Перейти к содержанию

Табакерка. Повести галантных времен

Автор:

4,5 10+ оценок читателей Рунета
Категория
книги о приключениях
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Граф Алексей Васильевич Погожев - молод, хорош собой, приятен в общении. Он с легкостью покоряет женские сердца, даже сама Екатерина II благоволит ему. Погожев польщен благосклонностью императрицы, но сам он влюблен в молоденькую фрейлину Полетаеву. Только вместе им не быть, ибо граф женат. Внезапно графиня умирает. Установлено, что она отравлена. И кого же как не графа подозревать в убийстве? Причина ясна: Погожев пожелал избавиться от супруги, чтобы сочетаться браком с другой. Императрица разгневана и удаляет его от Двора. И злопыхатели тут как тут. Алексея обвиняют в краже важных бумаг. Как следствие, арест, пытки и острог. За бедами графа стоит коварный недоброжелатель. Но как понять, кто он и какую преследует цель, если на дворе восемнадцатый век и метода дедукции нет еще и в помине? Впрочем, подруге императрицы Анне Степановне Протасовой и не такие загадки приходилось распутывать. Именно ей государыня поручает разобраться в хитросплетении интриг и на этот раз.

Читать «Табакерка. Повести галантных времен» — Наталья Проталина онлайн

Страница 3 из 4

– Пошли чего хочешь. На то моя воля, так и скажи управляющему. Теперь иди!

Степанида никаких возражений не высказала, да только выйти не спешила, весьма предстоящим визитом ювелира заинтригованная. Вот тут дверь и распахнулась, впуская невысокого подслеповатого немца, а с ним немца помоложе, державшего в руках весьма объемистые папки. И ведь надо же такому случиться! В самое то время в соседней комнате оказалась Прасковья. Алексей Васильевич аж вздрогнул от неожиданности, увидав ее в дверном проеме.

Немец же, в силу своей слепоты, особу, именуемую графиней Погожевой, не заметил, а принял за оную встретившую его на пороге графского кабинета Степаниду. Именно с ней он раскланялся и воздал все причитающиеся хозяйке дома почести.

Граф, которому не хотелось посвящать ювелира в свои семейные дела, не стал его разубеждать. Степанида и подавно. Она млела от счастья, подавая ручку старому немцу. А тот на очень корявом русском языке восхищался ее тонкими пальчиками и советовал графу заказать для нее гарнитур по эскизу, который он немедленно готов предложить.

Алексей Васильевич обещался. Ювелир, не тратя времени, снял с ее пальчика мерку и намекнул графу, что в его коллекции есть прекрасный опал, который как нельзя лучше пошел бы красавице-графине.

Степанида стояла, опустив очи долу и вздыхала мечтательно. Графу было вовсе не до гарнитуров для Степаниды, и он махнул рукой.

– После обсудим. Поди, Стеша, да позови Проскурина с коробками.

Тут только старый немец задумался, потому что слыхивал историю графа Погожева от своих многочисленных клиенток, и не раз. И он уж точно знал, что супругу графа зовут Прасковьей, а вовсе не так, как назвал граф. Впрочем, немец был тертый калач и удивления не показал. Лишь почтительно поклонился даме и, взяв у подмастерья видавшую виды толстую кожаную папку, повернулся и протянул ее богатому заказчику.

– Это фсе ест эскизы, – проговорил он с некоторой даже гордостью в голосе. Видно было, что ювелир почитает свой вкус отменным, а придумки необыкновенными.

Граф нетерпеливо принялся листать. Но почти сразу поймал себя на том, что ничего нового и необычного в Функовых эскизах не находит. Не находит, ну вот хоть тресни! Таковой в точности браслет видел он у княгини Голицыной. Эдакое кольцо у княжны Юсуповой, эдакое тоже мелькало где-то на балу.

– Да есть ли табакерки? – поинтересовался граф.

– Как ше ни быт! – Закивал Функ и тотчас взял у подмастерья другую папку и тоже протянул ее графу.

Погожев зашуршал листами. Немец давал пояснения.

– Фот сюда можно пустит яшму, а по краям сделат рамку из тумпазоф и на крышке большой сапфир. Фаша пейсашная яшма будет хараша к сапфиру. Это фам гаварю я, Арнольд Функ.

– Хорошо, – мрачно согласился граф и уж было хотел возразить, что, однако ж, все это уж не ново, как дверь снова отворилась, впуская Федота Проскурина, тащившего коробки.

Подслеповатые глаза Функа заблестели. Подмастерье весь обратился в зрение. Но Федот, на физиономии которого отпечаталась некая досада, не торопился открывать крышки. И даже бесцеремонно отодвинул немцев, вплотную подошедших к Ящикам.

– Я вам, ваше сиятельство, вот что скажу, – начал он свою речь без всяких предисловий. – Вы коллекцию-то из дому не велите выносить. Батюшка ваш меня к ней приставил, так, стало быть, я жизнь положу, чтобы ни одного камушка из нее не пропало. Так что, коли хотите делать подарок императрице, делайте, но только чтоб дома. Вот в задних комнатах оборудуем мастерскую. Станок шлифовальный поставим, так и пусть себе приходят как на службу и тут диковинку свою делают, не то ведь не уследишь.

Граф, хоть и хмурясь выслушал Федотову речь, да ругать его не стал. И даже подивился столь дельному предложению. Сам же кивнул и посмотрел на Функа, на лице которого было написано возмущение.

– Я ест честный ремесленник и знаю сфои рамки, граф Алексей Фасильефич. Однако, как фы ест мой спаситель в том деле с империалом для корзиношки ее императорского феличестфа, я не смогу фам отказат. Харашо, если фы так хотите, мы с Питером – это мой родстфенник и подмастерье, будем приходить и делат диковинка для нашей дорогой государыни.

Погожева вдруг кольнула совесть, и он хотел было отказаться от таких услуг, но тут, сызнова подал голос Проскурин.

– Вот и славно! Батюшка бы одобрил, – с теми словами бородач отступил на шаг от коробок и открыл одну за другой крышки.

Граф в душе негодовал оттого, что Федот находит возможным вот так распоряжаться, но упоминание о батюшке его сразу отрезвило. И он себя убедил, что это не кто иной, как сам Василий Федорович с небес приходит снова к нему на помощь, говоря при этом от лица простого поморского рыбака, некогда пригретого им в своем доме. Ну, на этот раз так тому и быть.

Немцы, вооружившись лупами и еще каким-то малоизвестным инструментом, приступили к рассмотрению содержимого коробок. Коробок было всего три. В первой разложены самые дорогие каменья – диаманты, рубины, сапфиры, падпараджа, да несколько смарагдов, в том числе и тот большой, что был ценнее прочих. Каждый камень лежал в своей ячейке, обитой бархатом, а под бархат еще ветошка чистенькая была положена, чтобы камушку, не дай Бог, неуютно не было в его гнезде.

Василий Федорович камни-то живыми существами называл и всех уверял, что с ними судьба поступит также, как сами они поступают с каменьями. Вот поддал человек ногой камень, лежащий на дороге, ан и ему судьба також наподдала. А коли он его взял руками и легонько перенес на обочину, то и жизнь ему будет также сладка, как камушку этого человека прикосновение. Вот и слыл старший граф Погожев чудаком из чудаков. Не понимали его люди. Вот разве только Функ.

– Фаш батюшка был истинный ценитель! – Говорил он, не сводя глаз с разноцветного многообразия. – Он теперь на небесах, где обретают покой фсе удифительные люди.

От первой коробки он перешел ко второй, где лежали самоцветы – разные кварцы, тумпазы, бериллы, аквамарины, турмалины всех известных цветов. От второй – к третьей. Здесь были поделочные камни: редкого окраса яшмы, ониксы, кремни, малахиты и другие разные, всех и не перечтешь. И у каждой Функ отдал дань порядку и почти нероссийской щепетильности в подборе и раскладке образцов.

Граф же тем временем шуршал листами принесенных Функом эскизов и все хмурился. Не того ему хотелось. Не таковое виделось. Не так как-то нужно. Вот это может быть? Виноградная кисть из самоцветов на крышке, а по основанию винные кубки эмалями выведены. Любопытно, но не то…

Чуть было, во гневе пребывая, не отбросил листок с эскизом, как вдруг на что-то такое наткнулся. Что ж это было? Погожев начал ворошить листы с таким рвением, что мог их попросту все порвать, но вот тут-то и нашлось то самое.

На клочке желтоватой бумаги красовался рисунок, ну, ни дать ни взять подходящей вещицы. На сем рисунке изображена была табакерка, сделанная в виде небольшого пригорка. На вершине пригорка, опираясь пухлой ножкой на большой овальный камень, предположительно смарагд, стоял Амур и целился Золотым луком прямо в пастушка, вольготно разлегшегося возле сидящей на травке из самоцветных каменьев, пастушки. В руке у пастушки был цветок, а внутри него – некая пружинка с секретом, нажатием на которую коробочка и открывалась, обнажая нутро, поделенное на несколько ячеек, как рекомендовала последняя мода.

– Вот! – граф победно потряс бумагой у себя над головой.

Функ, сделав соответствующую мину, приблизился к столу, за которым восседал Погожев и вгляделся в рисунок.

– Но это не ест мой эскиз! – сказал он возмущенно, – Не ест возможност сделат таких пастушков и пастореллин. Это ше ест камен, а не глина.

– А почто рисовал?

– То я рисовал, ваше сиятельство, – скромно отозвался Федот Проскурин, который от своего места возле Ящиков ни на шаг не отступал.

– Ты, – подивился граф, – а чего молчал?

– Я уж хотел показать, а ваше сиятельство все молвили потом да потом. Вот уж я обманом. А этих пастушков с пастушками да божка Амура я уж выточу из кости. Тому научен. Правда, таких мелюсеньких еще делать не приходилось, да я спорый – наловчусь…. Коли надо.

Граф сказал, что надо. Функу же велел приглядеть, где какие должны быть камни. Но прежде, чем приступить к тому, Функ еще поартачился:

– Я долшен фас предупредит, граф Алексей Фасильевич, что табакерка по эскизу этот гаспадин ошень много займет места – будет торчат из одежда и нарушат элегантный фид.

– Это как раз не причина, чтобы от сей изрядной выдумки отказываться, – отмахнулся граф, – уж я-то знаю, что Екатерина Алексеевна табакерок с собой никогда не нашивает – они во дворце повсеместно разбросаны, а при себе у нее их никогда и нет. Так еще с давних пор повелось. Бывший государь наш Петр Федорович не любил табаку, и вечно супруге своей выговаривал за сию привычку. Это она мне сама… Хм… Я слышал от многих приближенных… Оттого она и не стала табакерок при себе носить – чтобы искушения не было.

Немец не скрывал неудовольствия, но терять выгодный заказ глупо, и он нехотя согласился. Погожев, горя нетерпением увидеть диковинку поскорее, снова и снова вглядывался в эскиз, и вдруг, осененный идеей, чуть было не подпрыгнул на месте.

– А нельзя ли, Арнольд Христофорыч, внутри табакерки выгравировать еще стихи?

– Если мы будем делат диковинка из подходящего камня, то это будет мошно.

– Так делай, Арнольд Христофорыч, я нынче же сочиню.

Функ снисходительно посмотрел на заказчика, но все же поклонился и пристально воззрился в распахнутое нутро короба, в коем хранились камни. Федот, который батюшкину коллекцию ни на секунду не оставлял, сердито нахмурился. Стало быть, опасаться нечего, соблюдет камушки. Да и Функ расстарается. Куда ему деваться? Можно об этом деле покуда забыть. И то уж засиделся. Вот бы проехать верст десять галопом, а то и погарцевать.

***

Довольный сверх всякой меры граф вышел из кабинета. В большой зале потянулся, бросив взгляд на портрет отца, который всегда сразу выделял, несмотря на множество других, висящих рядом. Подмигнул старику, мол, мы еще возьмем свое. И повернул к лестнице, что вела на нижний этаж дома. Вот тут и достиг его ушей шум боевых действий, кои производились в доме. Коль скоро спустился, то тут же и выяснил, кто сии вояки.

Прасковья в сбившемся набок шиньоне, намотав волосы Степаниды на руку таскала ее по всем сеням, а та извивалась змеей и норовила то ударить барыню, а то и укусить. Однако же Прасковья не сдавалась. Злость придавала ей сил и напрочь отбивала чувствительность к маневрам Степаниды. Обе визжали точно резаные – одна от боли, а другая от злорадного удовольствия.

Дворня, присутствовавшая при этой сцене, реагировала неоднозначно. Иные хихикали в кулачок, иные боязливо таращили глаза, да дрожали, опасаясь, как бы и им не досталось на орехи. Нечего было и ждать, чтобы кто-то вступился за горемычную.

Увидав графа, все тотчас расступились. А на Прасковью новое остервенение нашло – она с такой силой дернула Стешку за косу, что в ее руке клок волос остался. Степанида вскрикнула и повалились без чувств, а Прасковья со злостью пнула ее ногой и убежала прочь.

Граф тотчас велел поймать мятежную супругу и запереть в ее спальне. Сам же склонился над примой и дутьем в лицо попытался привести певицу свою в чувства. Та приоткрыла глаза, жалобно застонала и рукой коснулась больного места.

– Перенесите Степаниду в постель, – скомандовал Погожев, – да доктора позовите. Но о том, что было, молчок! Кто слово вымолвит, тому тотчас також будет.

– Что же доктору сказать? – осведомился просвещенный графский камердинер Прокопий Власьев, разглядывая свои ногти, – ведь чай спросит, что приключилось.

– А то не придумаешь! – грозно насупился Погожев, – свали на кого хочешь, да смотри, за Стешу мне все тут головой ответят!

За сим граф отвернулся от дворни и стал подниматься в комнату к нелюбезной супруге.

Прасковья рыдала и рвала волосы, но теперь уж себе. На ее некогда свежем лице плыли разведенные горючими слезами, сурьма и румяна. Слез Прасковьи граф дотоле не видал еще, и весьма удивлен был, что немилая супруга способность имеет плакать. А еще того более подивился Алексей Васильевич речам ее. Как только он вошел, Прасковья кинулась к нему, воздевая руки к небу и вопя, что он ее мученически мучает, а она ни в чем нисколечко не виновата.

– Это ты-то! – вскричал Погожев, который все то время, что прошло с их свадьбы именно себя считал жертвой, никак не ее.

– Ну в чем? В чем я виновата-то, скажи? Я ведь любила тебя больше жизни, а ты надсмеялся, бросил. С девкой живешь! Девке ювелира вызвал! Девка во всем доме распоряжается! Сама решает, что куда отправить, кому что дать! А я! Кто здесь я? Вовсе не хозяйка, а только тень какая-то.

Смотри что удумала! Что он ювелира для Степаниды вызвал. Дурная!

– А чего ты хотела-то, Прасковья? Знала ведь, что добром такое не кончится. Почто гирю пудовую мне на шею взвалила и утопить хотела, ведь знала же, что не люблю!

Прасковья вдруг перестала рыдать и посмотрела на него огромными темно-синими глазами. Надо же! А он и не знал, что у нее такие глаза. Словно и не видел их никогда. Да ведь и правду сказать, чего он в ней видел кроме богатого тела? Почитай ничего.

– А говорил, что любишь, – медленно и все еще прерывисто дыша произнесла Прасковья.

Граф опустил голову. Сам тоже, конечно, виноват. Но ведь она так давила на него тогда. Да и тетка ее еще тут как тут. Наверняка, все у них было подстроено. Эх, да что теперь!

– Иной раз чего не скажешь, – с тяжелым вздохом проговорил Погожев, – что ж всему верить? Ты-то Прасковья тоже поди за графским титлом, да за богатством моим за меня пошла, а не по любви…

– Неправда! – Закричала тут графиня и даже ногой топнула. – Неправда! Неправда! Неправда! Я всегда, с первых дней, любила тебя! Думала о тебе. Я же, – тут она подошла к Погожеву вплотную, так близко, что он ощутил ее запах, который показался ему теперь каким-то тяжелым и даже душным, – я же знаю, что и ты тоже… только одну меня и видел ране-то. Ну разве не так?

При этих словах графиня руки развела так, чтоб ее роскошные формы были хорошо ему видны, но, так уж случилось, боле они ему не нравились. Он невольно отстранился.

– Послушай, Прасковья, – заговорил решительно, Прасковья хныкнула, но замолкла, – хочешь ты того или нет, но жена ты мне только перед людьми, жить я с тобой не хочу и не буду. Давай разойдемся полюбовно. Ты живи, как хочешь. Я буду жить, как могу. Уж коли виноваты вместе, так и вместе надо выбираться. Содержание я тебе положу хорошее. Амантов себе, коли хочешь, найдешь. Только детей, тобой прижитых, своими не признаю, не жди. С месяц-другой поживи здесь. Реши, куда тебе податься. Но хозяйку из себя не строй, не стать тебе истинной графиней Погожевой. Все. Боле мне нечего сказать.

С тем граф резко повернулся и зашагал к выходу. В сенях он велел подать лошадь, а вскочив в седло, пришпорил скакуна так, что тот рванул с места, и чуть было не поскользнулся. Вгорячах Погожев не сразу и заметил, что под ногами гололед, хоть коньки надевай.

Умный конь сам замедлил ход свой, но все же продвигался так быстро, как только умел по этакой скользени. Да все же эта езда была более шагом, чем галопом. Графских растрепанных чувств она никак успокоить не могла. Однако и домой возвращаться теперь ему не хотелось. Слишком многое нужно было скинуть с плеч, слишком от многого избавиться. Не завернуть ли в кабак? Может и не помешало бы! Жаль, нет у него в Питере ни одного верного хорошего товарища. Вот бы поговорить с ним, так глядишь, и беда с буйной головы долой.

Кабак имелся где-то там, в конце Невской перспективы. Стало быть, ехать следовало по прямой. Погожеву не приходилось направлять понятливого жеребчика. Он уж и расслабился, запрокинул голову, подставляя пылающие щеки ледяному ветру и позволив себе предаться одному лишь созерцанию, дабы изгнать неприятные мысли.


***

Надобно сказать, что на ту пору уже вечерело, хоть и было всего часа четыре пополудни. Да ведь наши северные зимы известны как раз тем, что дня почти и не видно – лег спать темно, проснулся все темно, когда-когда увидишь бледный серый денек, чуть подкрашенный солнечным лучом, а так все сумерки. В сумерках созерцанию придаваться было не легко, тем паче, что фонарей в то время в Питере не особенно много наблюдалось. На перспективе горели костры, возле которых грелась голытьба и всякий городской сброд, который поселился в этих краях еще в те поры, когда царь Петр сволакивал простой люд без чина и звания на строительство своего города. Оттого и название люди сии получили – сволочи.

В тот денек на перспективе обреталось оных куда как много, ведь время стояло студеное. Людишки эти все были отчаянные головы, в одиночку подле их мест гулять не моги. Оно конечно, ты их не трогаешь – и они спокойны, но коли проявишь высокомерие или еще какое неуважение окажешь, то уж пеняй на себя.

Погожев всегда сволочи денег подавал, коли просили, не скупился. Оттого они его не задирали, хоть трезв ехал, хоть пьян возвращался. А вот некоего господина, что в эту пору был окружен толпой недобро настроенной голытьбы, видно уж изрядно потрепали. Он, хоть и сидел еще на своей лошади, да был уж без шубы и так промерз, что, несмотря на свою явную храбрость, никак не мог дать достойный отпор лиходеям.

Подъехав поближе, граф услыхал французские слова, слетавшие с окоченевших губ и еще какие-то совсем неумелые русские, которые и на слова-то не были похожи, а пуще на междометия. Вглядевшись получше, Погожев признал доброго своего приятеля графа де Сегюра, и тотчас же подъехал.

– Чего хотите-то, православные? – спросил он у народца, кивком здороваясь с графом.

– А мы вот мусью этому говорим, мол, нашей водочки изведай, так и сугреешься, а он все свое талдычит, пардон да пардон, – заговорил бойкий мужик с клочкастой бородой и в шапке ушанке, указывая на большую бутыль, что стояла в отдалении от костра. – Вот она водочка-то. Мы ему уж и стакан налили, а он, слышь, утирать его стал, точно мы черти какие нечестивые. Вот мы ему кресты-то показали, а он, смотри, теперь уж и совсем заиндевелый, поди еще и околеет.

В толпе загыгыкали. Многие состроили гримасы, иные с любопытством смотрели на «околевающего» графа, иные сверлили глазами Погожева.

– Я-то вижу! – отозвался Алексей Васильевич, боковым зрением улавливая, что Сегюр, уж совсем синий в своем тонком шелковом камзоле. Сорвав с плеча шубу, он тотчас набросил ее на посланника. Сам же затребовал, – а ну дай стакан-то, чай не лето, не замерзнуть-бы.

Опорожнив махом полный стакан, поданный ему бродягой, дал на круг несколько монет и, взяв под уздцы жеребца де Сегюра, направил лошадей к дому.

Дома-то Алексей Васильевич все-таки уговорил француза испить водочки и, когда лицо у того порозовело, а язык стал послушным, Сегюр воскликнул, что благодарен Небу, неизменно посылающему ему в спасители именно Алексея Васильевича.

Признаться, и Алексей Васильевич был благодарен Небу за то, что оно уж во второй раз послало ему Сегюра. Вот ведь стоило попросить, и откликнулось на его мечту, искал товарища, и товарищ перед ним, тут как тут.

Погожев велел накрыть стол побогаче и принести еще водки, а Сегюру сказал, что граф нынче его гость и он его никуда не отпустит. Сегюр и не сопротивлялся особенно, а только удивился, что не видит нигде прекрасной Стефании, как прозывал он Стешу. Неужели граф оставил такое сокровище в деревне? Погожев вздохнул, мрачно окинул взором столовую залу и, испросив у Сегюра клятву, что происшествие сие останется между ними, поведал французу о нынешнем своем бедствии.

Сегюр слушал с нескрываемым интересом.

– Ваша жена имеет темперамент, – раздумчиво проговорил он по окончании Погожевского повествования, – я сделал некоторые наблюдения и поделюсь с вами, если хотите. Большой темперамент в народе происходит от климата, в котором он живет. Он может происходить от сильной жары, в какой живут, например, мориски или от сильного холода, и этому достойный пример Россия.

Алексей Васильевич изумился основательности вывода. Но все же это не сбрасывало с его плеч заботы. Каким бы ни был у Прасковьи темперамент, жизнь с ней ничего хорошего не предвещала.

– Мне-то что делать? – обреченно вздохнул Погожев, разливая по рюмкам очередную порцию горячительного. – Ну, давай, граф, за здоровье.

Сегюр подумал немного, но рюмку все-таки взял, однако не опорожнил, а выпил лишь половину. Алексей Васильевич отнесся к сему снисходительно. Сам же опрокинул водочку одним глотком и замер в ожидании приятного тепла. Что и говорить, без шубы-то и он промерз, до сей поры мурашки по спине бегают.

Сегюр невольно морщился. Водка ему была горька с непривычки. Алексей Васильевич подвинул к французу грибков соленых, да капусты. Попробуй, мол, заесть. После водки грибки да капуста первое дело. Сегюр нерешительно потянулся к миске с грибами. Алексей Васильевич показательно ткнул вилкой в румяную шляпку рыжика, поднес ко рту и положил на язык. Глаза закрыл удовлетворенно. А как открыл, то увидел, что и Сегюр вроде тоже доволен, и жует что-то. Ну, стало быть, можно продолжать разговор.

– Мне ведь видеть ее уж и то не в радость, а о прочем нечего и говорить.

Сегюр, прожевав, откинулся на спинку кресла и по блеску его глаз, Погожев понял, что тот уж немного пьян.

– Я не совсем понимаю вас, граф, – начал посланник, ставя локоть на бархатный подлокотник и кладя ногу на ногу, – графиня красива и довольно умна. Кроме прочего, она обладает такими формами м-м-м…

– Вот я, неразумный, на них и попался, – вздохнул Погожев, – если б не эти …. То жил бы сейчас совсем иначе.

Посланник, хоть и был немного во хмелю, сразу понял, о чем шла речь, но, прежде чем ответить, посмотрел на Погожева с большим вниманием. Потом осторожно поинтересовался:

– Вы, граф, действительно так сожалеете о своей участи?

– Да как же иначе?

– Мне это странно слышать. Ведь я писал вам перед самыми Рождественскими праздниками, что рассказал ее императорскому величеству о театре вашем, о котором осталось у меня самое наилучшее впечатление, и императрица пожелала немедленно вызвать вас ко двору, чтобы вы дали представление в Новый год. Неужели письма сего вы не получали?

– Вот, значит, как, – Погожев пригладил волосы на затылке, – а я-то все думал, чего вдруг такая перемена.

Вздыхая и закусывая губы, Алексей Васильевич пересказал Сегюру всю историю с письмами. Покраснел, когда сказал, что Сегюрова письма даже и не видел. Оно небось так и лежит в неразобранной горке у него на столе в барском доме в сельце Погожем. Глупо повел себя Алексей Васильевич, неаккуратно и вовсе не по-европейски. Посланник имел право осудить. Но тот лишь рассмеялся.

– С вами, русскими, никогда не знаешь, чего ожидать! Право, мне очень нравится ваш национальный характер! Что-то в вас во всех есть истинное! Пожалуй, граф, налейте нам еще по рюмке. Мы выпьем за эти ваши чудачества и за то, чтобы боги удачи помогли нам поправить дело.

– А можно поправить? – с надеждой поинтересовался Погожев, разливая напиток.

– Несомненно! – воскликнул граф и продолжил уж после того, как поставил пустую рюмку на стол, а на языке у него податливо треснула и разлилась спелым соком клюква, положенная в рот вместе с квашеной капустой, – я теперь в милости у ее величества. Сущая безделица, казалось бы, но…. Ее величество оценила.

Алексей Васильевич замер в ожидании. А граф Сегюр, отдав дань капусте, вдруг потянулся к студню и, положив кусочек к себе на тарелку, понюхал, слегка наклонившись, поднял бровь и принялся отрезать ножом малую толику, дабы ее сподручно было подцепить вилкой. Попробовал, хмыкнул и продолжил есть.

– Так что ж вы сделали? – нетерпеливо спросил Погожев, у которого вдруг пропал аппетит от волнения.

– О, мой друг! Это печальная история. Но дело прошлое. Я всего лишь написал эпитафию на смерть прелестной Земиры, которую ее величество сочла удачной, и даже велела начертать на надгробии сей особы.

– Это какой еще Земиры?

– Неужели вы не помните! Это собачка. Левретка. Леди Земира, если мне память не изменяет, – дочь не менее воздушного существа леди Дюшесы. Прелестное было создание. В начале зимы она преставилась, так ее величество сильно горевала, и тогда я преподнес ей эпитафию. Она посчитала ее любопытной и довольно скоро утешилась. Зато я теперь в милости.

Алексей Васильевич вздохнул. Этакой Сегюровской легкости, свойственной, впрочем, многим французам, в нем отродясь не было. Все-то он себя пилил, мучил, не знал, как подступиться к тому или к этому, а вот француз, р-раз, и в дамки! Каков!

– Не вздыхайте, граф, – дружески проговорил Сегюр, – поверьте, вашему горю вполне можно помочь. Расположение к вам императрицы вернется. Слышал, скоро у вас большие праздники. Русский карнавал. Как это? Масселиса…

– Масленица!

– Кажется так. Мне говорили, что это сплошное веселье. Балы, скачки, спектакли. Подготовьте несколько своих прекрасных представлений. Надеюсь, вы привезли с собой свой театр?

– Обозом тянется.

– Так вам главное поспеть. Я же сделаю, что смогу. Поверьте, ее величество примет ваше приглашение, ну а дальше, вам и карты в руки!


***

Нельзя сказать, чтоб Алексей Васильевич был уж очень легковерен, и на то, что Сегюру удастся изменить мнение императрицы, он не очень-то уповал, разве только преставится еще какая левретка, и француз снова напишет изысканную эпитафию. Но всякое могло быть. Сегюровы легкость, обаяние и живость ума вполне могли сделать свое дело. Пожалуй, стоило положиться на судьбу, принявшую французово обличье и постараться не упустить последнюю возможность исправить положение. Дело было только за театром, который он ждал со дня на день и уж весь извелся, когда, наконец, получил весточку от передового обоза – мол, завтра въедет театральный поезд в славный город Питер.

Тем же вечером, а у Судьбы все так – то она тебя не замечает, то засыпает известиями, Сегюр явился к нему прямо с бала и, дружески пожав руку, обрадовал:

– Говорил нынче о вас с ее величеством. Мне показалось, что она к вам благосклонна, хотя, право, немного дуется из-за того, что вас не было на Рождество. Мне пришлось дать объяснения.

– Что же вы сказали?

– Правду, мой друг.

– К-как же так?

Алексей Васильевич замер от ужаса. Сегюр, взглянув на него, тотчас сжалился.

– Поверьте, друг мой, правда в подобных случаях лучше всего. Ну, как вы сказались бы больным, так по этому поводу немедленно должна была бы последовать отписка, а ее не было. Стало быть, вы невнимательны как подданный, а как обыватель обладаете плохой манерой не отвечать на письма. Это для вас не лучшая характеристика.

– Но я думал свалить все на почту.

Сегюр наклонил голову и скосил взгляд куда-то в угол.

– Вы молоды. Я несколько старше, поэтому позволю себе совет. Никогда не говорите монарху, что в его государстве что-то не так и плохо работает. Пострадают люди и возненавидят вас. Выгоды от этого не будет вам никакой. В следующий раз свинью подложат, и вам уж точно несдобровать.

Алексей Васильевич слушал мудрые наставления с открытой душой, но, вместе с тем, ощущал, что от них ему становится только хуже. Он почти почувствовал, как на шее его затягивается веревка, а из-под ног вышибают подставку. Граф без труда угадал его мысли и тут поднял холеный палец вверх, отчего белый кружевной манжет эффектно возлег на темно-синем бархате рукава.

– Теперь рассмотрим ваш случай. Вы не вскрывали писем целый месяц. Но отчего? Первое – оттого, что безмерно страдали от разрыва с той, о которой грезили, вам было все равно, даже если весь мир полетит в тартарары. Второе – оттого, что пытались забыться, и всецело отдались трудам праведным, неусыпно занимались театром, надеясь плоды усердия своего некогда представить предмету страсти. И, наконец, третье – не желали ничего слышать о ненавистной женщине, которая была виной всем вашим несчастьям.

– Граф, – потрясенно воскликнул Погожев, – но ведь это именно так и было!

– Не сомневаюсь, друг мой! То состояние, в котором я застал вас в деревне, очень красноречиво указывало на все вышесказанное.

– И вы все это донесли ее величеству?

– Не скажу, что все. Ведь о вас, друг мой, можно написать целую поэму, но в общих чертах я ей поведал все, что успел.

– Стало быть, она больше не гневается?

– Ну... Трудно себе представить, чтобы она открыто сказала нечто подобное. Разумеется, нет. Главное ведь тут совсем иное. Она слушала. Если б она о вас знать ничего не хотела, то тотчас бы переменила тему. Учтите, что при ней, как и всегда, был этот несносный человек.

– Потемкин?

– Когда вышла государыня, он тотчас припал к ее руке, но вовсе не для того, чтобы поцеловать, а лишь из любопытства, надела ли она какой-то там перстень, который он положил для нее в Ящик Амура. Держу пари, в его кармане всегда есть ключ от ее спальни.

– Ну, вообще-то говорят….

– Не продолжайте! Сие положение имеет толкование скорее политическое, ибо перед вами посланник. Посему, лучше молчите. Скажите лучше, когда вы ждете театр?

– Уже завтра.

– Так поговорим лучше о нем. Что вы собираетесь представлять?

– Я думал, может какую пьесу самой государыни.

– Возможно, – раздумчиво протянул граф. – Я почту за честь быть в сем деле вам советчиком и сам еще подумаю над тем.

– Если б вы знали, как я вам признателен!

– Не торопитесь, друг мой, это все еще впереди, – Сегюр собрался уходить, но на полпути к дверям вдруг остановился и, по-обыкновению, снова поднял палец вверх. – Ящик Амура, кстати, совсем неплохое название для вашего представления. Образованным дамам всегда нравится что-то эдакое в античном стиле. А уж мужчины будут вдвойне вам благодарны, если вы оденете хорошеньких актрис древними гречанками или римлянками. Благоприятные отзыва, по крайней мере, я вам гарантирую.

Улыбаясь и пожимая дружески протянутую Сегюром руку, Алексей Васильевич вдруг почувствовал легкий укол совести. Совсем небольшой укол совести, но этого достало, чтобы Погожевское рукопожатие вдруг совсем ослабло, хотя руку он у Сегюра не отнял, а так и стоял с протянутой правой, левую же возвел ко лбу и стукнул по нему кулаком.

Он вспомнил вдруг Вареньку. Морозный день. Они стояли возле двери ювелирной мастерской Функа и разговаривали о совсем ничего не значащих вещах. Он нес околесицу в надежде задержать ее хотя б еще на минуту. Она что-то ему передала.

– Ящик Амура, – простонал граф Погожев, чем вызвал благосклонный взгляд графа Сегюра.

– Вижу, мой друг, вы уцепились за эту идею.

– Не в том дело, граф! Вернее, идея превосходная, но я кое-что забыл. Если б вы могли оказать мне одну услугу….

– Для вас все что угодно, друг мой.

– Так вот. Я сейчас все расскажу вам. Этот Ящик Амура он ведь у меня. Мне дала его одна особа.

Сегюр был озадачен.

– Ящик Амура самой государыни?

–Боже сохрани, граф! Это игра такая. Я вас посвящу, – и Погожев рассказал, что скрывается за сим интригующим сочетанием слов.

– Угу, – задумался Сегюр, – но я чем могу помочь?

– Я просто передам вам сию вещицу, чтобы вы могли пустить ее дальше. Мне пока не надлежит показываться при дворе, а задерживать надолго сей посланец я не должен. Вы на свое усмотрение распорядитесь им и, если хотите, так ничего можете не класть.

– Ну, отчего же! Идея мне нравится. Я положу в него дешифровку писем некоторых англичан из торговой компании, думаю это подношение будет небезынтересно государыне.

– Вы шутник граф. Ну, беретесь?

– Я ведь уж сказал, что готов это сделать для вас, да мне, признаться, и самому любопытно.

«Не иначе, есть кто-то у графа Сегюра на сердце», - подумал Алексей Васильевич, бросаясь вверх по лестнице в свою спальню. Посланец стоял возле зеркала, кажется на том же месте, где и был оставлен несколько дней назад. Погожев даже не удосужился его открыть, надо хоть теперь это сделать.

Перстень Потемкина светлым пятном выделялся в коварной полутьме ларчика, но и он не смог заслонить собой того, что граф увидел. Не мечтал, а увидел. Подумал, что ошибается, но потом снова вспомнил и узрел, точно наяву, сноп бриллиантовых искорок на высокой Варенькиной груди.

Она тогда подошла к нему поближе, и он хорошо рассмотрел этот медальон. Но ему ли он предназначался? Не может быть, чтобы у такой красавицы до сей поры не было кавалера. Болтали что-то про князя Комарицкого, припомнилось тут, но Погожев, как не напрягался, не мог представить себе этого шута горохового с аршином пудры на физиономии рядом с Варенькой – свежей, искренней, и чуть смугловатой.

А вот уж дудки! Не получит он Вареньку. Не получит никогда! И Варвара не зря положила этот медальон в коробочку прямо тогда у ювелира, не заранее, нет, именно тогда. А прежде, как раз перед тем, подошла к нему, чтобы он смог ее как следует рассмотреть. Да только верить ли такому счастью? Чай, не безмозглая она девица, чтобы связаться с ним? Кто он? Опальный, жена на шее пудовым камнем повисла. Но ведь Варвара все это знала. Знала и подошла, а потом положила в коробочку медальон.

Граф казался себе вором, когда вынимал драгоценность из ларчика. Руки его дрожали, пальцы не хотели слушаться, но он все-таки взял медальон. Взял и прижал к губам, уверенный, что никогда с ним боле не расстанется.

Глава четвертая. Печальная Венера


В эти несколько месяцев, что прошли со дня смерти генерала Ланского, Екатерина Алексеевна чувствовала себя как никогда одинокой и усталой. Не было такого ранее, чтобы нарушала она свой привычный режим, чтобы откладывала дела на потом. Но когда умер Ланской, случилось и это. Хотя и ненадолго она позволила взять верх слабости. Быстро собрала волю в кулак, и зажила прежней жизнью.

В шесть часов утра у нее всегда был подъем, сразу после подъема кофий со сливками и печеньем. Далее работа с секретарями, просмотр бумаг, писем, депеш. Потом легкий завтрак, прогулка, прием просителей. Сызнова секретари, бумаги, проекты, реляции. Она во все входила, в каждую мелочь. С каждым говорила заинтересованно, давая понять, что она ценит рвение, но и провести себя не даст.

Деньги. Всем были нужны деньги. Всем хотелось побыстрее и побольше нахватать, а казна и так не в лучшем состоянии. Один лишь человек за всю ее жизнь был по-настоящему сердечен и бескорыстен, Саша Ланской. Один он разделял все ее тревоги и заботы, не требуя и не желая ничего себе, не запуская лапу в государственные финансы и не встревая ни в какие интриги. Всегда говорил, что награда ему она сама, Екатерина. Вот оттого она и тужила по его ясным глазам и доброй искренней душе. Крепкое ладное тело, что ж, поведи она только взором, и к ногам ее бросится любой, кого б она не захотела. Бросится, но не будет предан ни телом, ни душой. Так уже было не раз. Орлов, Потемкин, Корсаков. Все они оказались не в пример Сашеньке вероломны. А так хотелось верить. Так хотелось!

И вот однажды ей показалось, что она снова может быть счастливой. Снова будет желанной и единственной. Снова почувствует себя только женщиной, а не источником, что питает небеса, проливающие золотой дождь над фаворитами. Тогда на куртаге она увидела глаза графа Погожева, и ей вдруг на минуту показалось, что перед ней ее Сашенька, ладный, веселый, влюбленный. И взгляд был совершенно Сашин. О, этот взгляд! Он весьма красноречиво говорил, что кавалер не упустит случая обнять желанную даму. Покрыть поцелуями ее лицо, шею и декольте. Вот только бы остаться наедине...

Тогда она поверила сему взгляду, расслабилась в жарких объятьях, позволила себе думать, что опять вдруг вернулась к ней молодость, резвость и прежний любовный пыл, что так привлекал поклонников. Да и как не расслабиться, как не поверить, когда страсть молодого графа пылала с таким жаром, который нельзя изобразить, не чувствуя расположения и не ощущая горячего желания владеть именно ею, а не какой-то иной дамой. А вот, поди ж ты, оказалось, можно было все изобразить, – и страсть, и томление, и нежность, – лелея в сердце совсем другой предмет обожания.

Когда Марья Саввишна рассказала про роман Погожева с Прасковьей Вертуновской, Екатерина немедленно велела призвать сию деву и взглядом ревнивым вцепилась в ее лицо, придирчиво оглядела фигуру, точно в первый раз видела. И осталась недовольна. Государыне показалось, что Создателя, одарившего Прасковью столь щедро, упрекнуть не в чем. Ничего он не забыл дать ей, всего было отпущено вдоволь и полные округлые формы были у Прасковьи, и белая румяная кожа, и любовный темперамент, о котором Екатерина судила по взору, быстрому, жгучему, но вместе стыдливому.

Невольно императрица перевела взгляд на свое отражение в зеркале и, сердце покатилось в пятки. Еще утром смотрела она на себя, и казалась все той же юной девицей, только что соскочившей с норовистой лошадки, унесшей ее далеко в поля, и, к неудовольствию тетушки Елисаветы Петровны, покрывшейся смуглым румянцем от солнца и быстрой скачки. Но вот уж теперь, видя контраст с Прасковьей, она вдруг ощутила на себе груз всех пятидесяти пяти лет, и поняла, нет, не могла быть страсть графа истинной, огонь его пылал не для нее, для другой. Другую воображал он в объятиях своих, когда ласкал ее и шептал нежные слова. Ну так что ж, пусть ее и получит.

Оженив и отправив от двора графа Погожева, императрица быстро забыла о нем и все грустила о Сашеньке, как вдруг ей о графе напомнили. И самым неожиданным образом. Да и кто? Сегюр! Граф де Сегюр, который приехал в Россию, склонить императрицу на союз с Францией.

Правду сказать, Екатерина не любила, когда в ее дела вмешивались, и миссия Сегюра была ей понятна еще до его приезда. Отговорить императрицу от дальнейшего продвижения на юг и убедить не трепать границ Блистательной Порты, – вот для чего ехал он в Петербург. Но Екатерина была тверда в своих намерениях и планах, потому Сегюра особенно слушать не собиралась, хотя и приняла со всеми причитающимися почестями.

Он же, к чести сказать, не спешил интриговать, но ворвался вихрем в светскую жизнь Петербурга, закрутил множество романов и живо заинтересовался русской стариной. Таков уж он был, граф де Сегюр – любознательный путешественник, увлекающаяся натура, дамский угодник, гурман, поэт, словом, человек, жадный до удовольствий жизни, хотя, конечно, вольнодумец.

Поговорив с ним полчаса, императрица уверилась, что граф нисколько не скрывает своих взглядов, довольно опасных и неуместных. Однако Екатерину это не слишком пугало, ибо совершенно никак не уживались всякие новомодные вольнодумства с русским национальным духом. Хотя, впрочем, некоторые могли и на пользу пойти.

Уж слишком мало ценили русские сами себя. Человеческое достоинство было для многих пустым звуком. Иные вовсе не видели в простом человеке личности. Хотя, что в простом! Дворянин, забыв о чести, воровал, драл крепостных, бездельничал, вместо того чтобы выполнять высокую возложенную на него Богом миссию провещать, блюсти своих людей, приучать их к культуре, внушать доброе, и служить примером честной жизни.

И каково ж было удивление государыни, когда услышала она восторженные слова Сегюра о графе Погожеве, который в имении своем, что в ста пятидесяти верстах от стольного города Питера, завел такой удивительный театр, какового некоторые идеи и придумки, с готовностью воспринял бы любой парижский или итальянский. Выслушав Сегюра, Екатерина испытала нечто похожее на гордость. Меценат, просветитель, образователь своих крепостных граф Погожев, стал вдруг для нее на одну планку с Руссо, которого она хоть и не любила, но идеями коего питалась, разрабатывая свою линию в воспитании внуков.

Тотчас после ухода посланника, она повелела Безбородко писать Погожеву в деревню письмо, где о милостивом прощении и речи не будет, но будет приказ вернуться в Петербург для представления спектаклей, что само собой подразумевало и милостивое прощение. Однако граф не явился. Это сильно ее раздосадовало, хоть она того не показала. Отчасти из-за того, что тут было задето ее женское самолюбие, отчасти из-за удивления, что граф нашел возможным перечить ее воле – это было ей странно и непривычно и поселило в голове мысль, уж не был ли и граф Погожев этаким вольнодумцем, на французский манер. Тогда уж, Бог с ним, пусть и вовсе не едет.

И вот, когда она о нем вдругорядь позабыла, он вдруг явился. Не каялся, ни о чем не просил, не бросал на нее испепеляющих взглядов, а все же пришел на куртаг лишь ради нее, она это хорошо поняла, потому что ни на кого другого он не смотрел, по прочим дамам и взглядом не скользнул, но стоял в стороне и все ждал, когда она позовет, а не дождавшись ее призыва, ушел и больше не показывался при дворе.

Невольно она отметила сколь любопытно для нее его поведение. И где-то в глубине сознания мелькнула у нее мысль, а может в ее жизни зарождается новый, наверное, уже последний роман. Однако мысль эту она быстро отбросила, два раза в одну воду не войдешь. Да и Светлейший уж кого-то ей нашел и, кажется, собирается представить тот же час, как только она сочтет возможным прекратить траурный пост в своей личной жизни.

Екатерина Алексеевна и не заметила, как мысли ее приобрели иное русло. Теперича они были о Потемкине, который уж скоро должен был прийти. Впрочем, Светлейший, бывало, что и опаздывал, не являлся в оговоренный час, иногда и совсем не приходил, зато в другой раз мог прийти внезапно, когда она и не ждала. Все дозволялось ее ближнему другу, дорогому воспитаннику, как она его сама называла, соправителю, как считала подвластная ей страна.

Она знала, о чем говорят у нее за спиной, но в ее сильной независимой натуре ничьи досужие домыслы о сем предмете не вызывали ни малейшего протеста, ибо они касались Потемкина, а то человек особенный. Он умен, силен и отважен. У него деловая хватка, а своим натиском он способен опрокинуть сопротивление любого существа, будь то человек или дьявол. Он и ее умел во многом убедить. Во многом, но не во всем.

Не понимала и не принимала она его любовных связей с племянницами. Уж слишком цинично попирал Светлейший устои христианской морали. Было в сих связях что-то порочащее, вредное и грязное. Может быть из-за них, из-за этих связей она и отказалась тайно венчаться с ним. Отказалась, и, как показало время, была права.

Светлейший всегда был большим охотником до женского полу, а уж с течением времени и вовсе превратился в невоздержанного сластолюбца – без всякого сокрытия везде и всюду возил целый гарем прекрасных женщин, как дворянок, среди которых были и дочери весьма известных фамилий, так и девиц малопонятного происхождения. Тут были и бессарабки, и турчанки, и волошанки, привезенные им из южных походов. Были и крепостные девки из смоленских имений и Малороссии, да и, Бог знает, может даже цыганки какие-нибудь были, это не вызвало бы ни у кого удивления.

Однако Екатерина все ему спускала. Где большой человек, там и большой размах. Во всем. Во всем Потемкин был ненасытен – в еде, в постельных радостях, в тратах, в желании обладать всем, что только есть на свете дорогого, красивого, важного и необычного.

Дочери сестры его, девицы Энгельгардт стали одна за другой подрастать как раз в самую пору, когда он вошел при ее дворе в силу. К тому времени они осиротели, и Потемкин взял их в Петербург, в свой дом. Одну за другой вывел в свет, обеспечил, дал хорошее приданое и выдал замуж. Но прежде каждая стала его наложницей.

Екатерина хорошо помнила всех их, и, услыхав новую сплетню, каждый раз удивлялась, с какой покорностью девицы Энгельгардт соглашаются на подобное. Однако, лишь взглянув на Григория Александровича, некогда и ей сердешного друга, понимала, что вовсе сие не изъявление покорности, но искренние суть чувства ведут к сему неправедному сожительству. Нет и не будет в свете такого удивительного молодца с подобной выправкой, разумом во взоре, с таковою живостью и силой в движениях.

Племянницы молились на него как на Бога, обожали безгранично и готовы были для него на все, что и не удивительно. Это он вывел их из глуши и безвестности, сделал их светскими, богатыми, желанными в любом доме, принятыми в кружке самых знатных и блестящих дам России. С возвышением Потемкина сразу четыре золушки Энгельгардт стали прекрасными принцессами, партии для которых выбрал сам дядюшка. Варвара, именуемая дядей "Варенька Сладкие губки", отдана была за князя Голицына, Татьяна за князя Юсупова. Когда же подошло время Александры, то тут уж сыграли роль интересы российской короны в Польше, и племянница Светлейшего была предложена самому канцлеру Браницкому. Тот не отказался от золотой невесты, за которой было дано столько, что и сам король не отказался бы.

Санечка была самой верной его обожательницей и каждую зиму проводила с дядюшкой в Петербурге. Явилась она в Петербург и теперь, когда самую младшую флегматичную красавицу Екатерину дядюшка наконец-таки отпустил к мужу графу Скавронскому, тосковавшему по законной половине в Венеции, куда был назначен посланником.

Потемкин всегда был рад племяннице. Приставлял к ней попечителем какого-нибудь из своих секретарей, а иногда возил с собой к императрице. Екатерина Алексеевна и теперь бы не удивилась, войди он к ней со своей любимой Санечкой. Впрочем, Санечку Екатерина Алексеевна и сама жаловала больше, чем других. Оттого что видела, как этой провинциальной девушке, разумной, но все-таки робкой, трудно даются первые шаги в высшем свете. Глядя на нее, она не раз вспоминала маленькую Фике, из захолустья крошечного Цербста, попавшую в самый центр пышного, развращенного и лицемерного двора. Тогда ей тоже было трудно, куда труднее, чем Санечке, за каждым шагом которой следил добрый, хоть и деспотичный дядя.

И все же она отличалась от сестер. Варвара и Татьяна, попав в большие старинные семейства, порвали порочную связь навсегда, Катерина отдавалась дяде по недалекости, да еще из боязни обидеть. И лишь Александра любила этого человека истинно и страстно, признавая все его достоинства и прощая все недостатки. Она сама обладала развитым умом и обостренной чувственностью, которую не скрывала, считая, что ей в ее положении уж нечего скрываться. Она не была лицемеркой, и может быть как раз это так нравилось в ней Екатерине.

Иные болтуны поговаривали, что Санечка ее, Екатерины Алексеевны дочь, подмененная некогда Павлом. Императрица на сию чушь рукой махнула, даже и пресекать подобные несостоятельные слухи не велела. Основаны-то лишь на том, что Александра и Павел одногодки, да на всегдашней радости, с которой Екатерина Алексеевна встречала Санечку.

Радость эта была не случайной, Александра всегда умудрялась разрядить напряжение, которое вдруг возникало в ее разговорах со Светлейшим, забиравшим себе все более воли. Оттого вовсе не плохо было бы, если б и сейчас он привез с собой племянницу. Екатерина вздохнула, еще раз просмотрела бумаги, о которых собиралась говорить, разложила их по порядку на своем рабочем столе и тут услышала стук каблуков за дверью. Прислушалась. Один пришел. Ну что ж, разговор будет не из легких.

***.

– Что опоздал, князь Григорий Александрович? – спросила она, повернувшись вполоборота, отчего ее профиль в свете ярко пылающих свечей отчетливо высветился на фоне темной бархатной портьеры.

Виновные, бывало, трепетали, коли она становилась таковою. Потемкин ничуть не смутился. Он был столь возбужден, что казалось не уловил настроения императрицы.

– Ты, чай, не слыхала еще, государыня, анекдотец-то наш последний? – бодро осведомился он.

Екатерина все знала, но сделала вид, что ничего не слышала.