Читать «Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга четвёртая» — Евгений Иванович Пинаев онлайн
Страница 3 из 5
И вот пришёл час: «Кузьма» развёл пары и, невозмутимый, как топор из села Кукуева, поплыл каналом, изредка давая знать гудком встречным и поперечным, что «железяка хуева» (старпом Шмыга) вышел-таки на промысел, и будь что будет, а там – хоть трава не расти.
Я уже успел сменить каюту радиста на каморку в главной палубе. Разместив вещички, вытащил из портфеля катушки с песнями Вильки Гонта и попросил нач. радио Жеку Щеглова дать их на палубу. Ещё и Светлый не миновали, а радист уже крутил одну из них, но не Вилькину, а Галича, в авторском исполнении. Правда, тогда я не знал этого, думал, что все песни, которые мне дали Шацкий и Витька Адам, – Вилькины, и радовался, что эта пришлась к месту: «А у психов жизнь – так бы жил любой, хошь – спать ложись, а хошь – песни пой. Шизофреники вяжут веники, параноики рисуют нолики, те ж, которые просто нервные, крепким сном они спят, наверное». Не будем вдаваться в детали. У нас «что хошь» не делалось, но витал над палубой некий душок дурдома. Причина была в суматошной атмосфере последних дней и в не слишком боевом настроении команды. Ведь многие из нас оказались на «железяке» против воли. Отсюда раздражение. А то и психоз по пустякам.
«Тот, кто постоянно ясен – тот, по-моему, просто глуп», – сказал пролетарский поэт. Были у нас и «ясные», но я бы не посмел назвать их глупцами. Я бы назвал их абсолютно профпригодными, но вынужденными подчиниться силе обстоятельств. Их можно было пересчитать по пальцам. Это капитан Жуков и старпом Шмыга, это штурманá Лекинцев и Гурьев, стармех Козюра и механик Юшков. И ещё, пожалуй, помпа Калинин, посланный, наверное, на «Калининград» из-за того, что «соответствовал» судну. Викентий Львович – так, довольно изысканно, именовали пожилого, часто небритого человека, ходившего в засаленном кителе и мешковатых, никогда не глаженных штанах – всегда смотрел в будущее только через прицел рейсового задания и выполнения соцобязательств: «Если партия сказала, коммунист ответил «Есть!» Одного у него не отнимешь – добряк!
Стражевич и я торчали у брашпиля, помпа и капитан – на крыле мостика, но лишь Викентий Львович слушал певца. Внимательно слушал. Я это видел, ибо меня интересовала реакция комиссара. Реакция оказалась нормальной. Его не вывела из себя даже такая крамола: «То ли стать мне президентом США, то ли взять да и закончить ВПШ».
По выходе из Балтийска помпа вызвал меня к себе.
– Значит, Гараев, «шизофреники вяжут веники, а параноики рисуют нолики»? У нас, к счастью, не жёлтый дом, – заключил он, – и наша фирма веников не вяжет. Зато ты, как я знаю, «рисуешь нолики», так не пришло ли время тебе, Михаил, заняться стенной газетой? Название наше, старое, «На вахте». Приступай. Рейс у нас будет трудный. Надо осветить задачи и агитнуть. А заодно… в дальнейшем, напомнить людям о предстоящем ремонте.
– Торопишься, Викентий Львович! – сказал с укором сидевший на диване электромеханик. – Сначала надо вернуться, а уж потом строить планы.
– Типун тебе на язык, Тихон Кондратьич! – воскликнул помпа каким-то донельзя усталым голосом, вздохнул и обратился ко мне: – Бумагу, краски и кисточку, Гараев, можешь получить прямо сейчас. Рисуй заголовок, а всякой литературной начинкой я тебя снабжу в ближайшее время.
Я понял ещё у старпома, что мне никогда не избавиться от этой обузы, а теперь окончательно смирился с судьбой, ибо, помня о Лаврентьеве, дал себе зарок не возникать ни при каких обстоятельствах, ни в коем случае не спорить с начальством, тем более с помполитом, который пишет характеристики и может понаписать такого, что мало не покажется.
Не знаю, перед чем больше робеешь, перед словом или перед жизнью, которую не можешь выразить словом. Она не сочиняет сюжетов, просто течёт, перебирая нас в своих струях, как волна прибрежную гальку. Накатила, пронесла, поворошив, откатила, смыла с песка – ни следа. Другую волну выкатила на песок, закрутила, завертела, ушла, – оставила сумятицу, была или нет?
Запоминается неожиданное, не то, что непривычно само по себе, а то, что не повторяется монотонно.
Давид Лившиц
День за днём, день за днём, день за днём… День за днём одно и то же: горизонт, волны, встречные суда, ныряющие в волнах, и чайки, парящие над волнами. Да, жизнь на судне монотонна. Те же лица вокруг, круговерть однообразных вахт. Бывает, что и эта [жизнь] одаривает неожиданностями, но ведь неожиданность неожиданности рознь. О иных и думать не хочется, а уж вспоминать – избави Бог. Но приходится. Ведь писал тот же [Давид] Лившиц в своей книге «Забыть и вспомнить»: «Мы предаёмся воспоминаниям, чтобы обозначить своё место в прошлом и тем утвердиться в настоящем. А повезёт, и в будущем. Это иллюзия. Но вместо ещё ничего не придумали».
Вот и я не буду придумывать. Что было, то было, а что до монотонности, то в море неожиданностей не избежать. Такова «селяви». Однако о них пока речь не идёт. Давайте для начала немного «поговорим о пустяках», то есть о монотонности.
Она – начало каждого рейса и началась сразу за воротами Балтийска.
Трёхмильный буй? Зеваешь. Борнхольм? Даже не смотришь в его сторону и прикрываешь рот ладошкой. Дрогден – и новый зевок, а дальше не успеваешь закрывать рот: Копенгаген, Хельсингер и Хельсингборг, Каттегат, плавмаяки и острова, Скаген, Скагеррак и… волны, волны, волны, что бегут из Северного моря в Норвежское или катятся в обратную сторону.
Зевали, зевали и вот, наконец, он – «отшельник Атлантики», остров Ян-Майен. «Среди читателей географической литературы существует определённая группа людей, включающая меня, которых можно назвать людьми, „пристрастными к островам“. В островах есть что-то притягательное», – объяснился в своей книжке Раймонд Рамсей. Скорее всего, это так, но не распространяется на Ян-Майен. Он, на мой взгляд, не притягателен даже для пристрастного человека.
Суровый остров – конечный «верстовой столб» в нашем продвижении на север. Здесь пасть захлопывается сама собой. Тут зевать не приходится. Тут, на границе Норвежского и Гренландского морей, только успевай поворачиваться: к пароходу кинулись толпы жаждущих писем, газет, посылок, кинофильмов и новостей и в первую очередь, конечно, толпы страдающих «несварением» трюмов, набитых под завязку бочками с морепродуктом.
А я еду, а я еду, а я еду
за штормами, за рублями
и за запахом трески.
Что до трески, то от неё – только запах. Здесь, у Ян-Майена, ловят селёдку.
А что же сам остров? Каков он? Вот что сказано о нём в «Географическом словаре»: «Ян-Майен (Jan Mayen), остров в сев. части Атлантич. Ок.; терр. Норвегии. Пл. З80 кв. км. Выс. до 2277 м (действующий влк. Беренберг). Склоны вулкана выше 500 м покрыты ледниками (пл. 117 кв. км; отд. выводные ледники спускаются к морю), Тундра и океанич. луга. Птичьи базары. Назван в честь голл. мореплавателя Я. Мая, во время плавания к—рого в 1614 было определено точное положение о-ва». Сказано сие «суровым языком плаката», а глянешь, так сказать, в натуре на эту заброшенную далеко на север обледенелую твердь и начинаешь верить, что Земля действительно создана за шесть-семь дней, а потому крайне небрежно. Да, в отдельных деталях – слишком поспешно.
Капитан «Онеги» называл здешний вулкан замысловатее: Бьеренбергет и говорил, что облачная шапка над островом – это результат конденсации испарений, выходящих наружу из трещин и разломов. Сашка Гурьев, разглядывая в бинокль суровую твердь, тоже вспомнил «Онегу» «и тихим голосом сказал»:
– Вот он – Бьеренбергет, ёлки—моталки…
(Сашка, как и я, высматривал «Онегу» (здесь работали и мурманчане), но рядом стоял Жуков, и штурман, не углядев старенький наш тралец, вспомнил по ассоциации с ним того капитана.)
– Последний раз, парни, смотрю на эту залупу, – усмехнулся наш кеп. На ремонте распрощаюсь с вами. Пора и на покой. – Он повернулся ко мне: – А ты, Гараев, с чем пожаловал?
– Боцман просил узнать, скоро ли ляжем в дрейф. У нас всё готово. Осталось только кранцы смайнать.
– Скоро ляжем, а там и начнём раздавать пряники, – усмехнулся старикан. – Пока, коли трюмá и стрелы готовы, берите на палубу бочки и соль. Вроде уже не так штормит. А вообще, надо успевать. Прогноз на ближайшее будущее не шибко хорош.
– Должны успеть, – обнадёжил технолог. – Тральцы полны – уже икру мечут. Эх, всю бы да высшим сортом! Осенняя селёдка самая жирная: сам бы ел, другим не давал.
– Вешняя сельдь хуже осенней, – важно изрёк Гурьев, снова напомнив мне дрифмастера «Онеги» – автора этой сентенции.
Да, летняя селёдка пока ещё тощая. В это время косяки перебираются на север, где жируют до осени на пастбищах планктона. Центнер голодной рыбы съедает за два месяца тонну с большим прицепом всякой мелюзги. Во главе косяка шествует «знать» – самые крупные особи. Следом плывёт самый промысловый размер, а в хвосте держится только пузатая мелочь.
Как тут было не вспомнить «Онегу»!
Мы часто вымётывали дрифтерный порядок до ста двадцати сетей, а это несколько километров. Каждая сетка – тридцать метров, вот и считай. Хороший улов (а случалось, что сети тонули от его избытка) – это и есть рыбацкое счастье, которое превращается в несчастье, в муку и каторгу, если избыток слишком велик. Когда в «Мурмансельди» придумали специальный рол – вертикальный ребристый барабан, стало полегче, но особенно облегчила работу «сететряска», появившаяся позже.
«Кузьма» не сеет, не жнёт. Он – мытарь. Сборщик подати. Но и поставщик продуктов, тары и соли. Рыбаки называют его «самоваром», «утюгом», а то и «железякой…», но «железякой» – в минуты раздражения, поводов для которого на промысле всегда хватает. Когда легли в дрейф с подветренной стороны острова, в аккурат между ним и почти такой же старой плавбазой мурманчан «Академик Павлов», спустили кранцы и дали знать: «Айда к нам!», то стали для них мамой ридной, поилицей и кормилицей, а главное, повивальной бабкой, ибо помогли разродиться – избавиться от груза.
Океан присмирел, но не утих. Волны били тральцы о наш борт. Пневматические кранцы, конечно, смягчали удары, но «Кузьма» все больше и больше покрывался вмятинами. Раньше, когда «Онега» швартовалась к тому же «Академику», было ещё хуже. Тогда кранцами служили бревна с насаженными на них, как шашлыки, автомобильными покрышками. Вот то были удары! Да, сейчас наши дела обстояли всё-таки лучше, хотя приходилось смотреть в оба, принимая строп с бочками. Промажет лебёдчик мимо горловины трюма или же, попав в «цель», не учтёт поправку на качку, шарахнет ими о пиллерс или о палубу – и летят клочки и клёпка по закоулочкам. Словом, хватало всего, но трюмá забили почти до твиндека.
Кончился ноябрь, а мы этого вроде и не заметили. Все были в мыле. Декабрь начался с предчувствия большой трёпки. Капитан говорил о неделе «хорошей» погоды, а прогнозы путали карты. Мурманчане, видимо, лучше знали норов Ян-Майена. Когда он закутался в облачный покров, иногда показывая нам только чёрные скалы подножия «влк», они быстренько смотали удочки и ушли на восток. Перебрались к Медвежьему. После этого и мы получили распоряжение следовать к Фарерам.
Фарерские острова гористы и сложены главным образом из твёрдых пород, между которыми виды пласты красного и зелёного туфа. Пласты располагаются в основном слегка наклонно. Склоны гор и обрывы спускаются к воде ступенями в виде террас.
Вершины гор имеют характерные остроконечные очертания. Самые высокие горы находятся в северной части этих островов. Наибольшей высоты 882 м достигает гора Слаттаратинне, расположенная вблизи северной оконечности острова Эстере.
Лоция северной части Атлантического океана
Мы уходили от шторма. Пока это удавалось.
Я гадал, поспеем ли в порт к Новому году, хотя в гадании не было смысла. Какая мне разница, даже если придём позже? Поздравить подругу и родных могу и с морей. Другое дело, что я не знал, какую давать радиограмму о своих дальнейших планах. Как ни крути, а если впереди никакой ясности, то пусть подруга гостит на Урале до тепла. При всём при том море не любит гадалок и гаданий, потому капитан никогда не скажет, что завтра во столько-то будем на месте. Море не признаёт подобной точности и в любой момент может подставить ножку. Отсюда и присказка: всегда считай, что ты ближе, а под килем меньше. Это говорит о том, что лучше недобздеть, чем перебздеть: пусть лучше берег на самом деле окажется дальше, а под килем будет глубже, чем ты предполагал. Целее будешь.
Зимний океан внушителен в своём монотонном однообразии. Это ощущаешь физически, словно непосильную ношу, взваленную на плечи.
Заунывный ветер срывает с трубы клочья дыма, сизые склоны волн мерцают злыми бликами, а пепельные гребни, придавленные низкой грядой разбухших облаков, нехотя прогибаются под собственной стылой тяжестью – наследием близкого ещё Полярного круга.
Было одно желание – поскорее убраться оттуда, спрятаться за островами, добрать груз и драпать «со страшной силой» в Клайпеду, куда нас неожиданно направило начальство. Что ж, в Клайпеду так в Клайпеду. Меня это не колыхало.
С вечерними замерами воды я поднялся в рубку, чтобы сдать квиток Гурьеву.
Сашка лежал животом на столе с путевой картой, читал лоцию и намурлыкивал мотивчик, похожий на «степь да степь кругом, путь далёк лежит».
– Товарищ вахтенный ямщик, примите замеры, – сказал я, подавая бумажку.
– Положи в журнал, –ответил «ямщик» и, переступив широко расставленными ногами, толкнул ко мне толстую книгу. – На, почитай о местах, куда мы тащимся.
– Это можно, – кивнул я его спине и взял лоцию, которая скользнула к краю стола и упёрлась в бортик. – Всегда полезно узнать что-то о местах, где замёрз ямщик.
– Ну ты, не вякай на ночь! – суеверно предостерёг он.
«Северный и западный берега Фарерских островов круто обрываются к воде и представляют собой отвесные утёсы и обрывы высотой 398—480 м, – читал я в копилке знаний. – В небольшом расстоянии от береговых обрывов имеется много остроконечных скал. Восточные берега островов значительно ниже северных и западных».
– А почто, Александр Яковлич, топаем к скалам и обрывам? Слышал я, что западные ветры особенно сильны именно здесь.
– А потому, знаток навигации, что ныне они слабы именно тут, – ответил за Сашку капитан, вошедший в ходовую. – Шторм идёт от зюйд-веста, движется противу часовой стрелки, а когда опишет круг и обрушится на нас у этих обрывов, мы, надеюсь я, уже уберёмся отсюда.
Наверное, капитану хотелось поболтать, вот он и прочитал нам лекцию о климате Фарер, который, оказывается, формируется циркуляцией атмосферы, вызванной влиянием двух барических формирований: исландского минимума с пониженным давлением и азорского максимума с повышенным. Отсюда следствие – слишком развитая циклоническая деятельность во все сезоны года, но особливо интенсивная зимой. Ещё кеп поведал нам об «отдельных случаях», когда скорость ветра достигает ста километров в час.
Я покинул рубку, размышляя, что будет с «Кузьмой», если «отдельный случай» врежет нам по горбу. Тогда в трубу вылетят не только колосники, но и оба Ваньки-кочегара со своими лопатами. А следом, само собой, последуют и все остальные.
Под свесом надстройки дымили сигаретами Эскулап и стармех Козюра. Рядом машинист первого класса Филипченко опорожнял за борт бадью с золой и шлаком. Нас обдало удушливое облачко тёплого пепла, и Эскулап меланхолично заметил:
– Пимперлимпимп…
– А ты, чумазый, поаккуратнее! – прикрикнул на Петьку стармех. – А то я спою тебе такой же припевчик!
– А вы не торчите здесь! – огрызнулся Петька, отправляя в шахту мятую бадью и закрывая дверцу ниши.
Он убрался в низá, а дед Маркел сказал Козюре:
– Это не припевчик, а особый ладан, который превращает обычную воду в святую. А вот уголёк, что ты принял, Антоныч, даже в пар превращает её с великим трудом. Поди, за бутылку согласился на этот мусор?
Стармех выбросил охнарик за борт.
– За ведро! Помнишь, как нас выпихивали из порта?
– Н-да, без труб, без барабанов Одессу покидает последний батальон, – согласился дед.
– То-то и оно, – кивнул Козюра. – Что есть, сказали, то и бери. Мне бы сейчас ваш… этот перлимпопо. Наш «Кузя» помчался бы у меня со страшной силой, как говорит Рэм.
Стармех скрылся в надстройке, а я попросил Эскулапа повторить для меня чудное словечко.
– Зачем тебе? – спросил он.
– Помпа пристал со второй газетой, с юморной. Мало ему «На вахте». Ваше перлим…
– Пимперлимпимп…
– Вот—вот! Было бы в самый раз. Ведь юмор – это превращенье милого лица.
– Миша, Миша, не употребляй всуе то, о чем не имеешь представления!
Вот так. Врезал мне по бамперу и ушёл.
Я тоже отправился к себе и допоздна разрисовывал стенгазету с привычным названием «На гак!» Мне было, в общем, всё равно.
А мальчик мне сказал, боясь,
Совсем взволнованно и тихо,
Что здесь живёт большой карась
И с ним большая карасиха.
Анна Ахматова
Эти строчки продекламировал мне, кто бы вы думали? Кочегар Броня Ремкявичус! (По решению помпы, в редколлегию «юморной» газеты был введён второй человек, и оказался им Броня.)
Я как раз кончил раскрашивать заголовок, навесил «на гак» всяких смешных человечков без опознавательных знаков и не знал, что делать дальше. Тем у меня ещё не было.
Броня, рывшийся в моих книжках, предложил изобразить штурмана Лекинцева.
– В каком виде? – спросил я.
– В рубке, на рабочем месте, с биноклем в руках, но голым.
– Совсем без всего?
– Нет, в фуражке и кителе, – ответил котельный машинист второго класса.
– У тебя есть какие-то основания для этого? – спросил я.
– Ты, говорят, плавал с ним, поэтому должен знать Рэма лучше меня. Это же ходячая буква закона. Срать не сядет, не заглянув устав и не испросив разрешения начальства.
– Не пойдёт, – отрезал я. – Если он тебе чем-то насолил, это не повод совать его в стенгазету. И потом, какую ты подпись придумаешь под таким шаржем?
– За нас её придумал один американец. Я эту цитатку выучил наизусть. Слушай: «Он был из той редкой породы людей, которые скорее выйдут на улицу без штанов, чем без шляпы».
– И всё равно, Броня, это похоже на сведение счетов. Никто не поймёт тебя… нас. Ты назвал себя, когда пришёл, «спецкором преисподней», вот и давай, хотя бы для начала, что-нибудь из жизни братьев-кочегаров.
В это самое время и открылся за иллюминатором остров Эстере с горушкой Слаттаратинне. Броня увидел её, после чего и угостил меня «карасём и карасихой», хотя держал в руках книжку стихов Исикавы Такубоку. Я купил её перед самым выходом в море и с удовольствием дал почитать новоявленному коллеге по несчастью горбатиться на помпу.
«Что он имел в виду, – думал я. – Будем здесь кормить карасей или только „ловить“ их со страху возле здешних скал?»
В общем, я плюнул на стенгазеты, заодно – и на притязания помпы, и достал свой бювар.
«15 декабря. Ползём к югу вдоль западных берегов Фарер. Тральцы уже нас ждут. Штормяга шумит где-то на севере, а здесь пока терпимо. Старпом острит по трансляции: „Остановка остров Воге! Никто не выходит? Следующая – остров Мюггенес!“ Возле него расположились две бородавки: Кольтер и Хесте. Каждая с горками, на каждой – обрывы и утёсы. И каменюк возле них очень даже изобильно – так и кипят бурунами. Все бородавки и острова – голые. Ладно хоть травка растёт, главная жратва здешних баранов. Капитан, бывавший в Торсхавне, говорит, что на иных островах растёт вереск».
«16 декабря. Фареры переводятся с датского как Овечьи острова. Стас Варнело носил именно фарерский свитер с каким-то здешним „суровым“ узором. Где сейчас Стас, и где остальные? В нашей конторе я никого не встречал. Хованес, по слухам, успел закончить в Мамоново ускоренные штурманские курсы. Букин ему подарил когда-то тужурку с галунами КДП, вот Рыжий и решил, видно, достичь командных высот».
«17 декабря. Конечная „остановка“ – остров Санне. А погода вовсе дрянная. Сээртэшки скачут возле нас серыми козликами. Все спешат, все торопятся сдать груз и смыться подальше от сих скал. Надо и нам убираться отсюда. Глянул сегодня на карту – батюшки! Каменюка на каменюке, да все клыкастые, словно пасть тигры».
После этой записи всё и началось.
Остров Санне – самый северный в южной части архипелага. Когда обрабатывали последние тральцы, берега — а на сей раз мы находились в прямой их видимости – начали быстро кутаться в призрачную кисею водяной пыли. Там всё гудело и кипело.
«Кузьма» уходил от берега в океан и уваливался к зюйду, чтобы, обогнув острова, бежать в Северное море. Всё складывалось как будто благополучно, но тут Щеглов принял «SOS» с тральца, который последним отвалил от нашего борта. У него отказал движок. Кораблик держался под стакселем, пытался наладить машину. Дважды ему удавалось запустить двигун и отойти от скал, но каждый раз тот снова сдыхал.
СРТ, средний рыболовный траулер, очень мореходное судно, имеющее высший класс регистра. Длина малыша – всего тридцать два метра, «лошадей» у движка – четыреста. Он может уходить в океан в любое время года, но когда случается такое, у кого просить помощи? Или у того, кто рядом, или у Николая Угодника. Рядом только мы, нам и карты в руки.
«Конец дня – наиболее подходящее время глядеть в царственный лик Западного Ветра, вершителя судеб наших кораблей», ибо, по мнению Джозефа Конрада, «Западный Ветер – владыка морей, окружающих Соединённое Королевство», от которого рукой подать до Фарер. Значит, Западный Ветер здесь тоже командует парадом.
Беспомощный тралец находился во власти «владыки» и волн. Такого не пожелаешь никому. Слишком тягостное зрелище. Не для слабонервных. Корпус его в жабо ноздреватой пены. Шумит и гремит, и грохочет кругом, а мариманы никак не могут выбрать и закрепить наш буксир, – тяжеленную стальную верёвку диаметром шестьдесят пять миллиметров, каждые сто погонных метров которого весят аж тонну и два центнера. В конце концов мужики победили. А куда деваться? Или победить, или умереть – другого выхода не было.
Едва забрезжил мутный рассвет, «Кузьма» вытравил за корму триста метров троса и повлёк по угрюмым хлябям безмолвный кораблик.
А шторм набирал силу – и очень даже ощутимо.
В видимом пространстве беспорядочно кипела толчея воды. Может порядок и был, но с борта – сплошной бедлам. Над ним дымилась некая промежуточная субстанция: уже не вода, но ещё и не воздух. Если это «цветочки», то каковы будут «ягодки»?! Отправимся в гости к «карасям»?
Тралец едва угадывался за пеленой серой взвеси. Иногда он, взлетев на гребень, демонстрировал нам своё ржавое днище. Потом буксирный трос разрезáл склон волны и, тугой как струна, взлетал над водой, чтобы снова скрыться в ворохе пены. Шлюпок на тральце уже не было. Это мы успели разглядеть, прежде чем судно скрылось в зеленоватых горбах.
«Кузьма» пыхтел и скрипел, стремясь уйти подальше от уже невидимых обрывов, которые всё равно оставались где-то поблизости. Он еле плёлся, но это, при таком ветрище, в порядке вещей. Лишь бы выдержал буксир. А он должен выдержать. Не линкор тащим – клопа. И всё-таки, если лаг и не замер на месте, то показывал сущую ерунду. А ведь кочегары выбивались из сил. И старпом кинул клич в духе бюрократа Бывалова: «Поможем братьям кочегарам!»
Я пошёл добровольцем.
У котлов парило. Не слишком, но достаточно для того, чтобы удушливая сырая жара превратила кочегарку в преддверие настоящей преисподней. Даже серой припахивало, а парни, глянцевые спины которых блестели от пота и жирной угольной грязи, походили на чертей, суетящихся у котлов, в которых варятся грешники. Я подавал уголь из ямы, я выгребал шлак и золу, я, как и все, постоянно бегал к чайнику, висевшему посреди кочегарки на цепочке, и подставлял лицо под струйку тёплой вонючей воды, я выдержал все четыре часа вахты, но чего мне это стоило!
Совсем рядом бились лбом в стальную обшивку свирепые волны. Лопата повизгивала, скребя железный настил, угольная пыль скрипела на зубах, тело нестерпимо чесалось – и я скрёб его жёсткой рукавицей, где мог достать и даже там, где не мог.
Наконец пробил час – можно подниматься наверх. Я был уже на трапе, когда мою спину обдало жаркой волной, что-то пронзительно засвистело, а кочегаров скрыли клубы пара.
– Трубки потекли! – заорал Войтов. – Петька, глушим топки! Пар, пар перекрой! А ты, Мишка, – он обернулся ко мне, – дуй к стармеху, тащи его сюда!
Кто в детстве не бегал вдоль ручья, кто не подталкивал прутиком щепку, которую нёс стремительный весенний поток? Наверное, все занимались этим. Вот и нас, как щепку, тащило на скалы, разве что не так быстро. В какой-то мере выручал плавякорь. Сначала его соорудили на тральце, потом и мы последовали его примеру, благо имелся тяжёлый кольчужный пластырь. И тут, надо сказать, дракон Стражевич проявил умение и сноровку. На «Меридиане» мы постоянно имели дело с лёгким учебным брезентом, а чтобы справиться с этим громилой, прошитым стальной сеткой, пришлось звать на помощь чуть ли не всех матросов. «Кузьма» зарывался в воду, она кипела на баке, сбивала с ног, поэтому когда готовый плавякорь сбрасывали с носа, все участники операции были привязаны страховочными концами. На этой стадии пришлось купаться мне. Дракон на бак не полез, сославшись на ногу, которую якобы подвернул.
Кочегарка вымотала меня, возня с плавякорем – доконала. И всё же, сполоснувшись и переодевшись в сухое, я пошёл в столовую. Люди предпочитали отсиживаться не в каютах, а здесь. Я угадал к моменту, когда старпом делился последними новостями и сам же комментировал их.
Первым делом, докладывал чиф, нужно обнаружить потёкшие трубки, а для этого кто-то должен лезть в топочное пространство. Сказал с нажимом, выделив слова, сказал и зыркнул влево и вправо: «Да, моряки, в топку! Улавливаете?» Уловили! Очко, поди, не железное, очко-то, поди, у каждого – жим-жим! Поэтому улавливали с ходу.
А дальше, усмехнулся чиф, нужно какое-то время, чтобы котлы хоть немного остыли. Температура в них выше ста, а времени нам, увы, не отпущено, времени, сами понимаете, в обрез. Мы понимали и это. Улавливали, так сказать, шкурой. И спрашивали, а что дальше? А дальше, чиф снова улыбнулся, я бы сказал, кривой улыбкой, если найдутся потёкшие трубки, кто-то должен лезть в верхний коллектор и заткнуть их эдакими бронзовыми чопиками. В коллекторе тоже под восемьдесят, работать придётся лёжа, а это, вы же понимаете, не у бабки на печи парить кости. Ну а потом нужно будет перебраться в коллектор нижний и проделать то же самое. Из него уже начали сливать воду.
– Такая вот музыка, товарищи моряки… – Он почесал подбородок, потом поскрёб щёку и лоб. – Этим уже занялись, но на всю работу понадобится часов семь-восемь. Котлы, вы же понимаете, должны хоть немного остыть.
Мы смотрели на него, и каждый думал и мечтал о чём-то о своём, но и об одном, общем, на самом деле: пронесёт или хряпнет? А чтобы не хряпнуло, лезть в пекло придётся кому-то из кочегаров, но кому? Парней из других вахт я толком не знал. Мелькали там и тут, но познакомиться не получалось. Да и зачем? Мне хватало вахты Ивана Войтова, а для сбора материалов в стенгазету имелся «спецкор преисподней» Броня. Может, он полезет? Вряд ли. Слишком велик. Ваньки – другое дело. У обоих «вес пера», а габариты мышиные.
– Да, товарищи, плотник здесь? – спросил старпом, глядя поверх моей головы.
– Тут я…
– Нужно быстренько, в темпе, подвесить парочку виндзейлей и сбросить их в кочегарку через световой люк. Возьми, Михаил расторопных человеков и действуй.
– Да я не знаю, где они лежат! Пусть боцман покажет, – взмолился я: уж очень не хотелось мне снова лезть под ледяной душ.
– В форпике лежат, – подал голос Стражевич, которому совсем не светило такое купание. – Слева лежат, на нижней полке.
– А куда их подвешивать? – спросил я. – Мачта далеко, а…
– К трубе, Гараев, к трубе! Болтаешь много, а время идёт! – вспылил старпом. – Бери Родиновича и Шуткина и поворачивайся, болтун, шевелись, как в цирке!
Виндзейль – длинный брезентовый рукав, который служит для вентиляции помещений. Изнутри в него вшиты обручи-распорки. Заканчивается рукав «будкой» с отверстием, которое следует направлять против ветра, и конусом с фалом для подъёма виндзейля на нужную высоту.
Значит, в форпике… А это значит – снова «вплавь», как было уже с плавякорем.
Недаром Гомер утверждал, что гибель на море тягостна, отвратительна и противоестественна. Пифагорейцы придерживались того мнения, что душа представляет собой огонь и что она огненного происхождения; таким образом, если человек гибнет в воде (стихии враждебной огню), то – заключали пифагорейцы (хотя истина не на их стороне) – вся душа го гаснет.
Франсуа Рабле
Из рейда в форпик мы вернулись мокрее мокрого: хоть выжимай и развешивай в прачечной для просушки. Я и Шуткин ринулись на бак с прытью барбосов, устремившихся за кошкой. Правда, Шуткина шмякнуло о брашпиль, а из-под релингов нас выдернули Гусев и Родинович, страховавшие «барбосов» при помощи длинного поводка. Но это всё – издержки производства, компенсация, так сказать за дивиденды, ведь мы, пусть со второй попытки, вернулись с виндзейлями, которые лежали не справа, а слева, и не на полке, а за барабанами с краской. Свою добычу мы закрепили по обеим сторонам пароходной трубы, привязав их к кронштейнам серпов и молотов, что украшают каждое советское судно. Когда рукава были спущены в люк и раздулись, мигом наглотавшись штормового ветра, как питоны, я отправился с докладом к старпому.
Чифа нашёл в его каюте. Он «воспитывал» боцмана. Прервался, чтобы выслушать меня, и сразу отправил в кочегарку проверить работают ли наши «тирапочки».
Я угодил к другому воспитательному разносу. Стармех давал шороху подчинённым за то, что они, «суки», когда-то порезали на прокладки асбестовый костюм. Накричавшись, Козюра приказал разыскать хотя бы остатки. Кто-то принёс воротник с куском рукава и спины, нашлась раскуроченная штанина, а Филипченко принёс рукавицы.
Роль спасителя предстояло сыграть – или, скорее, сработать – Войтову.
На него напялили кожаную ушанку, затем облачили в стёганые штаны, телогрейку и валенки. Руки и рожу обильно смазали вазелином, кусками асбеста и шарфом обмотали шею.
Любитель поэзии Броня предложил соорудить асбестовый гульфик. Шутника не поддержали. Иван встал под шланг и скомандовал Петьке: «Лей, не жалей воды!», после чего исчез в узком лазе, волоча за собой стальной тросик. Не знаю, что чувствовали другие, а мне было не по себе. Я поспешил наверх, думая о Ваньке, который сейчас, светя фонариком, протискивается сквозь душное пекло.
Комсостав собрался в ходовой рубке.
Командиры безмолвствовали. Головы повернулись ко мне. Я сказал: «Начали. Войтов полез» и отошёл к дверям. Кто-то заметил, что механикам легче: они при деле. Да, буркнул другой, это отвлекает от «лишних» мыслей, в то время как у них перед глазами – картина кисти живописца Айвазовского «Буря у берегов Кавказа». А не «Девятый вал»? – спросил кто-то. И тут кеп приказал кончать болтовню о том, что «девятый вал» нам ещё предстоит увидеть.
Обо мне забыли. Ладно, пущай «мечтают мечту», как говорил кептен Кирьяк.
Я вышел на подветренное крыло мостика, выглядевшее подветренным только из рубки. Сейчас свистело со всех сторон, и, как виндзейль, я чуть не захлебнулся ветром, хватив его полной грудью. Рэм Лекинцев, стоявший тут же с биноклем в руках, пытался что-то разглядеть за кормой «Кузьмы».
– Уже и бережок показался. Хочешь полюбоваться? – И он протянул мне бинокль.
Мощная оптика превратила далёкие силуэты в размытые очертания обрывов, но без каких-либо деталей. На их фоне выплясывал, скрываясь и появляясь, исчезая и возникая вновь, беспомощный тралец.
Рэм и сейчас выглядел эдаким невозмутимо-бесстрастным морским волком, вот только физиономия его обрела какое-то постное выражение, в отличие от напряженных глаз командиров, толпившихся в рубке, которые, показалось мне, старались не смотреть друг на друга, а пялились в седую муть за баком, где иногда среди пены показывались брусья плавякоря. Что ж, Рэм держался. И это хорошо, хотя наверняка у него, как и у меня, впрочем, внутрях все ёкало и сжималось. Да и чего я хотел от Рэма? Чтобы он, по примеру «моряков-стариков», воспетых Грином, тоже распевал их песню: «И пойдём мы ко дну под холодную злую волну, нам на все наплевать сорок раз и ещё двадцать пять!» Нет, не наплевать – куда там!
Я ещё шарил биноклем по округе, когда за моей спиной возник капитан.
– Гараев, берег как будто прорисовался яснее. Под ним должна быть отдельная скала, похожая на собачий клык. У тебя глаза молодые, не видишь её? – спросил Жуков.
– Чуть правее тральца, – добавил Лекинцев. – Там буруны и пена особенно сильны. По-моему, это она.
Я повёл биноклем.
– Да, торчит справа какой-то огузок…
– Дай-ка сюда окуляры… – Худая щека капитана заходила желваками. – Я тоже вижу – она! Мыс Дальснипен – как в аптеке… Ага, в аккурат между нами и тральцом. Сие, доложу я вам, зер гут. Рэм Анатольевич, проверь по карте расстояние от скалы до берега и прикинь глубины за ней.
– Два кабельтова, а проход хорош – приглубый, – отчеканил штурман. – Наизусть выучил!
– Отлично. Дай, по возможности, нашу точку и рассчитай, голубчик, сколь можно точно, направление и скорость дрейфа. И ветер уточняй каждые десять минут. Зашёл ли за норд? Вроде уже и сейчас нас тащит под углом, а если задует вдоль… Получим дополнительный шанц для спасения на водах.
Я не стал и гадать, на какой «шанц» рассчитывает капитан. У него – опыт. Ему виднее с его колокольни. До берега пять-шесть миль. Может, семь наберётся. А ведь где-то здесь же, южнее или севернее нас, когда-то кувыркался на «Сопочном» Эдька Давыдов, вдруг вспомнилось мне. У них не выгребала машина – несло в океан, зато не было поблизости скал. А у нас… у нас ещё и тралец на привязи. И пока что «шанц» один на двоих – размазаться по этим скалам. Хоть бы Войтов преуспел поскорее в своих стараниях!
– Гараев, надевай нагрудник и дуй на корму. Следи за буксиром, – вернул меня к действительности капитан. – Но сначала разыщи боцмана и пришли сюда. Куда подевался чёртов дракон?! То все время мелькает перед глазами со своей верёвкой, а как понадобится, нет его.
– Я видел его в салоне, – сказал из двери Сашка Гурьев. – Там почти все собрались. Нагрудники примеряют.
– Вот как. Самостийно, значит сбились до кучи. Надеюсь, первый помощник тоже с людьми?
– Да, – ответил Сашка. – Читает лекцию о климате Фарер и взаимоотношениях островов с Данией. А доктор им анекдоты травит.
– Молодец док! Какие сейчас к чёрту лекции, когда впору коран читать, – проворчал кеп и ушёл в рубку, а я отправился за нагрудником, а потом – на корму.
Вы поди хихикаете, пьянчуги, и не верите, что всё и впрямь обстоит так, как я вам рассказываю. Хотите верьте мне, а не хотите – пойдите поглядите сами.
Но уж я-то хорошо знаю, что всё это я видел воочию.
Франсуа Рабле
Теперь «собачий клык» можно было разглядеть без бинокля.
Он выныривал из бурунов в узкой щели между тральцом и «Кузьмой». Что вернее, он скорее угадывался по обилию пены и взбросам воды. Глядишь на эту круговерть и… и глаз оторвать невозможно. Гипнотизирует проклятый, магнитом притягивает взгляд. А по спине – мурашки. Сейчас не думалось даже о береговых утёсах, которые высились в двух-трёх милях. Если минуем «отдельно взятую скалу», то буквально впритирку, а дальше? Дальше – берег. Значит, что в лоб, что по лбу.
У Сервантеса сказано устами Дон Кихота: «…гоните от себя всякую мысль о могущих вас постигнуть несчастьях, ибо худшее из всех несчастий – смерть, а коль скоро смерть на поле брани – славная смерть, значит, для вас наилучшее из всех несчастий – это умереть». Философия, достойная Рыцаря Печального Образа, но как быть нам? Ведь мы-то в душе не рыцари, а Санчо Пансы. Конечно, в теории, когда над нами не каплет, все мы храбрецы, готовые шагнуть под секиру. У нас впереди, хоть он и за кормой, этот, как его… Дальснипен. И клык. Собачий! В общем, выбирать не приходится. И вывезет ли из пикового положения капитанский «шанц»? Впрочем, анекдот предполагает, что у человека всегда два выхода. Который наш?
Боцман появился на корме только один раз. Покрутился, полюбовался «мариной», вздохнул и сказал, что пришлёт ко мне моих «корешей». Мол, вдруг поступит приказ отдать буксир. Но прежде появился Сашка Гурьев. Сказал, что в рубке шибко накурено, в салоне спёртый воздух: все задраено, а народу полно. Все, мол, там кроме механиков.
Я был рад Сашке. Вдвоём всё-таки веселее мокнуть и мёрзнуть. А тут появилось неизменное «тримурти». И плащ мне принесли, сказав, что дракон велел меня приодеть. Я надел его поверх спасательного нагрудника, а Сашка даже хорохориться начал: «Что, мужики, в зобу дыханье спёрло?»
– Да брось ты вякать! – сказал я.
– Конечно спёрло, – ответил Родинович. – Лишь бы тебя, штурман, понос не прохватил.
Началась перебранка. И тогда я крикнул, ткнув перед собой пальцем:
– Глянь-ка, кто-то на лисапете едет!
Головы разом повернулись, как подсолнухи: где?!
Когда парни, сконфуженно, посмеялись, я спросил, есть ли новости от кочегаров?
– Я было сунулся к ним, но Козюра меня попёр, – ответил Гусев. – По-моему, у них дело идёт на лад. В другую дыру Васенков полез. Наверняка заканчивают. А виндзейли, Мишка, так дуют, что аж трясутся. Соображаю, что они оченно подмогли.
Мы сбились в кучу, чтобы было теплее. Мы сидели не на самóй корме, а прятались за горловиной трюма, где дуло изрядно и поливало тоже. На самóй корме торчала небольшая рубочка, но вокруг неё был заведён буксирный трос, взятый скобой за себя же. Если бы он лопнул, могло бы побить «взад смотрящего». Я там и сидел сначала, но Гурьев меня турнул с тёплого насеста. Теперь же сам вдруг полез туда.
– Парни, идите сюда! – крикнул он. – Смотрите! Видите, видите? На тральце шары исчезли, значит, запустили движок!
– Да их давно оборвало! Сам видел, – сказал Родинович.
– А теперь… Это что же получается? – Сашка не слушал его. – Через пару часов тралец окажется между берегом и скалой, а нас сносит по эту сторону, значит…
И тут меня осенило: это и есть тот «шанц», про который говорил капитан!
– А это значит, рёбза, что мы повиснем на каменюке, как только на него ляжет буксир. Какое-то время он продержится, но лопнет всё равно. Пусть! Лишь бы механики успели со своим самоваром.
А возле нас уже были старпом и второй штурман. Тоже принялись глазеть.
– Лишь бы они до времени не отдали буксир, – обернулся к ним Гурьев.
– Не отдадут. Они запустили движок и сейчас подрабатывают задним, – сказал чиф.
– А наши духи уже готовятся запускать котлы, – добавил Рэм.
Оглядев ещё раз «поле боя», Чиф и Рэм удалились, наказав не хлопать ушами и чуть что выбирать остатки буксира. В том, что будут остатки, чиф не сомневался, а Рэм снова добавил, что плавякорь уже обрублен.
– Смотрите в оба! – напомнил чиф. – Скоро нас будет разворачивать возле этой каменюки. Не провороньте момент и сразу доложите на мостик.
Настала минута, – мы затаили дыхание. Наконец «Кузьму» потащило, кажется, прямиком на скалу. Шуткин убежал на мостик и вернулся с чифом. Нас уже разворачивало носом на зюйд. Старпом молчал, мы стояли с разинутыми ртами, сбившись в кучу, как цыплята.
И вот… у левого борта рванулись ввысь седые фонтаны. Взметнулись на полнеба и отступили к корме. Мы проводили их взглядом и вздохом – пронесло! Потом начались рывки. Видимо, буксир полз по грунту к основанию «клыка» и цеплялся за камни и выступы, сдирая попутно эти препятствия или соскакивая с них. Мы не успели перевести дух, как сильный толчок едва не свалил нас с ног. «Кузьма» замер и почти сразу начал отплясывать чуть ли не вприсядку какой-то дикий танец. Было заметно, что его сносит к берегу, но «клык» был уже за кормой, а огни тральца мельтешили напротив нас. Потом на его мачте вспыхнула яркая люстра.
Наша палуба тоже осветилась. Ведь вспомогачи-то работали.
Буксир лопнул, когда к рёву шторма добавился хриплый голос «Кузьмы». Едва слышный. Жалкий и слабенький. А нам показалось, что гудок парохода ВОРВАЛСЯ в хор непогоды. Главное, мы слышали его, и он был для нас лучшей музыкой на свете. Самой замечательной из всей, какую мне доводилось слышать до сих пор. А заодно довелось увидеть, как ветер срывает с трубы клочья черного дыма, а с ними – и один из виндзейлей. Боцман, который теперь всё чаще показывался на палубе, хлестнул меня легонько по спине своей верёвкой и отечески пожурил за утерю казённого имущества. Я не стал оправдываться. Да и что скажешь, если фал конуса перетёрло о рёбра кронштейна, а два бакштага не смогли удержать будку?
– Главное, – ответил ему, – что серп и молот остались на месте.
«Кузьма», в лице своей команды, находился в приподнятом настроении. Те, кто пережил настоящий страх в ожидании своего смертного часа, пребывали в состоянии эйфории. На капитана чуть ли не молились, Войтова и Васенкова превозносили до небес, каждый считал за честь пожать им руки. И правильно, ибо они-то и были главными героями дня.
В Северном море, когда стихия утихла, я выпустил очередной номер «На вахте» с эпиграфом из Рабле, предложенным Эскулапом: «…и вот я полагаю, что, пока счастье нам улыбается, мы должны устремиться в погоню, ибо волосы у случая на лбу растут. А то если он от вас уплывёт, вам потом не за что будет его ухватить: сзади он совершенно лыс, а лицом он к вам уже не повернётся». Это была лучшая из моих стенгазет. И стоит ли говорить, что вся она целиком была посвящена подвигу кочегаров. Смекалке же капитана отдал должное Эскулап в проникновенной заметке.
Сделал дело – делай ноги.
Прикол от Николая Фоменко
«Прикол» – нынешнее новомодное словечко, которое в большом почёте у газетчиков, телеведущих, рекламщиков и «бакланов», что любят «доить самовар» (см. «Словарь молодёжи», опубликованный в одной из газет). Но это – к слову, потому что из чужой песни слово не выкинешь. Да и смысл «прикола» в морали, преподнесённой шоуменом. Ведь «Кузьма», вырвавшись из жёстких объятий Фарер, действительно «делал ноги» вплоть до Клайпеды. Скажу только, что Эскулап, так и не всучивший мне «Закат Европы», приохотил меня за это время к чтению похождений знаменитых обжор: Гаргантюа и Пантагрюэля. Книгу я успел прочесть до прихода в литовский порт, где Маркел Ермолаевич покинул «Кузьму».
Расстались мы и с Броней Ремкявичусом. Кочегар слинял незаметно, зажилив всё-таки томик Исикавы Такубоку, зато оставив в моей памяти «большого карася и большую карасиху».
Маркел Ермолаевич уезжал после обеда, а утром зашёл ко мне с колбой и небольшим свёртком. Грустное получилось расставание. Он стал мне почти родным дедом, а может, и я ему – родным внуком? Старик бодрился, я вздыхал, и толика спирта не скрасила последних минут.
– Миша, память о тебе у меня есть, – сказал Эскулап. – Вот обоснуюсь в Крыму и повешу на стену твою картинку. Друзья мне уже что-то присмотрели, теперь дело за мной. А я тебе… «Закат Европы» тебе не дарю. Он, кажется, тебе не интересен, а мне дорог, как память о хорошем человеке. Поэтому прими от меня великого жизнелюба Франсуа Рабле… – Он потянул мне «Гаргантюа и Пантагрюэля». – И слушайся его мудрых советов. Один я тебе дарю прямо сейчас: «Дело не в том, чтобы быстро бегать, а в том, чтобы выбежать пораньше; так же точно, если человек хочет быть в добром здоровье, то не следует пить, и пить, и пить бесперечь, как утка, – достаточно выпить с утра». Вот как мы с тобой.
– Как буду жить без вашей латыни? – грустно спросил я, когда он собрал чемодан. – Зачахну и помру.
– Медикус курат, натура канат, – усмехнулся Эскулап. – Врач лечит, природа исцеляет. Море – тем более.
И – с трапа. Даже не позволил проводить его до автобуса.
Либо наша жизнь случайна и наша смерть случайна, либо и в жизни и в смерти нашей заложен План.
Торнтон Уайлдер
План! Я планов наших люблю громадьё. Мы постоянно строим планы и требуем их… от кого? Э—э… От всех. В том числе и от Всевышнего. Промфинплан, план реконструкции и развития, план ГОЭЛРО, пятилетка, а потом семилетка и снова пятилетка – это всё планы, канувшие, как и многие другие, в Лету. Так кем же составлен План, о котором задумался американский писатель?
Если предположить существование гипотетического Создателя, то человечество – результат не слишком удачного эксперимента в период подготовки к осуществлению Плана. В этом случае Иоанн Златоуст мог бы выступить с таким заявлением: «Вначале было слово, и слово было убого». Если мы не одиноки в бесконечности Мироздания, если за нами наблюдают ОН и ОНИ, то что они видят? Пауков в банке. Когда-то плодовитых повсеместно, теперь – частично. Одни – сытые, разнеженные и убаюканные цивилизацией – размножаться не хотят: к чему лишние заботы, лишнее бремя? Другие множат свои ряды и, оголодавши да озлобясь на весь сытый мир, режут головы и крушат всех подряд, не разбираясь, кто прав, кто виноват. И началось сие безобразие не сегодня. Тысячелетия минули с того дня, как возрыдал Михей: «Не стало милосердных на земле, нет правдивых между людьми; все строят ковы, чтобы пролить кровь; каждый ставит брату своему сеть. Руки их обращены к тому, чтобы уметь делать зло; начальник требует подарков, и судьи судят за взятки, а вельможи высказывают злые хотения души и извращают дело. Лучший из них – как тёрн и справедливый – хуже колючей изгороди». Как говорится, лучше не скажешь. Екклесиаст же резюмировал: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем». На долю же Исайи выпало заметить по поводу обращения Создателя к роду хомо сапиенсов: «Глас вопиющего в пустыне!» Так где же всесилие Его? Создать сумел, а вразумить не смог. Пустил План на самотёк. Вот и злобствуют людишки по-прежнему, хотя при этом истово крестятся и расшибают лбы о церковную палубу.
Наконец Герберт Уэллс, возвестивший миру о «кремлёвском мечтателе», изрёк: «Можно признать, или что Вселенная едина и сохраняет известный порядок в силу какого-то особого, присущего ей качества, или же можно считать её случайным агрегатом, не связанным никаким внутренним единством. Вся наука и большинство современных религиозных систем исходят из первой предпосылки, а признавать эту предпосылку для всякого, кто не настолько труслив, чтобы прятаться за софизмы, признавать – и значит верить в Бога. Вера в Бога означает оправдание всего бытия». А значит, добавлю от себя, оправдание всех мерзостей нашей жизни, ибо, как сказано нам, «бытие определяет сознание».
Что есть софизм? «Ложное по существу умозаключение, формально кажущееся правильным, основанное на преднамеренном, сознательном нарушении правил логики», подсказывает словарь. Если я считаю Вселенную случайным агрегатом – это софизм? Ладно, оставим в покое Создателя и современные религиозные системы. Взглянем ещё раз на себя.