Перейти к содержанию

Творческие работники

Автор:

Категория
Любовно-фантастические романы
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

НЕЗАКОННОЕ ПОТРЕБЛЕНИЕ НАРКОТИЧЕСКИХ СРЕДСТВ, ПСИХОТРОПНЫХ ВЕЩЕСТВ, ИХ АНАЛОГОВ ПРИЧИНЯЕТ ВРЕД ЗДОРОВЬЮ, ИХ НЕЗАКОННЫЙ ОБОРОТ ЗАПРЕЩЕН И ВЛЕЧЕТ УСТАНОВЛЕННУЮ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВОМ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ "Творческие работники" - произведение любовное, про Духа и земную красоту, и нашу бессмертную душу.Этот роман про то, как мы творим, не ведая что творим; страстно хотим того, о чем понятия не имеем, и, воображая себя избранными и отмеченными неземной силой Фаустами, губим и губим собственных Маргарит."Творческие работники" - это роман про нас с вами в любое время и любую эпоху. Ибо созданы люди по образу и подобию Господа, а про Него мы знаем лишь одно - Господь был Творцом всего сущего. Так и в нас - главное от Господа - это творчество нашей жизни.Увы, порой мы так бездарны в этом, хотя намерения у нас благие, искренне жаждем любви, радости, бессмертия, и у всех болит душа, втиснутая в чужие или свои неловкие пьесы и сценарии.

Читать «Творческие работники» — Евгений Петрович Цветков онлайн

Страница 5 из 7

Савелий смотрел не отрываясь в черноту, окутавшую, как мантия угол. Призрачное, белое облачко парило там, где быть должно лицо. А не мог рассмотреть подробности.

– Как мало тех, кто проходит испытание! Очень мало. Остальные, поскользнувшись, скользят и катятся вниз и не могут остановиться. Но проклинают меня.

Не слабость свою, а Беса казнят. Попутал, мол, нечистый. Не ведая замысел, порочат меня и средство. И каются, называя неудачу в испытании – пороком.

«К чему он все это говорит? – не отставая, крутилась мысль. – Если ему кто-то нужен, то разве мало вокруг. Но по его словам выходит, что люди порочные не нужны ему. Они – издержки его отбора. А отношение остальных к пороку – отношение к невыдержавшим экзамен. Но зачем? Зачем этот экзамен дьявола?»

Луна шевельнулась и сдвинулась. Косо протянула сквозь пыль холодный луч. Подуло холодом и сыростью по ногам. Он переступил ногами, поежился…

– …Зачем? – ты спрашиваешь. Затем, чтобы тому, кто сквозь осуществление всех соблазнов прошел и чист остался, вручить единственное, главное, чем живы души людей – истину. Чтоб нес ее в мирском, в жизни, изнутри мира светил вокруг себя, и люди не забывали о ней, о высшей истине…

«Врет! Врет!! – резануло в голове. – Дьявол! О, как хитер и мудр! Так

оправдаться – блестяще! Так объяснить всю кровь, насилие, всю гадость пороков. Все мерзкое, что было. Пороки – неизбежны! Ради самой главной цели! Истины!!..» – ему стало жарко. Из-за ушей потекли капельки пота за воротник. Луна совсем ушла вправо и теперь чуть-чуть высвечивала угол и очень ярко сторону каменного оконца.

– Ты глуп, – властно и спокойно произнес голос. И эти два слова упали тяжелыми камнями в сырую глину его мыслей и разом их смяли… – Зачем мне перед людьми оправдываться? Подумай!

– Как зачем? – вскрикнула его душа. – Чтобы соблазнить.

– Дурак! – тихо сказало в углу и смолкло.

Он ждал. И в тот момент, когда уже отчаялся, вновь услыхал слова…

– Истина – сила того, кто ею владеет. Он разом становится сродни и Мне, и Ему… Нельзя дать силу в руки живущему в миру, если не будет самой жестокой и твердой подписи, что ею он не воспользуется. Никогда! Ни при каких условиях!.. Те, что прошли мое испытание, душой своей и сердцем подписывают такой договор. Условие неиспользования силы единой истины, высшего знания… и получают его. Им открывается…

Голос стал громче, и стоявшему под мутным лучом человеку показалось, что шевельнулась громадина угла и зашумело вокруг колокольни. Луна теперь, как красна девица, подбоченясь и сияя, стояла в другом окне…

«Фауст, – устало думал стоявший. – Дьявол ищет, испытывает и находит Фаустов, чтобы те несли дальше среди людей его дьявольскую истину… И Фауст – это не продавший душу… Наоборот – сохранивший ее… Но как же так?..»

Мысли закружились в хороводе слов, быстрей, быстрей! Кружись, каруселька! И резко остановились. Тихо. Свет бил теперь прямо в тот угол, где был Тот. Но, странно, черной громады как будто он не касался, обтекал, рассеивался, не доходя до стен. Только облачко серебрилось, сильней и отчетливей звучали свинцовые, тяжелые слова:

– Нет дьявольской истины или божественной. Истина – одна. Только Ему досталась работа почище, а мне самая черная и грязная. Его все восхваляют, ему строят храмы, жгут фимиам. А меня проклинают. Он любит всех, потому что истинно бесстрастен, и к нему идут. Я сострадаю всем, но вынужден исполнять предписанное мне, и меня ненавидят…

«Кем предписанное? – человек мучительно напрягся. – Ему! Кем? О каком он говорит сострадании?»

– Он и Я – две стороны одной медали. Суть – неразменна и нераздельна. Лишь человек нас делит и, поместив его на небо, меня в глубинах мглы, нас тщетно там ищет. Нас нет там. Мы едины, хотя и не одно.

Человек застыл. Свет все сильнее лился, пытаясь рассеять черноту угла, и, как вода, бессильно разбивался, чуть серебрясь о темную скалу. Пронзительные, тонкие брызги кружились пыльным хороводом…

– К нему идут, – продолжил снова голос свое. – Я должен сам искать. Кто Им проникся, уходит из Мира. Кого я нахожу, остаются жить в мире. Но истина и сила у тех и других – одна. И я, и Он берем из одного источника…

«Такого не может быть, – уже совсем спокойно думал человек. – Не может! Лжет враг людей! Лжет!»

Вдали глухо пробило два раза.

«Два часа, – машинально подумал он. – Скоро начнет светать».

И неожиданно, как бритвой, рассекло ему мозг: «А он! Он здесь зачем?»

Мерно упали слова.

– Раз в пять веков я выбираю. И наступило время. Мне нужен человек.

Пятьсот лет длится от одного. Пятьсот лет, и надо искать замену. Но и ему не легче. Отрекаются многие, а к нему доходят…

«Зачем я здесь?» – безумная мысль превратилась в ледяную глыбу, заполнила мозг, начала плавиться, и страшно заныли зубы…

«Зачем я здесь! Спросить?!»

Лед плавился в горячем мозгу.

«Неужели?! Он хочет выбрать меня?!»

Набрал побольше воздуха, и вдруг сон стал меркнуть.

– Меня?! Выбрал?! – судорожно, с безумной надеждой выкрикнул Савелий вопрос бесу, цепляясь за обломки ускользающего видения. И так страшно желалось ему, чтобы выбрал его демон, что про все сразу забыл и погрузился в беспамятную грезу.

Влюбленный Дух и Аннушка

Ночь царствовала. Распалось дневное общепроверенное сознание. Полмира закрыла тьма, и вещи слились с телами и стали неотличимы. Зато душа ускользнула от грузной, потеющей во тьме, сопящей тюрьмы. Чуткая, настороженная выскользнула и стала на свободе глядеть сны. Каждая – свой; кому цветной, кому без красок, серый и будничный, как явь, но с исполнением, исполнением невеликих желаний… Пусть невеликих, но любых, любых желаний, самых запретных в дневном, закованном необходимостью и словом «должен», существовании. Где тысячи и тысячи глаз надзирают за действием твоим, за образом мыслей, за чувством… А тут один, свободен от всех паришь в недоступных цензорскому взгляду пространствах… Быть может, придумают когда-нибудь такой прибор, чтобы и сны подслушивать? Только навряд ли… А пока летят, летят невидимые сновидения, загораясь в пустоте небытия, перед взором души. Сколько их, этих снов? А может – один на всех? Как жизнь. Или у всех и жизни разные, как сны, и только чудится единство?

Спит город, и кажется, что тень чужой воли закрыла мир без солнца, внушая свое. Одно на всех, чтоб завтра творили опять единство жизни. Чтоб не рассыпалось хрупкое напряженное стекло дневного общеприятия в тысячи осколков отдельных видений, не склеенных долее верой в незыблемость и общность того же солнца. Да только и во сне у всех ведь тоже многое общо. Солнце и звезды, одна Земля… лишь исполнение желаний – разные…

Тысячеглазые могилы, провалы окон-глаз. Живые иль мертвые, – не различишь: подобен смерти сон. Вот снится ли тем, кто слеп со дня рождения, сияние дня? Иль не рассказать. Не выразить того, чего нет наяву. Туманы… Ведьмы и лешие топорщатся из тьмы. На всех одна ночь, на половину света. И может, из-за того одна культура, дух – един? Созвучие небытия одно на всех. Как жизнь. И каждому свое: как в жизни, – свое исполнение и своя невыносимость…


* * *

Аннушке снился влюбленный в нее Дух. Он манил ее издалека, но, как только она приближалась – таяла плоть и превращалась в серебристый контур фигуры. Только голос по-прежнему звучал отчетливо. Счастливая Аннушка скользила над изумрудной травой и прямо пила воздух, такой он был душистый и густой. Потом она самостоятельно попыталась разглядеть Духа, его черты, сосредоточилась и чуть не проснулась. Испугалась и больше она решила ничего сама не делать, а, напротив, сон затянуть как можно дольше, потому что в этом сне она была так счастлива, как никогда наяву с ней не бывало. Дух сам заговорил.

– Я люблю тебя, Аннушка, – долетели до нее слова, – но я – Дух, а Духи бесплотны. Вот отчего я только и могу лишь сниться тебе. Господи! Как завидно глядеть мне на тебя дневную и быть вдали, вдали…

– Ну так приди ко мне, обзаведись плотью и приди! – сказала счастливая Аннушка. – Я буду любить тебя и ласкать и днем, и ночью. Мне так просто и ясно с тобой, и никакой не надо играть роли. Я даже не думаю, как мне выглядеть… Днем – по-другому. Я сейчас играю роль роковой женщины, потому что какую мне роль играть – не сказали, вот я и выбрала, дура. А вовсе я не роковая и даже очень несчастная… – так по-детски торопилась все рассказать Аннушка Духу. – Я не буду больше играть никакие роли, я буду сидеть и ждать Тебя. А когда ты придешь, все будет, как сейчас, и я буду очень тебя любить…

– Ты можешь не узнать меня, если я приду. Плоть моя может быть совсем

случайной, и ты пройдешь мимо.

– Я обязательно тебя узнаю. И я хочу тебя, – она помялась, – настоящего.

– Я настоящий.

– Но ты невидим, даже во сне…

– Но ты, ты счастлива? – возразил Дух.

– Да, – шепнула тихо Аннушка. – Я счастлива так, как никогда не была.

– Жизнь коротка, Аннушка, – тихо произнес Дух, – если ты не узнаешь меня, мы никогда больше не встретимся. Даже во сне.

– Я узнаю, обязательно узнаю, верь мне! Я не ошибусь, – так заверяла его Аннушка.

Подхваченная волной чуть влажного душистого воздуха, летела она в неведомой стране. Легкая, счастливая скользила, и все громче играла музыка. Это в небольшом деревянном сарае на берегу реки стоял черный рояль, и маэстро в старомодном фраке играл на нем, скользя проворными пальцами по твердым блестящим клавишам. Руки его так и мелькали, касались то нежно, то твердо их кремовой белизны. Подлетев, Аннушка улыбнулась, игравший кивнул ей в ответ, а рояль так и засиял улыбкой, обнажая бесчисленное множество своих белоснежных зубов. Мимо текла река. Музыка взлетала все громче. Над водой вдали появилось и заскользило к ней облачко. Приближаясь, облачко все время росло вместе со звуком взлетающих и теперь едва выносимых аккордов, пока не превратилось в бьющихся и хрипящих в пене белоснежных кобылиц. И тут Аннушка даже закричала от счастья.

Нисхождение Духа

– Ах, Аннушка, воплощенная земная красота, зачем ты вновь меня смутила? Зачем позвала? Последнее мое страдание, ведь не узнаешь, не узнаешь ты меня… – так горько сетовал парившей в ночи Дух. Только что выскользнул он из души Аннушки, счастливый, хмельной и теперь пристально вглядывался в ночную половину жизни, чтобы найти отверстые врата чьей-то ждущей его плоти. И воплотиться, воплотиться! Ни пятнышка, ни огонька. Глухо закрыты засовы и ставни. Внутри заколоченных наглухо душ ворочались спящие, как ворочается в тесной темной конуре Нищий, пугаясь мыслью, что другой нищий его ограбит…

Но, чу! Что это?! Так ярко горит огонь и так широко распахнут вход… Тут ждут его!

Осторожно ступая, вошел Дух в распахнутую, отверстую душу Кирилла Петровича, лектора по атеизму, который в этот миг тяжело дышал в тесном номере гостиницы, в том же самом городке, куда прикатил Савелий. Вошел Дух, и в тот же миг как пелену кто-то сдернул с глаз спящего. Ощутил Кирилл Петрович, потом увидел призрачную теплоту черно-синей южной ночи. И тут же обнаружил, себя всего, плывущим над землей. Впереди в отдалении горели костры, а за ними угадывался Океан. Самое странное, обнаружил он себя в таком состоянии при полном и ясном уме и дневной памяти. Знал, неторопливо скользя над травинками и касаясь их босыми ногами, что тело его лежит в этот миг в гостинице маленького городка, куда он приехал читать лекции о судьбе и власти над ней человека. Знал, что сам он такой-то (фамилия) и даже помнил отчетливо год рождения… Страшное его взяло любопытство. А что это такое? Отчетливо ведь видел он свои руки, грудь, ноги… И поскольку он был в этом, как бы сне, в полном дневном сознании ума, то тут же шкодливая мысль возникла: «Проверить! Вот он опыт! Если в сне на детали все внимание остановить, то разом проснешься (это он знал). Дай-ка я свои руки разгляжу поподробней!» – решил Кирилл Петрович и стал пристально рассматривать ладони. Сильней, сильней сосредоточивался он, не в силах разглядеть привычные линии, бугорки, морщинки… Еще сильней вгляделся и… увидел землю внизу. Рук не было. Так, взаимная игра света, мельтешение зайчиков. Не было его ладоней, ног, тела! Тело («Конечно, так и должно быть!» – подумал он), тело, оно лежит по адресу и дышит (потом он простить себе не мог, что не поставил другого опыта, не слетал и не посмотрел на свое плотное тело под одеялом со стороны. Но тогда как-то и мысли о том не возникло). Тогда он засмеялся, вдруг стал большим, расширился до великанского размера и подлетел поближе к огням.

– Дух! Дух! – закричали женщины и дети возле костров на берегу. – Глядите! Дух!! – и показывали в его сторону пальцами…

Возле огня играла музыка, пение донеслось до слуха, но светящаяся прозрачная эманация Кирилла Петровича, осознающая себя дневным и даже еще большим сознанием, быстро к кострам и людям интерес потеряла, и поплыла мимо прозрачная игра света, в виде огромной фигуры человека, парящего над землей, с вытянутыми вперед руками и повернутыми к небу ладонями; поплыл Кирилл Петрович в таком виде к Океану, в ту сторону, откуда чуть слышно доносилось шлепанье волн. Так плыл он долго, уже над водой, впитывая всем чувством окружавшее его благолепие, пока совсем не растворился в душистой теплой темной неге.


* * *

Эх! В какую только страну не занесет воображение! Такая прихотливая стихия. Разыграется, дунет, и летишь подобно листку по прихоти ветра. Иногда и сам бы рад унять, остановить, да разве остановишь! В такую заберешься дичь, что дай

Бог ноги… Тут закричишь и… пробудишься. Так вышло и с Савелием. Выкрикнул он что есть мочи свой вопрос бесу: «Выбрал меня?!» – а вместо ответа от напряжения и собственного крика проснулся. Лежал, открыв глаза, в ночной чуткой тишине деревянного домика. Чутка, ох, как чутка ночная тишь на среднерусской равнине! Каждый звук ловит. За десять километров чуть крикнет паровоз, а звук гулко раздастся рядом, долетит без ущерба, скользя натянутыми, звенящими мостиками тишины.

А в бревенчатом домике тишина особая. Старая она, ненавязчивая, как запах старинного буфета, и, быть может, оттого, что эта тишина не глушит, не наваливается, быть может, от этой деликатности беззвучия так вдруг тревожно станет в душе. И вглядывается, вглядывается глаз в тихую, разреженную пустоту, пытаясь поймать тот миг, когда проявит себя покой, и ночная застылость вдруг двинется осторожно острой тенью шкафа… Тут сердце стукнет и замрет в испуге, взгляд так и вонзится в предательскую тень! Но нет! Вновь неподвижность обнаружит себя, и сердце успокоится мыслью, что глазу лишь почудилось движение, а шепота и вовсе не было…

Савелий лежал не шевелясь, вперив взгляд в неясно видный потолок над ним. Сейчас во тьме низенькая плоскость, грубо замалеванная белилами, то парила отдаленно, загадочно, то вдруг нависала. Краем глаза он следил устало за тенями: от шкафа тень, тень от занавески, отделявшей комнаты. Иногда она шевелилась, но тут он знал наверняка, что движение искусственное, от воздуха.

В дальней комнате скреблась мышь. Крр, срип, скрип… и замолкала, чтобы, видно, передохнуть, оглядеть окрестные тени вокруг нее и прислушаться…

Прокричал петух. Крик долетел свободным, почти незатухшим звуком, пронесся мимо и полетел дальше.

«Три часа», – решил Савелий.

С другого конца городка, куда, видно, достиг петушиный крик, вяло и коротко откликнулись. Но звук был сонный и быстро погас.

Савелий встал, вдел босые ноги в старые шлепанцы, набросил халат и вышел во двор.

Осенняя глухая ночь налила повсюду черноту. Только в самом верху чуть отсвечивали, чуть белели облака, так что можно было отличить их темный скользящий контур от черноты провалов меж ними. Звезды отдалились, совсем ушли вглубь, на самый край мира, так что едва-едва проблескивали сквозь плотную темень, налитую щедро в земную чашу.

«Вот так стоял, задрав главу, мой предок, – думал Савелий, – и предок предка… до обезьяны и дальше в глубину времен. И тень страшила движением, развязывала узел темной глубины. Миллион годков назад вот так же тень двинулась в застывшем переплетении стволов. И помним, помним! Бессмысленно, не отдавая в том отчет, а помним! Страх, настороженность, чуткое напряжение, сердце тук, тук… опасность! – Тьфу! – крикнет в сердцах. – Занавески, дурак, перепугался!

Так то не занавеска, то память. Глухое древнее воспоминание живой очеловеченной обезьяны. Вот почему никак нам не отыскать «пропавшее звено», зря ковыряем землю. Зоолог прав, нам не найти эту пропавшую перемычку меж обезьяной и человеком. Потому что мы, сами – этот переходной мосток. А человек (не сверх, как думал философ), а просто человек – вид будущий. Который нас, промежуточных, вытеснит, как мы – зверей. Неведомый по качествам, грядущий двуногий страх. Если похож он на Христа иль Моисея, на колдуна, всевидящего мага, – тогда меж ним и нами поглубже пропасть, чем между нами и обезьяной сейчас. Тогда понятно, отчего так ненавидят, ох, как ненавидят таких из будущего сильные, вооруженные умением выживать сегодняшние властелины! Чуют видовую чуждость! Ненавидят и боятся, как зверь боится человека, предчувствуя неминуемую погибель. Иль скромное место в заповеднике».

Белая собачка, звякнув цепью, вылезла из будки и прервала внутренний монолог Савелия. Чуть заскулила.

– Не спится, Пушка, – обратился к ней Савелий и погладил собачку. – Надо с тебя эту цепь снять…

Будто поняв, собачка ткнулась холодным носом в ладонь.

– Но эти из завтра, что родились до срока, – вдруг спохватился Савелий, – ведь тоже мрут, а ужас для них гуще, отчетливей по контуру. Потому что Он – человек – много острей и совершенно точно знает, каждой частицей своей, что сейчас конец его неизбежен и приговор обжалованию не подлежит! Да и куда жаловаться, кому?! Плачь горько, преждевременно себя объявивший о слишком рано наступившем завтра! Плачь горько о том, что не дождаться тебе победы! Плачь от бессилия! Не тронут твои рыдания ушей и сердца жестокого к нам Рока. Неумолимо приблизится и для тебя, будущего победителя, сначала год (последний твой год), потом месяц, неделя, день и наконец час и минута… Аааа… черт!! – вдруг заорал Савелий. – Спаси! Кто-нибудь!! Бес, Бог. Эй?! Кто-нибудь… Господи спаси!!! – и застыл, мучительно напрягся, удерживая бесполезный крик.

Темные облака скользили над провалами черноты. Неясно, равнодушно проглядывали пятнышки звезд. Подул зябкий осенний ветерок и протянулся ледком меж яблоневыми ветками. С шорохом посыпались листья, сейчас невидимые в темноте, дав знать лишь звуком о последнем своем пути.

Он запахнул халат поплотней, переступил озябшими ногами. Белая собачка с явственным звуком зевнула, позвенела цепью, устраиваясь в теплой конуре.

Самая ночная глухомань прошла и перевалило к утру. Ветер окреп, легко приподнялся над землей и засвистел, задул! Сад зашумел. Листья зашуршали, все разом посыпались вниз и только одиночные, самые крепко приросшие к ветвям, держались из последних сил, с хлопаньем трепеща меж струями холода, обтекавшими их со всех сторон. Но в наступающем мглистом рассвете их последний усилий никто не видел, да и не мог бы разглядеть. Разве что сама госпожа Ночь, но она, как Золушка, заслышав бой часов, торопливо убегала. В быстро бледнеющем небе все отчетливей неслись рваные серые тучи. Звезды померкли. Наступал рассвет, и в белом освещении будущего дня рассеивались чары: блестящая карета вновь стала старой тыквой. Прекрасные вороные жеребцы уменьшились до мышей и прыснули с писком во все стороны. Лишь золотая туфелька Золушки, настоящая, осталась на ступеньке памяти про тот карнавал… но нету принца, и некому подобрать драгоценную примету красавицы.

– Чушь! Жить надо, как белая собачка. Тепло, бездумно и смиренно течь сквозь мир, сквозь воздух, еду… – Савелий зевнул, запахнул еще плотней озябшее тело в халат и пошел в дом спать.

Лектор по атеизму

Проснулся Кирилл Петрович и увидел, что в окно успокоительно и равнодушно светило белое небо. Звуки проникали сквозь толстые стены, приглушенные, потеряв силу. Реальность мира была ненавязчива, нетороплива, быть может, поэтому насыщенные острые грани ночного видения вновь замаячили перед отверстым взором его, пока ровное освещение трезвой жизни все ж не взяло свое и окончательно стерло цветные контуры. Последние обрывки пронеслись и окончательно погасли. И жизнь вновь стала главной, прочно связала она и прикрепила чувства к вещественному телу бытия. Тогда неторопливо, с сожалением он приступил к исполнению обязанностей существования, приготовляясь к новому, еще одному дню соучастия во всеобщем движении.

«Эх! Жалко, я не художник! – подумал Кирилл Петрович. – Такие были краски!»

Со стороны лектор выглядел плотным, среднего роста крепышом. Голова круглая, и на ней высокий лоб тяжелым занавесом нависал над небольшими голубенькими глазками, глубоко ушедшими в глубь сцены. Движения у него отзывались каким-то важным, солидным, меценатским покоем и уверенностью. Так и казалось, вот-вот положит он крепкие небольшие ладони к себе на колени, откашляется значительно, но с добротой и благорасположением в звуке, и скажет: «Ладно. Миллион я тебе дам. Ну а дальше? Дальше что, дорогой мой?» – и весь обворожит тебя сурово-печальной улыбкой на сильном, в складках лице, улыбкой, выражающей горестную необходимость задуматься о том, что будет дальше…

Но все то была лишь видимость, внешняя декорация его странной тяжелой души. И никакого миллиона он дать не мог, да что там миллиона, рубля небось не дал бы. Чего только не делает жизнь с человеком, в какую только, порой, форму его она не нарядит. Но и под тяжестью эполет, под грубым фронтовым мундиром чудится – вот бьется настоящее сердце, вот доброта, покой, философичность… Обман все. Изощрен человек, и острое надо чутье иметь, чтоб разглядеть сердцевину и уловить, что творится внутри за толстой добротной дверью представительной, спокойной внешности.


Страшный беспорядок царил в душе Кирилла Петровича за той самой добротной дверью. Прямо скандал разыгрывался у него меж разными сторонами его личности. От этого он чувствовал чрезвычайное беспокойство и, чтобы хоть как-то нарушить тревогу, до завтрака сразу подсел к столу и стал просматривать листочки лекции, которую сегодня и собирался прочитать в помещении местного драматического театра.

– Надо бы поглядеть, где этот театр находится, – сказал он вслух.

Название лекции звучало жизнеутверждающе: «Все Люди – Творцы!» И в предисловии пояснялось кратко, что речь в ней пойдет про человеческую судьбу, которую человек современный и вправе, и в силах творить независимо от разных суеверий и веры в рок, богов иль бесов. Но как и в любом творческом деле, будь то литература, живопись или пение, нельзя просто так и как попало, наобум водить кистью или голосить дикую мелодию. Требуется мастерство и свод ремесленных простых навыков, правил. Ведь в голову не придет человеку строить пятиугольный дом. А судьбы, порой, черт знает как складывают люди, да еще приплетают в объяснение враждебной жребий, мол, не я виноват и прочее… Далее скромно упоминалось последнее постановление правительства «Об усилении личной ответственности граждан в деле исполнения ими взятых на себя обязательств»… А заканчивалось парой скромных тоже, но приподнимающих человека над земной обыденностью утверждений про то, что жизнь – это и есть самое главное творческое дело: в этом смысле мы все – творцы, и только от нас самих зависит, какой красоты жизненную картину мы нарисуем совместным усилием…

Почитал, почитал Кирилл Петрович, и стало ему совсем противно на душе. Тогда он взглянул на часы, быстро оделся и отправился гулять по городку.


* * *

В городе стояла осень. Воздух был тонок и свеж, а небо, покрытое толстым, но плотным слоем высоких облаков, лило ровную, чистую белизну. В этом безличии и равномерности освещения каждый цвет выступал отчетливо и отдельно. Листья горели сухим золотом всех оттенков, от червонного до сплавов с медью или серебром, казалось, тронь – и начнут перезванивать. Темные ветви в безветрии графически строго вонзались в белизну неба, обнаруживая в природе строгость и красоту.

Но спешил мимо деловой люд, щурясь в сторону светила. Безразлично каблуки перемалывали опавшее золотое великолепие в прах, труху. Мало, очень мало нашлось бы таких, которые остановились бы и вдохнули тончайший опасный тлен умирающей красоты. А чего смотреть? Пройдет год, и снова то же будет… Красиво, конечно, но дела, брат, дела. Жизнь требует!

– Где у вас тут кладбище? – остановил Кирилл Петрович пожилую женщину. – Я не местный, – пояснил он.

– Это – смотря какое. Если братское…

– Нет, городское, – перебил ее Кирилл Петрович. – С церковью, небось?

– С церковью? – женщина прищурилась. – Если вам церковь нужна, – начала она…

– Мне церковь не нужна, – соврал Кирилл Петрович. – Но обычно, где главное кладбище, там и церковь есть…

– Сейчас и без церкви бывает, – гнула свою линию бабка. – Вот у нас есть кроме братского еще три кладбища, и все без церквей. Если кто хочет по старинке, чтоб отпели, то везут отпевать в одно место, потом в другом хоронят…

– Вот и где же это место, куда сначала везут, по старинке… – снова прервал ее Кирилл Петрович, а про себя чертыхнулся.

– Да вот по этой улице прямо, все прямо, а там и выйдете… Минут двадцать идти.

Он пошел, а она долго стояла и смотрела ему вслед до тех пор, пока Кирилл Петрович не обернулся в третий раз. Тогда женщина спохватилась и пошла в другую сторону.

Пробуждение Героя

Проснулся Савелий в самом приятном расположении духа. Быстро поднялся из постели, потянулся. В солнечном лучике сквозь стекло синело небо. В последнем золоте стояли старые деревья в саду, и в зеркале отчетливо отражался он весь: и чуть широкий нос с угорьками, впрочем, заметными лишь пристальному взгляду, и общий вид лица, которое у Савелия было простое и открытое, этакого «русачка», у коего глаз голубел огоньком, а волос курчавился легонько. Был он ни высок, ни мал ростом и в меру плечист. Пожалуй, голова была чуть великовата, а так, очень в меру и пропорцию был скроен Савелий. Движения у него были легкие и даже отдавали изяществом. Да еще глаза надо бы отметить, их выражение умное и проницательное, хотя не без налета грусти и даже некоторой поволоки…

Под взглядом субъекта из стекла, так точно повторявшего любое движение Савелия, гримасу, взгляд, диво сна, целостное, плотное и рельефное в глухой ночи, запрозрачнело, как облачко утреннего тумана, разредилось, быстро стало менять очертания, пока не растеклось дымкой омутного ощущения. Вспыхнули дневные

мысли, дробя привычной логикой единство.

Тихо и неслышно вошла мама и, будто продолжая с ним разговор, произнесла:

– Все выше других глядишь. Что тебе не живется? Нельзя быть умнее всех. Вот и снится тебе всякая гадость, – тут старушка даже перекрестилась. – Тьфу, тьфу, и говорить не хочу, и не поминай попусту… Терпеть надо!

– Да что и от кого терпеть, мамочка?! От рыла кувшинного? Чиновного мурла, которое незнамо почему и по какой причине распоряжается твоей судьбой?!

– Тише, тише! Люди услышат! – так и замахала на него руками старушка.

– Какие еще люди?! Где тут люди?! Да плевать я на этих людей хотел! Пусть слышат! Может, у них чего и шевельнется помимо жрать, спать…

– И ты бы мог спокойно жить, – вставила старушка. – Машину купил бы. Дом собственный. Все свое в огороде. И не мотался бы больше где и с кем попало. Бог даст, привык бы и жил как человек…

– Какой еще Бог! Нет никакого Бога! – вскричал Савелий.

В этом месте старушка ужасно расстроилась, стала рукой махать, мол, тише, тише… И в тот же миг залилась лаем белая собачка на дворе, звонко, зло. Старушка как-то очень проворно и легко поднялась и поспешно вышла. Собачка давила себя цепью и оттого хрипела тенористо. Кто-то уже скреб подошвами за дверью о коврик. Постучал и вошел.

– Здорово, Савелий, – послышался мужской голос.

Тут Савелий вроде очнулся, даже рукой провел по лбу. И неожиданно, только сейчас он окончательно понял, что старенькой его мамы больше совсем нет на одном с ним белом свете. Разом улетучилось благодушие, и свет переменился, противно стал, назойливо резать глаз. С отвращением, тяжело глянул Савелий на вошедшего.

Филипп, хромой мужичок с длинным носом и маленькими глазками, моргавшими по куриному, вошел в дверь, проковылял в комнату и присел на краешек стула. Мясистый кончик носа у него тут же вспотел, и он стал шмыгать носом, изгоняя влагу, готовившуюся вытечь и повиснуть каплей на самом чувствительном окончании этого органа. При каждом шмыганье кончик носа дергался из стороны в сторону совершенно независимо.

– Жалко твою мамку, – объявил он, вздохнув. – Царствие ей небесное…

– Коль знать, что есть это небесное царствие? – зло ляпнул Савелий.

– Люди говорят, что есть, а там, кто знает? Ты что, все в столице? – полюбопытствовал Филипп. – Давно тебя не видали.

– В столице, – ответствовал Савелий.

– В институте работаешь или еще где?

– В институте.

– Хорошо получаешь?

Савелий хмыкнул и не ответил.

– В институте неплохо платят. Вон, даже у нас, а в столице, небось, побольше. Учителям сейчас прибавили, – разъяснил Филипп.

– Небось, чтоб лучше учили.

– У тебя детей еще нет?

– Слава Богу, нет, – покривился Савелий, но Филипп с ним не согласился в отвращении к детям:

– Не, а чего, дети – это неплохо. У нас второй появился…

Тогда Савелий себя пересилил и для вежливости спросил:

– Ну а как вы тут поживаете?

– Да ничего, живем пока. Сейчас труднее стало. То сена нет, корову нечем кормить, а продавать жалко, когда все свое, как-то легче… Вон, твоя мамка тоже цветами занималась, выращивала – все копейка.

Он смигнул два раза перепончатым веком, высморкался и спросил:

– Ну, а что, надолго к нам?

– Вся жизнь лишь миг, что в ней такое «долго»? – двусмысленно ответил Савелий.

– В отпуск, значит? – заключил Филипп.

– В отпуск на похороны, отдохну, повеселюсь, – беспричинно, все злей становился Савелий.

Филипп пошмыгал носом, опять смигнул несколько раз.

– Может, не ко времени я, – сказал он деликатным голосом. – Тогда в другой раз зайду.

– Сиди, сиди, – сказал Савелий, подавляя раздражение. – Не зря пришел, небось насчет дома?

– Не собираешься продавать? – тут же откликнулся Филипп. – Хорошие есть люди, спрашивали… Ну, я говорю, пойду узнаю, извини, если не вовремя или чего не так…

– Хорошие люди?! А я, что не хорош в этой избе?! Недостоин жить в сем граде?

– Да кто ж говорит?! Твой город, тут родился… Институт у нас есть, без дела не будешь. После столицы, конечно, заскучаешь быстро (мечтательно), там жизнь вовсю идет. (Смирно.) А мы тут что?! Потихоньку ковыляем…

– А без всякого дела, – вдруг горячо и зло зашептал, наклонившись к нему, Савелий. – Без всякого института, без никого, вот, просто жить! Цветочки выращивать, огурцы, у себя в доме, а? Нельзя?

– Так не дадут, сейчас всех заставляют работать, – Филипп пошмыгал носом. – Конечно, можно фиктивно где-нибудь оформиться, а там живи как хочешь. Ну, я пойду, – сказал он, поднимаясь. – Дом-то на снос, а у нас знакомый есть, все бумаги можно оформить… А так ведь и не продашь… Земля государственная. Сейчас больше квартиры покупают. И тебе дадут, если на снос…

Стало Савелию неудобно за свой разговор: «Чего перед человеком выламываешься?!» – одернул он себя мысленно, а вслух спросил устало:

– Сколько дают?

– Это как договоритесь. Не меньше десяти, я думаю…

«Два года отличной жизни!» – прикинул Савелий, поглядел на Филиппа, будто прицеливался.

– Завтра. Приходи завтра с этими людьми, вечером.

– Придем, тогда часиков в семь. Ну будь здоров, – кончик носа подергался, но, видимо, более ничего интересного не уловил. – Ну тогда, значит, до завтра, – сказал Филипп и, припадая на ногу, вышел в дверь.

Собачка залилась дурным голосом.


* * *

Савелий съел два яйца всмятку, потом долго пил крепкий душистый чай, бессмысленно сосредоточиваясь на ощущении жизни и предстоящих в ней забот. Включил на миг радио: «А сейчас прослушайте передачу из нового цикла: Дизайнеры нашей радости», – ласково проворковало женское материнское контральто, и под музыку вступил деловитый говорок «нашего корреспондента».

…Виктор Иванович вначале возмутился, даже рассвирепел, услыхав, что кто-то собирается ему расписывать жизнь. Но потом… впрочем, дадим слово ему самому… И глуховатый мужской голос забубнил:

– Да, вначале странно как-то было, что кто-то приедет и принесет тебе расписанную твою жизнь, а ты по ней, по этой расписанной роли начнешь жить… Насилие прямо… Но тут пришла такая молоденькая, симпатичная, вежливая. Показала, вот, говорит, посмотрите! Может, понравится. Судьба у вас образцово-показательная, по ней люди должны учиться жить, а досуг свой, личное время вы плохо проводите.

– Какая она у меня образцовая?! Обыкновенная судьба! – говорю я ей. – Ну а личное время провожу, как могу, как все…

– Нет, – говорит она. – Вы можете жить много лучше и интересней. Только руки у вас не доходят до устройства своей личной жизни…

Сказала, что у нее это курсовая работа в институте, что она подробно изучила мою жизнь и многое в этой жизни можно улучшить и поднять до вершины…

– Откуда ты можешь знать мою жизнь?! – помню, вырвалось у меня. Но расспрашивать не стал. Теперь у них компьютеры…

Взял молча папочку у этой девушки. А она краснеет, извиняется, говорит, что никто меня не заставляет написанному в точности следовать… – Мол, если не нравится, то «не нравится», можно подправить…

Рассказчик прокашлялся и продолжил:

– Взял я у ней листки, значит, читаю. С сердцем, надо сказать, а потом смотрю: вроде дело написано. И правда, отчего бы мне так не поступить? За работой, знаете, себя забываешь, а отдыхать-то надо… Хорошо, одним словом, она мне все распланировала. И все вроде как я сам придумал. Надо ж, думаю, как ловко она все поняла про меня, и так мне это понравилось…

– Это было год назад, – вступил деловито корреспондент. – А каково теперь ваше отношение, Виктор Иванович?

– Теперь, что говорить. Вон дети в игру играют: «Какие судьбы мы выбираем?» Много переменилось за год. Ко всему привыкаешь, – вдруг ляпнул Виктор Иванович, но его тут же перебил тенорок журналиста:

– Да, к новому надо привыкнуть. Особенно к хорошему новому!.. Вы слушали беседу с токарем-передовиком в новом цикле передач…

Савелий в этом месте расхохотался.

– Надо ж какая гадость, – пробормотал он вслух. – Курсовая работа под названием «год вашей жизни», расписанный мною, ха, за, ха, студенткой психвуза. Тьфу! – в сердцах плюнул он. – Судьба! От Бога! Воля Неба! Какого к черту неба?! Где вы, богини, прядущие нить? Кувшинное рыло чиновное распишет тебе жребий твой, и не в книге Судеб, а в самой обыкновенной, бухгалтерской книге: доход, расход. Полезен, соответствуешь – доход отчизне. А не стоишь как надо в позе «чего изволите?» – в расход его, вычеркнуть! Ах, сволочи! – бормотал он, обращаясь в своем монологе неизвестно к кому, зло выдернул шнур старенького репродуктора. Потом огляделся, подумал и отправился на кладбище. К соседке заходить не стал. «Сам разыщу», – решил Савелий. Очень не хотелось ему видеть чужого человека, разговаривать, вздохи слушать… К черту всех! Молча, сосредоточенно обходя главные улицы, проулками дошагал Савелий до городского старого кладбища.

Кладбищенские раздумья

Тихо на кладбище. Только птицы кричат, да ветерок шумит в густой кроне деревьев. Трава тут сочная, мясистая. Листья плотные, зелень их темная. Жирная, добрая на кладбище землица.

Над могилкой в загородке возвышался клен. Широкие узорчато-желтые листья прикрыли холмище. Сухо и чисто. Крест чуть покосился. Вокруг густо теснились другие могилы. Как при жизни, вроде места не хватало им под небом. Были и богатые, с литой оградой, с мрамором, тяжело и помпезно, свысока взирающие на сиротливые холмики вокруг, которые были вовсе без ограды, чуть заметно возвышались да крестиком торчали вверх.

На деревянном, помазанном серебряной краской кресте шуршали под ветром остатки бумажных цветов, совсем полинялых от дождей и солнца. Клен вымахал на славу. «А был в палец толщиной и чуть выше меня», – подумал Савелий, и ему захотелось побыстрей уйти, выбраться отсюда, но что-то в нем медлило, удерживало. «И кладбище – это еще жизнь, – думал он с растущим отвращением. – Остатки тела, и гроб, и холмик над ними – все принадлежит вещественной и зримой жизни нашей, а значит, кто-то этим заведует, и еще как заведует! А ну, попробуй, как и в жизни, впрочем, получить местечко поприличней, да еще в Столице, где-нибудь на центральном кладбище?! Черта с два. Мало министра знакомого иметь. Тьфу!»

Ветер зашумел. Беззвучно и медленно кружась, стали опускаться на могилку широкие листья. Касаясь земли, они издавали сухой чистый звук. Он переступил с ноги на ногу.

– Карр, Карр, Карр, – сорвалось воронье с особенно высокого и пышного дерева и полетело жирными черными мухами в осенней синеве.

С силой выдохнул воздух и быстро пошел Савелий прочь. Меж рядами торчащей чужой памяти, стиснутой, скученной. Уфф! Выскочил он на небольшое открытое место перед церковью. Внутри шла служба. Толпились у входа старухи в темном. Люди входили, крестясь заранее на картинку над входом.

«Дай поставлю я лучше за упокой свечку, – подумал Савелий. – Старушка верующая была, может, ей приятно будет».

Он вошел, купил свечку тут же у самого входа и подумал, куда бы поставить ее. Вспомнил, что церковь эта Казанской Божьей Матери, Казанка, как ее называли местные. Пошел он тогда искать эту самую икону. Внутри пели что-то неразборчивое, но звук очень красиво и торжественно отдавался под каменными сводами. Какая-то пожилая женщина истово била поклона стоя коленями на каменном полу… Вот пение кончилось, священник стал бормотать нараспев и размахивать подвешенной на шнурках плошкой. «Небось это и есть кадило», – решил Савелий, узрев, как из плошки при взмахах выходит дым. «Упитанный священник», – отметил он, рассматривая лицо человека в церковной одежде. «Поп, Дьякон… Божьи дела тоже административно учреждены и расписаны на земле, – подумал он неприязненно. – Не то чтоб к Богу поближе, главное, чтоб повыше над другими из той же братии… Ах, ничто человеческое не чуждо слугам Божьим». Тут он и увидел Кирилла Петровича, стоявшего скромно в уголке. Кирилл Петрович тоже бросил взгляд в сторону Савелия, и на лице у него отразилось беспокойство, потому что Савелий его рассматривал с любопытством некоторое время и даже очень пристально. Выждав несколько минут, Кирилл Петрович, не глядя на Савелия или в его сторону, повернулся и спокойным шагом направился к выходу. Заинтересованный Савелий двинулся за ним.

Возле кладбищенских ворот нищенки просили подаяние. Человек, за которым шел Савелий (Кирилл Петрович), дал им, за что был награжден словами: «Дай Бог тебе здоровья». Савелий с отвращением поспешил пройти мимо, терпеть не мог нищих, их вид оскорблял его даже. Ну чего они лезут на глаза?! Выставляют свои уродства. Урод, так сиди дома! Обязательно надо, чтоб и другие вроде страдали, на тебя глядя… Такие мысли были у Савелия, и, когда он чуть эмоцию спустил при посредстве этих мыслей, ему опять (как тогда с Филиппом) стало неудобно. Даже заболело внутри, когда он подумал, что у них, выставить свои беды напоказ, – это один только и выход хоть как-то сопричастными стать жизни, что жизни у них вовсе и нет, с самого начала! А жить надо, и сил убить себя нет.

Он остановился и тотчас пустынная улица тоже остановилась. Белесо жгло октябрьское солнце. Савелий глубоко вдохнул воздух и отметил, что воздух будто тленом насыщен каким-то, но ядовитость этой субстанции, вызывавшей немедленную тоску в душе, была приятным ядом эдакой вселенской грусти. Сухое летнее томление в небе пошло подпалинами, вроде пробирало по синеве могильным холодком. Домики нагрелись, сухо жгла их осенняя жара-крапива. Висят пустые от листвы сучки, сломан засохший стебель и втоптан, воткнут концом в прах, в теплый рассыпающийся комок под пальцами. Струится пыль облачком на землю. Зачем,


Савелий, нагнулся ты и поднял комочек праха? Что выглядываешь в синем,

густо намазанном и ярком небе.

– Неплохо живут попы, – думал меж тем Савелий, оглядывая крепкие деревянные дома вдоль улицы, что вела от церкви и кладбища в город. Он, сам не зная отчего, продолжал стоять. Пустынной по-прежнему была улица. Только старуха неторопливо проковыляла поперек и сгинула в проулке, обернувшись раза два, чтобы посмотреть на неподвижного Савелия. Потом ленивая вышла кошка и потрусила краешком дороги. Кузнечики трещали назойливо…

Тем временем Кирилл Петрович дошел почти до конца улицы и готовился вот-вот исчезнуть от глаз Савелия. Перед тем он еще раз обернулся и с неприятностью отметил, что Савелий ему глядит вслед, хотя и не двигается с места. Тут Савелий спохватился и быстро пошел, почти побежал за Кириллом Петровичем. Кирилл Петрович это заметил и тоже ускорил шаги. В один миг они пронеслись по еще одной улице, свернули направо, и, взбежав по ступенькам, проворно нырнул Кирилл Петрович в дверь под мраморными колоннами Областного Драматического Театра… Савелий тоже взбежал по ступенькам, заинтересованный остановился перед большой афишей: «Лекция по атеизму. «Все люди творцы!» Читает лектор из столицы».

– Ага, – сказал себе Савелий. – А ты, небось, и есть тот самый столичный лектор по атеизму, в церкву перед лекцией ходишь, хе, хе, хе… Понятно! Заметил нездешнего человека, то-то стал озираться, атеист!

Решительными шагами Савелий вошел в ту же дверь.

– Кто это был? – спросил он у вахтерши, махнув рукой вслед Лектору, проворно ускользнувшему в какую-то дверь.

– Да это Лектор, из Столицы. Хотите послушать, пройдите в зал. Вход бесплатный, – вахтерша оглядывала Савелия. – Вы, вроде, не местный? – спросила она.

– Я местный.

– Не по-нашему одеты, – подозрительность возникла на лице у женщины.

– Я приехал тоже из столицы – улыбнулся Савелий. – Теперь там живу. А родился и школу кончал тут…

– А-а-а… – облегчилась вахтерша. – Вон туда идите. Там вход и места получше. Сегодня много народа. С завода пригнали, – пояснила она. – Теперь положено, чтобы лекции слушали побольше людей. раньше было добровольно, так никто и не приходил. Ну и вышло распоряжение посылать на лекции. Люди довольны. Чего, собственно зарплата идет, а ты сиди, слушай. Я тоже одного очень интересного лектора слушала недавно…

– Где, вы говорите, вход? – перебил ее Савелий.

– Вот сюда идите, – она забежала вперед и приоткрыла ему тяжелую дверь. – Сейчас начинается.

Савелий огляделся. Народу было много. Он выбрал местечко поближе к сцене, уселся и стал ждать.

Взъерошенный Кирилл Петрович был встречен человеком в плаще и распорядительницей.