9785006088764
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 24.11.2023
Согласно первоначальному значению слова, закон, ?????, lex, означает человеческий устав, установленное человеком должное или недолжное, общее положение позитивного или негативного характера, посредством которого повелевается или запрещается, требуется или запрещается целый однородный класс действий. Таким образом, изначально слово "закон" имело гражданское, юридическое, политическое, даже религиозное и священническое значение, которое оно сохранило до сих пор как в народном, так и в научном обиходе. Однако впоследствии, а точнее, уже в ранние времена, когда человек понял, что процессы в физическом мире, прежде всего движения небесных тел на небе, а затем и процессы на земле, протекают не без правил и чисто случайно, а в соответствии с неизменными правилами места, это слово с помощью очевидной метафоры было перенесено и на природу, и люди стали говорить о природных законах, при этом, однако, сразу бросается в глаза то отличие, что если законы, данные человеком, очень часто нарушаются, то законы природы очень часто нарушаются.
Законы, данные человеком, очень часто нарушаются, в природе же среди бескорыстных тел царит только рабское послушание, а бунта никогда не бывает. Так было уже в классической древности, которая, начиная с астрономических и музыкальных открытий пифагорейцев и кончая законом рычага Архимеда, насчитывает значительное число важных законов природы, ????? ??? ??????, leges naturae, и сразу же облекла их в ту строгую математическую форму, которую мы и сегодня должны признать правильной и образцовой. В силу всеобщей, последовательной закономерности событий природа – не хаос, а космос. Высшим, наиболее всеобъемлющим из всех законов природы является закон причинности; все остальные законы – lex inertiae, закон параллелограмма, закон тяготения, законы преломления света, распространения звука и т.д., словом, законы механики, физики, химии и физиологии – подчинены ему как частные случаи. Если теперь сравнить закон природы с законом морали, возвращаясь к первоначальному смыслу этого слова, то последний предполагает отсутствие свободы и невозможность поступить иначе, а второй – свободу и возможность поступить иначе.[8 - Сравните с этим аргументы, приведенные в первом томе данной работы, с. 176 и далее. – Следует также сослаться на G. Zeller, Vertr?ge und Abhandlungen, vol. III, p. 189 и далее; R. Eucken, Grundbegriffe der Gegenwart, p. 173 и далее; W. Windelband, Pr?ludien, p. 211 и далее.]
Естественный закон был бы бессмысленным, если бы природа могла действовать иначе, чем это выражено в формуле закона; это правило без исключений; моральный закон, напротив, был бы бессмысленным и заповедь абсурдной, если бы человек не мог также действовать иначе, чем того требует закон; это правило со многими исключениями. Но, кроме того, при несколько более глубоком самоанализе и самонаблюдении обнаружилось, что жизнь души человека протекает не без правил и не случайно, а по определенным правилам, и что в ней обнаруживается двойной, отчасти противоречивый, несовпадающий закон. Человеческая воля, как и человеческий разум в целом, также подчиняется естественным законам, не меньшим, чем материальная природа, и даже психологическим естественным законам, например, законам ассоциации и воспроизводства, с помощью которых временной ход состояний души направляется, управляется и регулируется так же, как ход планет управляется законами астрономии. Но этим естественным законам мышления и воления, по которым, собственно, и протекает наша духовная жизнь и исследование которых является задачей психологии, в человеческом сознании странным образом противостоит система нормальных законов, по которым должно осуществляться мышление и воление. Мы различаем в себе правильное и неправильное воление и мышление, ошибку от истины, заслугу от недостатка; мы требуем одного и отвергаем другое; мы действуем в соответствии с определенными нормами, исследование которых является задачей этики и логики.
И здесь каждый не совсем поверхностный мыслитель сталкивается с великой проблемой и загадкой. Конечная причина этого чрезвычайно странного, по сути дела, противоречивого явления, когда идеальная система нормальных законов, заповедей, требующих соблюдения, противопоставляется ходу нашей психической жизни, управляемой психологическими законами природы, кроется в том загадочном, необъяснимом, при всей своей обыденности, обстоятельстве, что человек отнюдь не поглощен без остатка временным течением своих психических состояний, а поднимается над собой, выходит из потока психических событий, сталкивается со своей собственной психической жизнью, со своим мышлением, желанием и действием как судьи, бывает то доволен, то недоволен собой, делает свои мысли, части и мнения, решения и поступки предметом своей самовозрастающей критики. Как вообще возможно такое самобичевание и самоосуждение?
Однако, понятно или нет: это действительно так! И если бы человек не был сам себе судьей, если бы он не судил себя, не критиковал, не предъявлял к себе требований, соблюдение которых он восхваляет, а несоблюдение которых он отвергает, то он был бы не человеком, а, несмотря на все его прочие достоинства, невменяемым существом, до которого, как известно, он действительно деградирует в пьянстве, в гипнозе, в различных патологических состояниях психического расстройства. Это уже указывает на одну из самых серьезных и загадочных антиномий, на кардинальную проблему метафизики, о которой речь пойдет ниже. Во всяком случае, возможность этики, как и логики, основана именно на этом обстоятельстве. Если бы мы подчинялись только естественным законам психологии, то не было бы ни разницы между добром и злом, ни разницы между добром и злом.[9 - Здесь, кстати, становится ясно, что, как часто замечалось и так часто забывалось, последовательный натурализм, и в частности материализм, основан на ощутимом contradictio in adjecto. Ибо если натуралист считает свой собственный тезис правильным, а противоположный – ложным, и тем самым требует признания первого и отрицания второго, хотя, по его собственному мнению, каждый тезис, каждая теория, каждая мысль, каждое убеждение, каждая вера должны быть лишь каузально необходимым продуктом природы, тем самым он признает равенство всех теорий, а значит, и диаметрально противоположной ему теории, тем самым отменяет различие между объективной истиной и ложью, требует, требуя признания своей точки зрения, того, что совершенно невозможно, и совершает логическое самоубийство, противореча самому себе. Отсюда следует вывод, что загадка мира, возможно, еще не решена.] Однако причина как этической, так и логической????????? остается пока окутанной мраком.
Истина столь же глубока, сколь и проста, когда Кант говорит нам, что этика занимается не причинами, по которым что-то происходит в действительности, а законами того, что должно происходить, даже если это никогда не происходит». Действительно! В этих нескольких словах сжато и кратко изложена суть всякой нормы, суть всякого идеала, вся, огромная разница между нормальным законом и законом природы. Несовершенная реальность редко приближается к идеалу, но идеал, даже если бы он никогда не был достигнут, стоит твердо. Если бы все грехи и пороки вдруг вылезли из своих тайников, зрелище было бы ужасным, а если бы сразу проявились все корыстные и бесчестные мотивы, лежащие в основе, казалось бы, высокоморальных поступков, то картина была бы, конечно, не очень назидательной. Но этику это не опровергнет так же, как логику можно опровергнуть, вскрывая все ошибки рассуждений и заблуждения мира. Ведь мы имеем дело с тем, что должно произойти, даже если это никогда не произойдет.[10 - Этика направлена на волю, так же как логика направлена на познание.]
И та, и другая обращены к нам с заповедями. Этика говорит нам, как поступать, логика – как делать суждения и выводы. Закон противоречия – это категорический императив для разума.
Cодержательная обусловленность морали
Обычаи и традиции, нравы, законы и права народов мира, вообще мнения и понятия людей о том, что законно и незаконно, что хорошо и что плохо, показывают нам, как это достаточно часто отмечалось мыслящими людьми древности и современности, такое разнообразие и такое противоречие, что consensus communis по вопросам морали, так часто утверждаемый или, по крайней мере, требуемый другими, едва ли может с ними примириться; из которых не только легкомысленные софисты вроде Калликла и Фрасимаха, но и вполне серьезные философы делали выводы, грозящие разрушить нравственное сознание. Этнология, психология народов и история культуры дают нам в этом отношении пеструю массу материала со всех сторон и концов, а если принять во внимание все обычаи и безнравственности, обычаи и злоупотребления, господствовавшие или господствующие в то или иное время и в том или ином месте, от бесчеловечного каннибализма караибов и ирокезов до пресловутой голубиной смекалки жителей Отаэити, от мерзостей служения Молоху до сурового аскетизма буддийских монахов, то перед нашими глазами развернется такая нравственная путаница, которую можно сравнить разве что с вавилонской путаницей языков. Монтень и вслед за ним Локк, первый в скептическом, второй в эмпирическом смысле, решительно указали именно на эту огромную разницу в нравственных понятиях, в силу которой не может быть и речи о врожденности нравственных предписаний, максим и принципов. С другой стороны, Лейбниц и И. И. Руссо, тем не менее, пытались условно или безусловно отстаивать consensus communis. В "Новых сочинениях", 1. I, гл. 2, Лейбниц ссылается на то, что самая многочисленная и нравственно здоровая часть человечества, восточные люди, греки и римляне, библийцы и алкоранцы, полностью согласны в неприятии некоторых мерзостей, и утверждает, что основы морали, как и принципы логики и математики, являются врожденным достоянием человечества; врожденным, но не как сознательное знание, а бессознательно как "добродетельное знание" (connaissance virtuelle).
Руссо в "Эмиле", 1. IV, с известным красноречием, пленяющим как диалектической беглостью, так и душевной теплотой, опирается на авторитет врожденной совести и разражается ораторской апострофой: "О Монтень, ты, который всегда с такой гордостью хвалился своей откровенностью и любовью к истине, будь искренен и правдив, если это вообще возможно для философа, и скажи мне, есть ли на свете страна, где считается преступлением держать слово, быть добрым, благожелательным и благородным, где честного человека презирают, а неверного почитают?" – Впрочем, Монтескье уже сделал первоначальную, хотя и поспешную и неадекватную попытку в "Жизнеописании" вывести это различие в обычаях, законах и понятиях о морали из местных условий, таких как климат, почва, жара и холод и т.д.
Тот, кто сейчас рассмотрит этот великий вопрос с должной нравственной серьезностью, далекой от всякого легкомыслия, но в то же время с ясным, реалистическим пониманием знатока человеческой природы, придет к выводу, что все содержание нашей нравственности действительно обусловлено, что оно зависит от физических, климатических, анатомо-физиологических, психологических и психофизических природных условий, наконец, от физико-духовной организации человека. Для существ совершенно иной организации, совершенно гетерогенной нашей, существовала бы и совершенно иная мораль, совершенно несопоставимая и гетерогенная нашей, о возможной природе которой, пожалуй, не лишне было бы порассуждать. Ведь дух не парит, как воздушный шар, в свободном эфире, а весьма ощутимо привязан к вполне материальной телесности, к телу с глазами и ушами, с руками и ногами, с желудком и некоторыми другими органами, к телу, которое составляет осязаемую основу наших желаний и хотений и не может быть проигнорировано даже самым абстрактным идеализмом. Именно отсюда проистекают его потребности, желания и побуждения, такие как голод, жажда и многое другое. Мы действительно не являемся развоплощенными духами, ангелами без земных останков. Этот телесный организм, выделяющий пот и слезы, желчь и другие соки, является также источником наших желаний и удовольствий, нашей боли и страданий; с его возбудимой нервной системой он является носителем нашей низшей и высшей инстинктивной системы. Именно отсюда определяется содержание нравственности.
Если бы человек вообще не испытывал потребности в пище, не испытывал голода и жажды, то не было бы собственности и воровства; заповедь "Не укради" была бы бессмысленной. Если бы у человека не было инстинкта спаривания и злых частей, то не было бы ни брака, ни прелюбодеяния; целомудрие было бы не заповедью, а невозможным понятием. Если бы человека, подобно рабочим пчелам и муравьям, устраивала только беспокойная деятельность и он не хотел бы жить без трудолюбия, то праздность и лень не были бы пороками, а противоположность им не была бы добродетелью. Если бы человек был существом, совершенно не подверженным влиянию разума, только ясно познающим, руководствующимся исключительно разумом, то самоконтроль, умеренность, самообладание, ?-sxp?l" ? были бы лишними постулатами. А если бы природа так странно создала человека, что жизнь для него была бы не наслаждением, а наоборот ? невыносимым мучением, а смерть – "целью, которую надо горячо желать", то убийство было бы не нарушением, а в высшей степени достойным поступком.
Достаточно того, что все содержание нашей морали обусловлено физико-духовной организацией человека, и для существа совершенно иной организации, совершенно гетерогенного нашему, должна была бы действовать и совершенно иная мораль, несопоставимая и гетерогенная нашей. Но если отбросить такие чисто фиктивные, воображаемые возможности, которые как бы притягиваются только для упражнения мысли, и ограничиться реальным типом человеческого вида, данным как факт, то все же очевидно, что именно от внешних, относительно случайных природных условий функционально зависит содержание наших нравственных требований, модельных представлений и идеалов. Так, например, чрезмерное употребление пищи в жарких тропических странах, по нашим европейским понятиям, считалось бы животным пороком, а в ледяных полярных областях – чем-то вполне естественным и рациональным, нравственно безупречным. Или если бы природа повсеместно производила больше мужчин, чем женщин, то это была бы не моногамия, а полиандрия; если же, наоборот, она производила бы больше женщин, чем мужчин, то полигамия была бы единственным естественным и, вероятно, единственным морально оправданным институтом. Отсюда следует, что если и существуют какие-либо моральные законы, имеющие универсальную силу, т.е. нормативную значимость для всех разумных существ, организованных по человеческому типу, то это могут быть только формальные принципы; точно так же, как законы логики, например Principium contradictionis, являются чисто формальными предписаниями. Поэтому то, что "высший принцип практического разума" Канта представляет собой чисто формальный принцип, из которого нельзя вывести только материальные и содержательно определенные обязанности, добродетели, моральные законы и заповеди, – отнюдь не достойный осуждения недостаток, а скорее закономерный результат мудрого и глубокого прозрения. К нему необходимо добавить опыт, который дает материал. Однако принцип "Всегда поступай так, чтобы можно было желать, чтобы максима твоих действий была возведена в общий закон" не является моральным законом, достаточным для выведения конкретных моральных заповедей.
Но он является надежным критерием моральной правильности наших желаний и действий, так же как чисто формальный принцип противоречия, этот высший принцип логики, является незыблемым критерием логической правильности нашего мышления. Высший принцип практического разума" предписывает нам при всех конкретных, эмпирически данных обстоятельствах желать только то, что достойно быть желаемым по нашему собственному, не подкупленному "Я"измом убеждению. Иными словами, это заповедь последовательной совестливости, и в этой заповеди заключен высший нравственный постулат.
Знаменитые три требования Ульпиавуса "honeste vive; neminem laede; suum cuique tribue!" содержат в себе в развернутом виде принцип обязанности по отношению к себе, принцип человеколюбия и принцип справедливости; но они, как сразу видно, носят чисто формальный характер и ожидают определенного содержания от опыта, от эмпирически данных обстоятельств.
Автономия
Как время существует только для устанавливающего время, представляющего время «Я», которое фиксировано в потоке событий, и как пространство существует только для «Я», которое представляет себе пространство и пространственно локализует свои впечатления от субъективного пространственного центра, так и ценности существуют только для «Я», которое оценивает, ценит, хвалит и порицает. Без этого «я» в мире не было бы ни добра, ни зла, ни добра, ни зла, ни добра, ни зла, ни добра, ни зла, ни добра, ни зла, ни добра, ни зла, ни добра, ни зла, ни зла, ни зла, ни красоты, ни безобразия, а все вещи были бы просто бесценными, безразличными, – ????????. Как говорит Гамлет: «Сам по себе не есть ни добро, ни зло; мысли человека делают его таковым».[11 - «Ибо нет ничего ни доброго, ни злого, но мысли делают его таковым». Гамлет; акт II, сцена 2.]
Таким образом, источник этической, логической и эстетической ????????? находится внутри нас, а не вне нас. Внутри себя мы носим невидимое мерило и барометр, с помощью которого отличаем похвальное от непохвального, заслугу от вины, добродетель от греха, святость от нечестия, как в пробирной книге золото от золота дурака. «Я» является законодателем нравственного мира. Оно противопоставляет себя судье поступков и действий всего человечества, а также своих собственных поступков и мыслей. Это позиция автономии. Кто может поверить, что ценностно-оценочное, ценностно-судейское, ценностно-оценочное «я» – это просто резонатор, просто эхо, просто «рецептор», просто пустая полость, из которой слово за словом вылетает эхо того, что вызывается в нее извне? Разве оно не спонтанное, не самодействующее, не творческое? Если бы оно было только эхом, то не имело бы вообще никаких ценностных оценок и было бы не только моральным induis, rsss, но и моральным нулем. Да – это надо сказать открыто – судейское место над Богом и конкуренцией находится внутри нас, что, помимо всего прочего, может требовать и теодицеи. – Судейское место над Богом и конкуренцией – Однако эта дерзкая, гордая, перед лицом человеческой слабости кажущаяся смелой, почти кощунственная точка зрения все же нуждается в пояснительном комментарии; А пока добавим лишь, что под этим законополагающим «я» мы ни в коем случае не понимаем эмпирическое, крайне ошибочное «я», которое плохо проходит проверку перед нашим собственным суждением о ценности, но только «лучшее «я», обитающее в глубине нашего существа, сократовский даймонион[12 - От переводчика. Даймонион Сократа основан на иррациональной вере в божество, на допущении тесной связи внутреннего «голоса» с вне и независимо существующим божеством. Это обстоятельство придает сократовскому даймониону новую черту, новое измерение и заставляет предполагать, что даймонион – это своего рода полумифологическое и полуметафорическое выражение всеобщего (истинного и объективного), содержащегося во внутреннем мире человека, в его разуме и душе. «Ведь и душа есть нечто вещее», – говорит Сократ в «Федре». Поэтому Сократ не только осознает присутствие в себе даймониона, но и живо его представляет, чувствует и переживает как некую высшую реальность, как божественное знамение.], который восседает в суде над эмпирическим «Я», этим грешником, и сопровождает нас на протяжении всей нашей многообразной жизни, как стоящий орган сопровождает мелодию, идущую сквозь время.
Если посмотреть открытыми глазами, не ослепленными оптимистическими иллюзиями, на реальное состояние человеческого общества со всеми публичными и тайными грехами, преступлениями и проступками, в которых врач, священник, духовник, судья и адвокат имеют самое непосредственное представление, если увидеть, как пьянство, Venus vulgivaga и другие пороки распространяют свой коварный яд повсюду, как безжалостный эгоизм, обычная жажда удовольствий, стремление к деньгам, власти, чести и престижу, а также зависть, ненависть и ревность, а затем и грубая, дикая жажда драки, подстрекающая к смерти, являются движущими мотивами, которые играют повсюду под покровом и лишь внешне несколько приглушены, завуалированы и ограничены страхом наказания; Если также оставить в стороне славный ход так называемой мировой истории с ее хваленым прогрессом, эти непрекращающиеся войны и кровавые конфликты между расами, нациями, государствами и городами, борьбу и ненависть партий, сословий и общественных классов, манию величия цезарей и мировых завоевателей, тиранию сильных, угнетение слабых, массовые убийства на полях сражений, лживые искусства, уловки и интриги, жестокости и акты насилия, лжесвидетельства, предательства и вероломства, которые часто совершаются даже под знаменем религии и во имя "цивилизации", и о которых Макиавелли в "Принципе" рисует картину, столь леденящую в своей холодной объективности и вместе с тем столь верную природе; – Тогда приходится с горечью признать, что реальность, к сожалению, бесконечно отстает от идеальных требований и нравственных предписаний морали, что эти этические идеалы витают так же недостижимо высоко над действительной волей и поступками людей, как теоретический идеал всезнания витает над конкретными ограничениями и погрешностями человеческой науки.
Каждый, даже относительно лучший в нравственном отношении человек, а тем более он сам, тем яснее осознает, чем серьезнее изучает себя, что сам он почти никогда не бывает таким, каким должен быть. Между идеалом и реальностью лежит пропасть, широкая как небо. Но откуда берутся эти идеалы, парящие так высоко над обыденной реальностью, по сравнению с которыми состояние человеческого общества, вся история человечества и наши личные поступки так сильно отстают от того, что "должно быть, даже если этого никогда не будет"? Из-за внешнего авторитета? Нет!
Они исходят от нас самих, из таинственных глубин нашего внутреннего мира, от нашего собственного морального суждения, нашего "лучшего Я", которое, пока мы с собой, тихим, но очень слышным голосом говорит нам, что самодовольство основано на близоруком самообмане и что эмпирическое Я, страдающее бесчисленными недостатками и слабостями, должно неустанно стремиться к цели, которая никогда не лежит ниже его, но всегда парит над ним. Без этого самозаконодательства или автономии морального разума в мире не было бы разницы между добром и злом, так же как без логического самозаконодательства теоретического разума не было бы разницы между добром и злом. Все гетерономные моральные системы, которые хотят основывать моральные заповеди на повелении и воле какого-либо правителя, или на общепонятном благе, или на всеобщем стремлении к счастью, или на appetitus socialis, или на чем-то еще, являются ложными. Они не знают истинного источника морали, которым может быть только наше собственное чистое, незаинтересованное суждение о ценности, не подверженное влиянию других мотивов.
Здесь, однако, в практической области начинают возникать очень похожие опасения и возражения, как и в первом разделе данного рассмотрения в области теории. Против автономии, этического самозаконодательства и самозначимости ценностного «Я» (доведенного у Фихте до крайности этического солипсизма) можно было бы написать и «Clavis Fichtiana», и она не уступала бы по силе сатирического воздействия и уничтожающей иронии той, что написал Жан Поль. Можно указать на зависимость человека от суждений других людей, на ту силу, которую оказывают на моральные суждения человека пример и образец, воспитание и обучение в семье, школе и церкви, вся среда, в которой человек рождается и растет, словом, все то, что обозначается французским словом «среда» (le milieu). Обычай, привычка, образ мыслей народа и времени прививаются каждому человеку с рождения; влияние общественного мнения и нравственной традиции на сознание человека является очень сильным определяющим фактором; незрелость ребенка получает нравственные предписания извне, как молоко матери и родной язык, а человек, выросший, как Каспар Хаузер, в полной изоляции, был бы tabula rasa как в нравственном, так и в теоретическом отношении в соответствии со своими современными знаниями. Можно также указать на хрупкость бедного «я» перед лицом фихтеанского перегруза «я», на огромные различия в моральной предрасположенности индивидов, вплоть до врожденной злобы и жестокости, вплоть до полного морального безумия, которое реально существует, даже если мозги-разрушители Ломброзо – миф. Чем был категорический императив для Нерона, для Чезаре Борджиа и других мерзостей? Расщепления «Я»», нарушающие единство когнитивного сознания.
В практическом плане им соответствуют болезненные, патологические состояния волевого "я", при которых не только временно отменяется и прерывается идентичность действующего субъекта, но и затуманивается и искажается его нравственная оценка, заглушается или сбивается с пути индивидуальная совесть даже в случае непрерывного самосознания. Психическое помрачение, душевная болезнь, безумие могут поразить любого, даже самого лучшего человека. Мы переносим бодрствование и сон, сознание и бессознательное в их чередовании, как день и ночь, как солнце и дождь, как прилив и отлив, и ничего не можем изменить "спонтанно". А как же самозаконодательство самоценного "Я"? Все – там – бесспорно правильно и истинно. И все же происхождение ценностей лежит в не-, а не в отрыве от не-; и все же, вопреки столь серьезным возражениям, точка зрения автономии может и должна быть сохранена как неизбежная предпосылка подлинной нравственности. Для этого, однако, необходимо придать всему вопросу тот телеологический поворот, который уже был сделан (с. 36) в теоретической области. Конечно, о морали и моральном суждении можно говорить только в отношении здравомыслящего человека, но не в отношении безумца; идиот, кретин, человек, страдающий бешенством или первичным помешательством, имеет столь же мало моральных суждений и столь же мало подвержен моральному суждению, как и бессознательный камень. Но если теперь предположить наличие способности к суждению, то основной вопрос этики можно поставить так: "Каким должен быть человек, чтобы он мог в полном этическом смысле отличать хорошее от плохого, правильное от неправильного?". И ответ на этот вопрос может быть только таким: Только тогда и только тогда нечто является морально добрым или злым, абсолютно похвальным или абсолютно предосудительным для человека, если он сам, безотносительно к какому-либо внешнему авторитету и без всякого "Я"изма, признает это в силу своего чистого ценностного суждения как внутренне желательное или предосудительное.
Теперь немедленно обратитесь внутрь себя,
И вы обнаружите внутри себя центр,
В котором не может сомневаться ни один благородный человек.
Там вы не пропустите ни одного правила,
Ибо независимая совесть
Солнце нравственного дня твоего.
Гете.
Каждый человек, конечно, нуждается в нравственном воспитании не меньше, чем в "интеллектуальном", и, в сущности, наставляется достижениями целых веков. Но даже если заповедь, переданная нам и рекомендованная другими, признается и принимается нами как правильная, это признание и одобрение должны, если мы хотим говорить о подлинной нравственности, в конечном счете основываться на нашем собственном бескорыстном ценностном суждении. Никто, даже самый великий, не может заставить меня считать что-то хорошим или плохим; только я сам, по собственной инициативе, должен признать это хорошим или плохим; только тогда это хорошо или плохо для меня. – Пророки, мудрецы, законодатели и святые, такие как Христос или Моисей, Зороастр, Конфуций или Будда, – это те редкие люди, которые, обладая необычайной глубиной и чистотой нравственных суждений, открывают в себе идеалы и образцы, которым затем подражают многие другие люди и заново открывают в своей собственной груди как неписаный закон. Если Будда проповедует отказ от мира, а Христос – примирение, мир и любовь, то признание этих учений их последователями является нравственным благом в той мере, в какой их собственное суждение о ценностях согласуется с суждением этих наставников.
Поэтому каждая эпоха, не только эпоха Ликурга и Солона или эпоха великих римских юристов, имеет призвание к законотворчеству. Ни одна эпоха не обязана незыблемо стоять на том, что было передано по наследству. Многое устарело, и над сменой поколений возвышается независимое суждение о ценности.
В этом смысл и неотъемлемое право позиции моральной автономии.
Свобода
Без автономии, т.е. без самостоятельного ценностного суждения личности, нет подлинной морали, а есть лишь слепое повиновение приказам начальства. Без свободы, однако, нет ни автономии, ни морали. Если свободу воли нельзя предположить ни в каком смысле, свободу в отличие от явной причинной необходимости, с которой личная жизнь души протекает по психологическим законам природы и имеет место во времени; тогда «нравственный закон» опускается до иллюзии в сравнении с единственно господствующими законами природы, тогда ответственность за наши поступки и тяготы – напрасное заблуждение, различие между заслугой и виной – субъективная фантазия, а нравственное суждение о ценности вместе со всем нашим нравственным сознанием основано на великом самообмане. И таким образом, анализируя моральное сознание, мы неизбежно подталкиваемся к той давно таящейся на заднем плане загадке, которую Дэвид Юм назвал «самым спорным предметом самой спорной науки – метафизики»,[13 - Юм, Исследование о человеческом понимании; раздел 8, I.] перед лицом которой Вольтер разразился недовольно-скептическим восклицанием «triste sujet, sur lequel le plus sage craint meme doser penser!»,[14 - Voltaire, Elemens de la philosophie de Newton; part. I, гл. IV.] и которую Кант характеризует сильными словами «эта трудная проблема, над решением которой тщетно трудились тысячелетия».[15 - Критика практического разума; первое издание (1788), с. 172.]
Если, однако, подходить к этой великой проблеме, которая бесконечно часто обсуждалась, то прежде всего следует хорошо учесть, что в ней метафизический и психологический вопросы особым образом переплетаются в узел. Метафизический вопрос о реальном существовании и жизнеспособности свободы, т.е. о ее совместимости с каузальной естественной необходимостью всех событий, можно поначалу «несерьезно отодвинуть», ограничившись лишь психологическими фактами и непосредственными свидетельствами внутреннего опыта. Но тогда совершенно несомненно, что каждый психически нормальный, здравомыслящий человек, пока он в здравом уме, действительно обладает сознанием свободы, какой бы метафизической концепции мира он ни придерживался в теории. Даже самый решительный, самый убежденный детерминист обладает этим сознанием, безоговорочно сопровождает им все свои разумные действия и решения на каждом шагу и не может философски выкинуть его из мира. Свободу можно отрицать, а сознание свободы – нет. Поэтому можно теоретически, как чистый натуралист, объяснить течение жизни души как вторичный побочный продукт и соучастник мозговых процессов, происходящих с каузальной необходимостью по физическим, химическим и физиологическим законам природы; можно, как Спиноза, сравнить волящего и действующего человека с брошенным камнем, который, внезапно обретя сознание в полете, считает себя свободным и полагает, что может лететь иначе, поскольку причины, заставляющие его лететь по параболической траектории, ему совершенно неизвестны; Можно, как моральный статистик в манере Кю-теле, утверждать, что человек фаталистически сдерживается и управляется во всех своих решениях и действиях общим состоянием общества и социальными законами природы, что воля человека повсюду стеснена и определяется принуждением этих социальных законов; можно говорить о наследственном бремени, вплоть до наследственного помешательства, в силу которого человек фатально предопределен и обречен нести грехи своих отцов; можно, подобно Лютеру в сочинении «de servo arbitrio», отвергать свободу человека, поскольку она несовместима с praescientia et omni [potentia Dei]; Или можно сказать вместе с Кантом, что если бы характер человека и влияющие на него мотивы были полностью известны, то «поведение человека» можно было бы рассчитать на будущее с такой же точностью, как солнечное или лунное затмение. Неважно! Сознание свободы остается у всех, кто способен рассуждать; даже если бы оно было не более чем заблуждением, самообманом и иллюзией. И, вероятно, именно это имеет в виду Лихтенберг, когда однажды делает странное замечание, весьма противоречащее некоторым другим его афоризмам: «Мы знаем с гораздо большей ясностью, что наша воля свободна, чем то, что все происходящее должно иметь причину».[16 - G. Chr. Lichtenberg’s Vermischte Schriften (1853), vol. I, p. 70.]
Сознание свободы остается, и если сопоставить с ним наиболее распространенные принципы практического познания человеческой природы, то даже в психологической области обнаруживается своего рода антиномия. Вспыльчивый холерик волит и действует совсем не так, как хладнокровная флегма; от грубияна справедливо ожидать не вежливости, от труса – не героизма; ни один здравомыслящий человек не доверит ценный вклад отъявленному негодяю, а если чувственный человек окажется в одной и той же ситуации, то Наедине с красивой женщиной чувственный мужчина окажется в такой же ситуации, как Иосиф в свое время с развратным Потифаром, он, конечно, поступит совсем не так, как целомудренный Иосиф. Темперамент и характер, врожденные и приобретенные черты характера, личные наклонности, влечения, желания и страсти, вся физическая и психическая конституция человека предопределяют ему в каждый момент его жизни волю и действие под принуждением и влиянием мотивов именно так, как это соответствует его личной конституции и его сиюминутному состоянию, и так, как не поступил бы в точно такой же ситуации человек, отличающийся от него самого. Это понимание, заложенное, как известно, в бесчисленных пословицах, относится к простейшим элементам человеческого знания; оно является аксиомой практической мудрости, и каждый опытный человек руководствуется им в общении и отношениях с другими людьми, как механик – законом тяготения и законом рычага. Но сознание свободы все же остается, как и сознание ответственности за свои поступки и поведение, как и нравственная самокритика нашей личной совести. Этот психологический факт, независимо от того, основан он на иллюзии или на чем-то другом, требует психологического объяснения, и, как будет показано далее, такое объяснение в определенном смысле действительно возможно.
Если обратиться к популярному понятию «свобода», то под свободой здесь понимается способность желать и действовать не так, как происходит на самом деле. Если эту «способность действовать иначе» теперь отнести к одному и тому же индивидуально определенному моменту времени в жизни индивида, то возникает концепция свободы индетерминизма, согласно которой воля индивида якобы полностью освобождена от ограничений принципа причинности; таким образом, все решения, действия и бездействия индивида, а значит, и весь его жизненный путь, могли бы сложиться совершенно иначе, чем это происходит в действительности при точно таких же обстоятельствах. Такая точка зрения несовместима с убеждением в строгой универсальности принципа причинности в психологии и в жизни человеческой души, поэтому тот, кто придерживается этого убеждения, должен будет отвергнуть индетерминизм как недальновидный самообман. Тем не менее, как я уже говорил, сознание свободы присуще каждому здравомыслящему человеку, и сознание возможности быть другим никак нельзя отрицать, если не хочешь столкнуться с фактами непосредственного внутреннего опыта. Спиноза, как уже отмечалось выше, ищет объяснение этому загадочному психо-логическому феномену в том, что человек знает, как он желает и действует, но не имеет представления о причинах, «a quibus vel hoc vel illud volendum determinatur»[17 - Ethica, I, appendix; IV, praefatoio; II, propos. 48; conf. Epistola 62.].
Однако этого объяснения еще недостаточно, поскольку оно лишь негативно; помимо этого незнания есть еще и нечто позитивное, что Спиноза упускает из виду и о чем мы еще поговорим.
Кстати, каждый, кто хоть в какой-то степени знает себя, кто не остается в плену бездумной наивности ребенка и естественного человека, прекрасно знает, что чувство свободы и чувство зависимости присутствуют в нас очень отчетливо и порой вступают в странный конфликт друг с другом. С одной стороны, я на каждом шагу завишу от внутренних и внешних обстоятельств, так что в любой момент я хочу и делаю только то, к чему меня побуждают обстоятельства, сложившиеся в данный момент; и это чувство зависимости, это непосредственное осознание "решимости нашей воли" может усилиться до того трагического конфликта с самим собой.
Трагический конфликт с самим собой, тот болезненный, даже мучительный конфликт между собственными поступками и собственными оценочными суждениями, который нашел свое классическое выражение в известных стихах:
Video meliora proboque,
Deteriora serquor.
Овидий. Metamorph. VII, v. 20.
С другой стороны, я ежеминутно осознаю, что при точно таких же обстоятельствах, сложившихся в данный момент и влияющих на мою волю, я мог бы желать и действовать совсем не так, как происходит сейчас. Эти два понятия противоречат друг другу, но при этом сосуществуют в нас; здесь мы сталкиваемся с ощутимой антиномией внутри себя.
Откуда она берется? Как это можно объяснить? -
Загадка не разрешается путем приписывания ее другой, столь же великой загадке. Но как справедливо приветствуется как существенное продвижение в понимании, когда кто-то сводит несколько необъяснимых природных явлений к одному необъяснимому первофеномену или признает большинство до сих пор "понятных" природных сил следствиями одной непонятной фундаментальной силы, так и наше понимание будет существенно продвинуто, если нам удастся свести несколько психологических загадок к одной первичной и фундаментальной загадке. Но в данном случае дело обстоит именно так.
Во-первых. Мы обладаем сознанием времени, и в этом, как мы видели ранее, кроется великий парадокс.[18 - См. выше с. 14; ср. т. I этих работ, с. 307—375, с. 469—470]
Ибо время возникает и существует для нас только в том смысле, что чередование внешних и внутренних событий проходит мимо неподвижной точки Я, которая сохраняется в чередовании и остается тождественной самой себе. Как мелодия невозможна без слушателя, который остается тождественным самому себе
Как никакая мелодия невозможна без слушателя, который остается тождественным самому себе, так и никакое время, никакой fluxus temporis невозможен без «Я», которое остается тождественным самому себе. «Я», для которого только и может существовать время и, должно поэтому пониматься как вневременное, как безвременное базовое условие протекания времени.
Мы не можем объяснить этот загадочный факт, но истина заключается в том, что "Я", остающееся тождественным самому себе, не находится во времени, а время находится в нем. "Я" должно как бы полностью выйти из чередования и смены собственных душевных состояний, пропустить их мимо себя, синтетически связать более ранние с более поздними в линейной последовательности и в то же время отличить последние от первых, тем самым возвысившись над собственной душевной жизнью, если мы хотим, чтобы вообще возникло сознание времени. Без тождества "Я" с самим собой все внутренние и внешние события распадаются на разрозненные сиюминутные образы, подобно тому как жемчужины, нанизанные на нитку жемчуга, рассыпаются, как только рвется проходящая через них нить. Как на самом деле возможен этот выход из потока событий, мы не знаем и не понимаем, но это должно быть так, чтобы время, fluxus temporis, изменение вообще стало для нас возможным. Вневременная идентичность "Я" является основным условием сознания времени и в то же время представляет собой первичную загадку.
Во-вторых. Мы обладаем сознанием свободы. "Я" чувствует себя свободным в том смысле, что у него есть ясное сознание возможности при точно таких же, четко определенных обстоятельствах, под влиянием точно таких же мотивов "хотеть и действовать" иначе, чем это происходит в данный момент. Сознание этой "возможности действовать иначе" неизменно присуще каждому разумному существу и не может быть изгнано из мира никаким, сколь бы твердым, убеждением в истинности строгого детерминизма. Если, исходя из безусловной универсальности принципа причинности, мы отвергаем детерминизм как несостоятельную иллюзию, т.е. отрицаем предположение, что в один и тот же индивидуально определенный момент времени "я" могло бы с таким же успехом завещать и делать противоположное тому, что оно завещает и делает, то, поскольку жизнь души находится в состоянии непрерывного изменения и развития, остается открытой возможность того, что тот же субъект при повторении точно таких же обстоятельств может завещать и действовать по-другому. И поскольку теперь, благодаря загадочному тождеству "я", сохраняющемуся при смене событий, субъект сознания всегда считает себя одним и тем же субъектом или, скорее, признает себя одним и тем же субъектом, несмотря на временное изменение и развитие своей душевной жизни, он, в сущности, прав в своем убеждении, не быть принужденным данными обстоятельствами, действующими на него мотивами к данному конкретному акту воли и данному конкретному способу действия, а быть способным при точно таких же обстоятельствах волить и действовать совершенно иначе, чем это происходит именно сейчас, в данный момент. Таким образом, сознание времени, с одной стороны, и сознание свободы, с другой, восходят к одной и той же первичной и фундаментальной тайне, а именно к непостижимому тождеству и постоянству самости, которое одновременно является высшим фундаментальным условием всякого познания и всякого опыта.
Тот, кто, подобно Ньютону, приписывает падение камня, вращение Луны вокруг Земли, вращение планет и комет вокруг Солнца одной и той же фундаментальной силе – тяготению, объясняет с помощью этой редукции эти явления движения, хотя сама фундаментальная сила остается непостижимой, необъяснимой, загадкой. Точно так же и в том же смысле тот, кто приписывает сознание времени, с одной стороны, и сознание свободы, с другой, одному и тому же фундаментальному факту, а именно постоянству и идентичности "Я", объясняет посредством этой редукции эти два психологических феномена, хотя фундаментальный факт, постоянство и идентичность "Я", остается неразгаданной загадкой.
Здесь кроется психологическое объяснение, о котором шла речь выше. Одновременно оно проливает свет на происхождение индетерминизма. Если рассматривать индетерминизм как ошибку из-за его несовместимости с принципом причинности, то эта ошибка понятна из того обстоятельства, что то, что может быть истинным для всего хода жизни индивида из-за сохранения "я" в изменяющихся состояниях души, ошибочно перенесено на один момент жизни. Однако один и тот же человек мог бы при тех же обстоятельствах не хотеть того же самого, чего он хочет, но не в один и тот же момент времени, а в разные моменты времени.
Однако все это соображение, против справедливости которого трудно будет выдвинуть обоснованное возражение, изначально носит лишь психологический характер и оставляет совершенно незатронутой конечную метафизическую проблему великой тайны. Если она предлагает правдоподобное объяснение феномена сознания свободы, выводя его как следствие самосознания "Я", то гораздо более глубокий вопрос о том, скрывается ли за этим феноменом реальная свобода, остается без ответа. Этот вопрос ставит критически мыслящего философа на предел человеческой проницательности, и ответ на него может быть только следующим.
Субъектом сознания свободы, реально существующего в каждом здравомыслящем человеке, является "стоящее и пребывающее "Я" трансцендентальной апперцепции", то есть "Я", сохраняющееся в изменяющихся состояниях души и осознающее свою идентичность с самим собой, которое, загадочным образом выходя из потока событий и пропуская этот поток мимо себя, является сознанием времени и сознанием времени.
Это сознание времени и сознание времени в первую очередь и именно в силу своей вневременности или независимости от времени может приписывать себе свободу, способность быть другим. А как же "скрытый" на заднем плане метафизический субстрат самосознания, таинственный носитель всего нашего мира идей, загадочное нечто-другое, которое мыслит "я есть" и "я мыслю", не зная, из чего оно состоит, что оно есть на самом деле? Обладает ли это таинственное нечто-другое свободой, "способностью к абсолютной инициативе" или "способностью начать каузальный ряд как таковой"? – Трансцендентальная философия как таковая уже не может сказать об этом ничего определенного, поскольку в противном случае она скатилась бы к догматической метафизике сверхчувственного и перешагнула бы тщательно очерченные ею самой критические границы познания. Мы не знаем, это остается для нас тайной, как остается для нас тайной и то, насколько глубоко корень нашей индивидуальности может проникать в общий мир-землю. Об этом можно сказать, вновь придав ходу мысли уже неоднократно использованный телеологический поворот: Если нравственное сознание, нравственное суждение о ценности, различие между заслугой и виной – не более чем заблуждение. Если моральное сознание, моральное суждение, различие между заслугой и виной – это не просто заблуждение, не просто самообман, не просто иллюзия, не имеющая реального смысла, то мы должны предпослать этому свободу. Таким образом, в гипотетическом суждении, пограничной проблеме, которая уже не может быть решена теоретическими научными средствами, это рассмотрение достигает своей конечной, финальной цели.
* * *
Мыслить главные мысли, да еще такие, которые одновременно являются великими истинами, настоящими открытиями, а не индивидуальными ошибками и заблуждениями, всегда остается прерогативой немногих; но когда такие мысли однажды придуманы и провозглашены, они переживают смену поколений и поколений, тогда семь непоколебимо стоят в потоке истории, как непоколебимые валуны в стремительно несущемся горном потоке. Трансцендентальная философия прошла свой столетний юбилей и вошла во второе столетие нетронутой, так же как логика Аристотеля вошла в третье тысячелетие нетронутой после всех своих судеб и метаморфоз. Она вошла в свое третье тысячелетие нетронутой как общая идея, как неизвестная ранее проблема, основанная на связях, которую мыслящие умы будущих эпох всегда будут пытаться решить заново. Как много или мало останется от буквы часто критикуемой критики Бернунфта, не может предсказать никто, кроме вдохновенного пророка; но дух трансцендентальной философии бессмертен, и именно он обрел конкретную, осязаемую форму в предыдущих исследованиях.
Обзор из критической метафизики
Первая книга: Субъект и объект, идеализм и реализм
I.
Нерешенные, отчасти неразрешимые проблемы, необъяснимые, может быть, навсегда необъяснимые факты – вот что окружает со всех сторон горизонт нашего знания, так что человеческое знание, как и сознание человека над -avpt, напоминает ярко освещенный остров, возникающий из глубокой ночи и, именно благодаря своей яркости, заставляющий темноту этой окружающей ночи казаться еще темнее. Из чрева этой тьмы берут начало мифы и мифологии, легенды о богах, религиозные догмы и предания о чудесах всех эпох и народов, а также та реальная или мнимая наука, которая с незапамятных времен носит название метафизики. Метафизика претендует на роль универсальной науки. Ибо в то время как все отдельные науки ставят перед собой задачу исследования отдельных, ограниченных областей знания, она делает своим объектом целое, Все, ?? ???, и, таким образом, имеет дело с тем, что, строго говоря, вообще не дано нам в виде материального объекта, а лишь стоит перед нашим внутренним взором как надэмпирическая идея и неизбежное пограничное понятие. Великие мыслители всех времен посвящали коллективные интеллектуальные силы и всю свою жизнь, разрабатывали теории и строили системы, чтобы проникнуть в таинственный мрак и постичь это нечто; Проникновенная глубина, гениальная интуиция, расчленение понятий, диалектическая игра идей, математический вывод из аксиом и определений, остроумие, юмор и ирония, но и мистический экстаз, обостренный до уровня видений, – все силы интеллекта, разума и творческого воображения были поставлены на службу метафизике для достижения желанной цели; И вот что несомненно: метафизика, как непреложная конечная задача мысли, составляет бессмертное свойство человеческой природы. Ни одна наука не в состоянии заменить ее; везде мы видим, что в конечном счете вынуждены вступать в противоречия, противоречия и «антиномии», требующие какого-то решения; в противоречия, например, между устойчивым бытием и изменчивыми событиями, между неизменными господствующими законами и родовыми типами и вечно меняющейся бесформенной материей; в противоречия между слепой причинностью и целенаправленностью природы, планомерно работающей над достижением определенных целей, механизмом и телеологией, свободой и необходимостью; в «антиномии», например, между нормативными законами нашего мышления и естественными законами жизни мозга, сопровождающими наше мышление; но прежде всего в изначальную оппозицию субъекта и объекта, познающего и познаваемого, эго и не-эго. Требуется решение, примирение, и метафизика хочет нам его предложить». Однако вопрос о том, возможно ли это, представляется слишком обоснованным, учитывая прометеевские масштабы задачи, а двухтысячелетняя философская история показывает, что скептицизм и критика всегда следовали за каждой серьезно задуманной метафизикой, как тень по пятам. Если, с одной стороны, рассматривать в целом типичные и специфические ограничения человеческой способности познания, если, с другой стороны, смотреть на непрекращающийся спор между догматическими системами, если приходится наблюдать борьбу между реализмом и идеализмом, материализмом и спиритуализмом, теизмом, пантеизмом, атеизмом и другими партийными состояниями, атеизмом и другими партийными точками зрения, то возникает сомнение в том, что мыслительный аппарат человека обладает такими понятиями или хотя бы зачаточными способностями к их выработке, которые необходимы для создания общепризнанной, окончательной метафизики. Этот вполне понятный скептицизм нашел свое самое остроумное сатирическое выражение в поэме Вольтера «Les Systemes».[19 - Вольный перевод можно найти в моем «Weltwanderung» (Штутгарт, I. G. Cottasche Buchhandlung, 1899), стр. 6.]
Но перед лицом глубокой серьезности метафизических проблем и смыслового содержания подлинных, великих философских идей сатира ускользает от нас, мы теряем улыбку, и существует определенный уровень мышления, на котором скептик, если он не играет софистически, а мыслит действительно серьезно, становится скептиком по отношению к самому скептицизму. Вспомним также, что подобный спор существует практически во всех науках, от физики до юриспруденции, причем эти науки не перестают быть необходимыми и полностью оправданными. Метафизика с ее типичными точками зрения, которые являются лишь различными способами ее осмысления, стоит как исторический факт, и как проблема и потребность она остается бессмертной для человеческого разума, подобно тому как пища и питье остаются необходимыми для человеческого тела. Даже Кант, сокрушитель догматической метафизики, иногда признает, что ему выпала участь «быть влюбленным в метафизику», и говорит в своих Пролегоменах: «Того, что человеческий разум когда-нибудь совершенно откажется от метафизических исследований, так же мало можно ожидать, как и того, что мы, чтобы не создавать всегда желания, предпочтем однажды совсем перестать дышать». Prol. z. j. k. Metaph. §60. – Это зависит прежде всего от тщательного самоанализа, который решает «quid valeant humeri, quid ferre recusent»; это зависит от существенного различия между догматической и критической метафизикой, ибо если последняя невозможна, то последняя все же остается возможной; и для того чтобы провести строгую линию демаркации между ними, необходимо сначала предпринять эту работу.
II.
В истории духовной жизни каждого человека, особенно склонного к размышлениям, безусловно, важным является момент, когда он впервые обнаруживает, что существуют иллюзии чувств; и почти столь же важным, вероятно, является другой момент, когда он обнаруживает, что существуют и иллюзии понимания. В такие моменты не только спасительно колеблется наивная самоуверенность, но и пробуждается рефлексия по поводу феноменального характера и субъективной обусловленности всего данного нам мира, существующего в нашем сознании как реальный факт; приходит осознание: из того, что я вижу вещи так, слышу их так, ощущаю их так руками, думаю о них так умом, вовсе не следует, что они действительно, сами по себе и независимо от меня, так устроены. И именно в этом понимании кроется зародыш идеализма. Конечно, сначала оно носит лишь отрицательный, скептический характер, и только дальнейший шаг мысли приводит к положительному убеждению или утверждению: то, что я вижу глазами, схватываю руками, думаю мыслями, существует только как представление, только в воображении, только как содержание моего сознания; дальше «моего» содержания сознания я никогда в жизни не могу выйти; с этого момента принцип идеалистического взгляда на мир должен быть определенно понят. Однако как только идеалистическое утверждение позитивно выражается и осмысливается, оно же оказывается в высшей степени парадоксальным. Противодействие ему возбуждает в нас некое естественное чувство, первобытный реалистический инстинкт, размышление о том, насколько мы подвержены влиянию и ограничению наших чувств, воли, действий и мыслей извне, со стороны чуждой нам силы; мы не можем не верить в абсолютную реальность мира, соответствующего нашим представлениям и лежащего в их основе, даже если его существование не может быть строго доказано. Конечно, есть мир и в наших снах, и вся наша жизнь может быть одним длинным сном. Но откуда берутся эти сны? Что-то заставляет нас их видеть. Таким образом, рефлектирующий субъект вступает в борьбу с самим собой, в колебания вперед-назад, в борьбу между реалистическим инстинктом и идеалистическим самосозерцанием, классическое изображение которой заложено в великолепном ходе мыслей первых двух медитаций Картезия. Но если эта интеллектуальная борьба не просто прерывается в пользу практического ведения жизни, а ведется с философской последовательностью и корректностью, то она приводит к тому, что мы вообще ничего не знаем и в последней инстанции не знаем, кроме содержания собственного сознания. Сознание есть первичный факт ??? ??????. Как изображения вещей, возникающие в камере-обскуре, полностью зависят и обусловлены оптической конструкцией камеры и господствующими в ней оптическими законами, так и картина мира, существующая в человеческом сознании, полностью определяется и зависит от интеллектуальной конституции и метакосмических законов этого сознания. Существа, устроенные иначе, чем мы, имеют не наш мир, а совершенно иной, соответствующий их иному типу сознания. Поэтому Лихтенберг глубокомысленно говорит: «Если думать об идеализме на разных этапах жизни, то обычно это происходит так: сначала в детстве улыбаются над его глупостью; чуть дальше находят это понятие забавным, остроумным и простительным, любят обсуждать его с людьми, которые по возрасту или положению еще находятся на первой стадии. В возрасте путешествий дразнить себя и других этим вполне разумно, но в целом вряд ли стоит опровергать и противоречит природе. Дальше думать об этом не стоит, так как человек считает, что думал об этом достаточно часто. Но дальше идеализм, при серьезном размышлении и не малом знакомстве с человеческими вещами, приобретает совершенно неодолимую силу».[20 - G. Chr. Lichtenberg’s Miscellaneous Writings. Новое издание; Геттинген, 1853, т. I, с. 81.]
Но если, спустившись с высоты таких достаточно общих рассуждений, перейти к конкретному обсуждению проблемы, рассмотреть все «за» и «против», доводы и контрдоводы, то становится очевидным, что идеализм и реализм отнюдь не находятся в совершенно исключительной оппозиции друг к другу, что речь идет о лестнице большего или меньшего, от признания субъективности наших цветовых и звуковых ощущений до совершеннейшего солипсизма, который гибнет и погибает от своего внутреннего абсурда.
Есть четыре аргумента, убедительность которых необходимо проверить:
a. Относительность перцептивных предикатов.
b. Противоречия в обыденном представлении о мире.
c. Коррелятивность субъекта и объекта.
d. Трансцендентальная обусловленность эмпирической реальности.
III.
Было бы поистине созданием чертополоха после Антикиры, если бы мы захотели предоставить философски образованному уму специальное доказательство того, что мы как чувственные существа вечно опутаны неразрывной паутиной отношений и что поэтому такие воспринимаемые качества, как свет и цвет, звук и шум, тепло и холод, запах и вкус, твердость и мягкость вещей, ведут совершенно относительное существование, поскольку они зависят от типичной организации наших органов чувств и, следовательно, стоят или падают, появляются или исчезают вместе с этой организацией. Для существ, обладающих другими органами чувств, воспринимаемые вещи наделены совершенно иными качествами, чем для нас. Маленькие певчие птицы слышат звуки такой высоты, которая не существует для ушей человека; собаки чувствуют запахи, которых нет для человеческого обоняния; для слепого нет красного, для слепого нет зеленого в природе; о том, какой сенсорный мир может быть воспринимаем и существовать для таких существ, как устрицы, медузы и полипы, мы не имеем никакого адекватного представления. Известное учение Локка о субъективности вторичных качеств, по сути, является древним и на протяжении столетий повторяется почти в тех же выражениях философами самых разных взглядов; Платон разделяет его с Демокритом, Секст Эмпирик – с Декартом, Кант – с Гербартом, и не составит труда собрать воедино обширную подборку относящихся к нему отрывков из философской литературы всех эпох. В первом разделе "Теэтета" Платон борется с тезисом сенсуалистов "???????? ????? ????????", совершенно справедливо указывая, что одно и то же удовольствие северянин ощущает тепло, а южанин – холод, что одно и то же вино для здорового на вкус сладкое, а для больного – горькое; из чего следует, что эти воспринимаемые органами чувств качества не могут обладать абсолютной реальностью. Аналогичные примеры и рассуждения встречаются у Аркесилая и других представителей средней академии; скептические ?????? Фрона, Тимона, Энесидема и Секста в бесконечных вариациях вновь и вновь ссылаются на ту же относительность чувственного содержания. Это можно сравнить с тем, что говорит Эартезий в Princip. Philos. II, § 4, и с тем, что разделяет Локк в "Очерке о человеческом понимании" II, гл. 8, §§ 7 и далее. Как мало я, замечает, в частности, Локк, могу считать боль, которую я испытываю при прикосновении к огню, свойством пламени, так мало я могу считать тепло и яркость, которые я испытываю при взгляде на пламя, свойством огня rc. rc. rc. rc. И, наконец, добавим цитату: Гербарт во "Введении в философию" § 118 говорит: "То, что есть вещи, не познается через органы чувств. – Все свойства вещей, данные в восприятии, относительны.
Обстоятельства не просто мешают восприятию, а определяют его таким образом, что без этих случайных обстоятельств вещи вообще не обладали бы этими свойствами. Тело имеет цвет, но не без света; что это за свойство в темноте? Оно звучит, но не без воздуха; что это за свойство в вакууме? Оно тяжелое, но только на земле; на солнце его тяжесть была бы больше; в бесконечном пустом пространстве оно перестало бы существовать. Она хрупка, когда ее разбиваешь; тверда или мягка, когда хочешь проникнуть в нее; легкоплавка, когда в нее добавляют огонь; – и так никакое свойство не указывает на то, что она есть, оставаясь совершенно неподвижной, сама для себя." -
К этому же сводится и учение Иоганна Мюллера о специфических сенсорных энергиях, основанное на экспериментах и наблюдениях и прочно вошедшее в современную физиологию.
Из этой паутины отношений, в которой мы живем и дышим, как в своей среде и жизненной стихии, не вырваться, как рыба в воде и птица в воздухе; ни микроскоп, ни телескоп, ни весы, ни термометр не помогут нам увидеть невидимое, услышать неслышимое, почувствовать непроницаемое; мы остаемся в ловушке и запутаны в круге качеств, который является придатком и атрибутом нашей чувствительности. И этого вполне достаточно для практического ведения жизни, где важно лишь, чтобы в эмпирическом мире чувств ожидаемый нами успех совпадал с тем, который реально реализуется, а вот для теоретического стремления к абсолютному знанию это остается удручающим фактом.
Если бы философской рефлексии было позволено остановиться и отдохнуть на этой стадии размышлений, то результат был бы примерно таким же, к которому пришли древние (Демокрит) и современные (Картезий и Локк), что в целом соответствует и позиции современных естествоиспытателей; можно предположить, что после вычета всех субъективных атрибутов специфически человеческой организации святых останется объективно реальный и абсолютный остаток: пространственная протяженность, форма и размер, покой и движение тел, существующих в пространстве и времени. Однако этот остаток нам не дается, так как здесь вмешиваются другие, очень тонкие соображения, чтобы еще больше развенчать эмпирическую картину мира.
IV.
Странная, кажущаяся абсурдной диалектика Зенона Элейского не могла бы, несмотря на свою странность, сохраниться в течение тысячелетий и заставлять проницательных мыслителей вплоть до наших дней постоянно пересматривать ее, если бы она действительно, как считает Аристотель, была простой игрой софизмов и не содержала, при всех своих тонких парадоксах, весьма солидного ядра истины. Их истинность – очень серьезная, трудная проблема мысли. Эти "старые", причудливые истории о гонке Ахилла с черепахой, которую он не может догнать, потому что, получив фору, она все время делает новые, хотя и все меньшие, скачки; о человеке, который не может двигаться и не может пройти самое короткое расстояние, потому что, каким бы коротким оно ни было, он всегда должен предварительно пройти половину половины половины этого расстояния. Для этого необходимо бесконечно долгое время; также о летящей стреле, которая стоит неподвижно, потому что в каждый момент занимает определенное положение и, следовательно, никогда не меняет своего положения, – они содержат в себе бессмертную проблему непрерывности, т.е. бесконечной делимости и замкнутой бесконечности. Аристотель считает первые два ????? заблуждениями и полагает, что может опровергнуть их, ссылаясь на параллелизм бесконечной делимости пространства и времени (??? ????? ??? ??? ??? ???? ?????????? ? ?????? ?????????? ??? ?? ???????. VI, 9). Поскольку время, как и пространство, делится на бесконечность, то, по его мнению, бесконечное число точек ограниченного пространства может быть пройдено и за ограниченное расстояние времени. Однако, как уже давно замечено, это контррассуждение не доходит до сути дела, оно не работает, так как даже если полностью отбросить и исключить пространство и рассматривать только время, остается загадочная проблема, которая заключается в том, как за конечный, ограниченный промежуток времени можно пройти и проехать бесконечное число промежуточных точек времени.
Поскольку это невозможно постичь, проницательный элеат выводит простую феноменальность движения, а если бы проблема была поставлена в общем виде, то из нее следовало бы вывести нереальность всякого континуума вообще, а значит, и времени, пространства и т. д. Это великая, смелая, оригинальная мысль. Поэтому у Зенона нашлось множество последователей среди самых выдающихся философов вплоть до новейшего времени. Пьер Бейль в статье 2sn Епископ Беркли в своей небольшой работе «Аналитик» и в «Трактате о принципах человеческого знания» (CX ff., CXXX ff.) из тех же самых затруднений делает вывод против Ньютона о несуществовании абсолютного пространства, абсолютного времени «и движения. Юм повторяет в более краткой и изящной форме то, что объяснил Беркли (Enquiry, Sect. XII, 2 часть), чтобы скептически доказать недостаточность человеческого разума перед лицом диалектических загадок метафизики. Теория антиномий Аанта находит в противоречии текучей и замкнутой бесконечности косвенное основание для доказательства трансцендентной идеальности пространства и времени; на том же диалектическом основании построена и «синехология» Гербарта, и вся его метафизика. Можно было бы предположить, что математическая наука континуума, то есть дифференциальное и интегральное исчисление, сможет помочь нам выйти из затруднительного положения, но она отнюдь не преодолевает трудности, а скорее обходит их и даже еще яснее и сильнее ставит их перед глазами. Ведь если вдаваться в обсуждение проблемы, то она заключается в понятии непрерывной величины, в отличие от quantum discretum, в том, что при ней продолжающееся деление никогда не может закончиться, а может продолжаться всегда в силу своей безразрывности, и, следовательно, уходит в бесконечность. На сколько равных частей делится лонтинуум при продолженном делении, из стольких же частей он восстанавливается при составлении, причем число частей обратно пропорционально их малости; так: a = 10 /10 = …1000 /1000 = ? a/?. Если a и d – два неравных континуума, например, две линии пространства или времени разной длины, то дифференциалы a/? и b/? будут бесконечно малы с обеих сторон и при этом не равны друг другу, а будут находиться в том же соотношении, что и сами конечные величины a и b. Если s в тысячу или миллион раз больше b, то получаются две бесконечно малые величины, одна из которых в тысячу или миллион раз больше другой. Таким образом, математически строгое мышление приводит к парадоксальному и неизбежному следствию: существует бесконечное число порядков бесконечно малых величин, которые связаны друг с другом таким образом, что бесконечно малая величина одного порядка должна быть бесконечно большой по сравнению с бесконечно малой величиной следующего порядка. Но здесь кроется серьезный парадокс, который, однако, заставляет усомниться в реальности континуума и может привести нас к заявлению, что всякий континуум вообще является обманчивой видимостью, в основе которой лежит нечто совершенно иное. Так считает епископ Беркли, так считает и Гербарт; и этот вывод содержится в странном ????? Зенона Элейского на эмбриональной стадии развития. При ближайшем рассмотрении, однако, возможно, станет очевидным, что здесь был сделан тайный скачок и предпринято обозначение сомнительного закона.[22 - Дифференциальное и интегральное исчисление, которое, по слухам, является наукой, «заставляющей траву расти», имеет своим объектом именно проблему эонтинуума и является analysis infinitorum. Для него не составляет особого труда применять дифференциалы различных порядков, определять значение дифференциальных коэффициентов, формировать определенные интегралы, т.е. фиксировать сумму бесконечного числа бесконечно малых величин и т. д. Но, как хорошо известно специалисту, она везде работает с невыполнимыми постулатами и невыполнимыми арифметическими операциями. Она достигает своей цели, показывая окольными путями, с помощью определенных уловок, к какому результату приведет выполнение тех или иных непонятных операций рассуждения. Деление in infinitum на самом деле неосуществимо. Ведь требование «делить х до бесконечности» означает «делить х, никогда не прекращая деления», а то, что никогда не прекращается, никогда не может быть завершено. Проблема континуума очень ловко обходится в анализе infinitorum путем умелого оперирования с невыполненными постулатами, но не решается.] Во-первых, трудности мышления, парадоксы и противоречия, скрытые в понятии континуума, отнюдь не преодолены и не устранены тем, что математик отрицает абсолютную реальность континуума и сводит его к чисто субъективному воображаемому феномену. Но тогда: тот, кто считает, что представленные парадоксы можно разрешить, отрицая способность континуума существовать, отрицая его реальность, не развязал гордиев узел, а разрубил его переворотом, или, вернее не разрубил, а отождествил нашу неспособность к исчерпывающему анализу понятий с объективной неспособностью к бытию. Его скрытой предпосылкой была бы придирчивая посылка «Все, что человеческий разум не может исчерпывающе концептуально проанализировать, нереально»; но эта посылка, пожалуй, утверждает слишком много, поскольку с ее помощью можно было бы продемонстрировать и многое другое, очевидно абсурдное, например, нереальность нашего собственного «я». Относительность всех наших представлений о величине, о которой говорилось в другом месте[23 - Ср. т. I данной работы, с. 224—226], тесно связана с учением об бесконечно делимом континууме, и непреодолимости этой относительности составляет, как заметит проницательный человек, один из существенных барьеров на пути нашего познания.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом