробормотал чиф и задумался. – Союз художников… Но ты, Гараев направлен к нам матросом первого класса, хотя должен знать, что классность даётся по работе и в конце рейса. В каком качестве всё-таки ты видишь себя?
– Направление писал Ващенко, с него и спрос. А я – матрос и хотел бы попасть в бригаду добытчиков.
– А как же с рисованием? У тебя же, как я понял, задание отобразить героический труд рыбаков в эпохальных картинах. – Он повернулся к Жеке, а спросил у меня: – Ты знаешь, кто это сидит?
– Живописец Евгений Палыч Лаврентьев, из Москвы.
Щёки у чифа раздулись, ноздри затрепетали, как у змея Горыныча, а глаза от изумления вылупились шире разумных пределов.
– Когда ж вы успели познакомиться?! Это значит…
– Это значит, – сказал Жека, – что мы вместе учились в институте. Начинали учиться. А потом Михаил решил, что для родины будет полезнее, если он сменит амплуа и будет ловить кильку и тюльку.
– Ну и ну… – вздохнул старпом. – Артисты! Не много ли двух художников для одного судна?
– Одного художника, – поправил я. – Второй покедова матрос.
– Покедова! – передразнил чиф. – Ну хорошо, хорошо! – согласился он. – С этим покончено. Ты, матрос Гараев, ищи старшóго Смышляева. Если возьмёт в бригаду, то и поместит в соответствующую каюту. Для художника Лаврентьева я сам подыщу место жительства.