Елена Девос "Ключ от пианино"

Пачка писем, которые никогда не будут оправлены, дневник без героини, рукопись без адресата…Память Анны растревожил неожиданный телефонный звонок, и теперь она не знает, что будет дальше: словно открылось пианино, на котором давно уже не играли. Об этом она и пишет свои письма, пытаясь понять, кто запер на ключ это пианино, что такое семья, уходит ли вообще первая любовь, и если да, то куда уходит.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 09.02.2024

ЛЭТУАЛЬ

Верман, к ее горькому удивлению, сказал, что будет только кофе, а потом вообще вышел на балкон покурить.

? Ты смотри, такой высокий, видный мужчина, ? шепнула мне мать, ? а не ест ничего! Ты покорми его там, на даче. Картошки пожарьте с тушенкой. Картошка в погребе у дедушки…

? Пожарим, пожарим, ? сказала я, на корточках распутывая лохматые шнурки своих выгоревших кед, которые казались еще старее и бледнее рядом с фантастическими кроссовками Вермана.

Когда Верман уже их натянул, а я шагнула за порог, мама закричала:

– Эй, а кота-то! Кота забыли! – И вынесла большую плетеную корзинку c крышкой, в которой кота возили на дачу. – Кот у нас, – с гордостью сообщила она Верману, – экстрасенс! Умеет предсказывать, придет пароход или не придет… Если не хочет ехать, значит, точно, рейс отменят!..

– Да что вы говорите! – вежливо удивился Верман. – Ну-с, и какой у нас прогноз сегодня?

– Прекрасный, – сказала мать и запихнула упирающегося кота в корзину. –Главное, не опоздайте, вам уже пора.

***

Когда, по счастливой случайности, отец стал обладателем маленького деревенского домика с кирпичной трубой на замшелой крыше и решил рядом поставить другой, побольше, мой дедушка переехал на дачу, чтобы следить за огородом, рыбачить и помогать сыну строить этот самый дом.

Весна, еще одна весна, да лето, да осень, стук топоров, белые щепки, обед у соседей, лестницы, доски, олифа, ссоры отца с дедом, шершавый звон кирпичей – и вот уже в новом доме затрещала весело полешками русская печь, которую я раньше видела только на картинках, и мама испекла в ней на железном листе пироги с малиной.

Тогда я была уверена, что нет на свете дома, краше чем наш, проконопаченный войлоком, закутанный в лохматую поросль мяты, мальвы и любистока, с таким беззащитным пока еще палисадником, где голубели на лысой полянке два новеньких улья и слабые розы были подвязаны пестрыми тряпочками, а дед любовался на корявый прутик и говорил, какого цвета и вкуса у него будут яблоки через два года.

В общем, как это ни смешно, я гордилась перед Верманом нашей семейной дачей, ведь раньше у бабушек были только сады – у каждой шесть соток, а на них – так, дом не дом, а скворечник.

И только потом, когда милый, но посеревший дачный забор и чеховский крыжовник в зеленых кислых бубенцах отступили, как и положено, на второй план, я смогла наконец разглядеть два этих великолепных сада, в которых, в общем-то, и выросли все дети нашей небольшой семьи (я и две моих кузины), держась за подолы бабушек.

…Растворившись навсегда в июльском солнце, при котором я увидела их в последний раз, эти проданные и вырубленные сады связаны один с другим, как варежки на резинке, тугой крученой тропкой ?  вот так, как запомнило сердце, вот так:

Сад бабы Нюры ____________________ Сад бабы Веры

Чего только не было там!  И первый щавель (вятская баба Нюра звала его «кисленка»), и синие апрельские мускари (пахли, как пахли!), и молодая крапива (в суп ее), и поздние вишни (черные, липкие, исклеванные воробьями), янтарная камедь на сером стволе, листья, опавшие сентябрьским утром, ?  хрупкие, драгоценные, в белых морозных искрах.

У бабы Веры летом на чердаке сушились ромашка, череда, мать-и-мачеха, тень была узорная, пахла вяленым яблоком и шуршала – сладко было засыпать там прямо на полу, под жужжание пестрого слепня в пыльном оконце.

У бабы Нюры в домике пряталась крохотная, почти кукольная, кухня, где примус деловито гудел и сжимал кофейник тремя паучьими лапками (ворсистыми от горячей сажи). В эмалированных кружках наливался темным золотом чай, воробей прилетал на скамейку подбирать крошки, и, не выдержав собственной спелости, гулко падали на крышу полосатые сентябрьские яблоки.

А костры о ту пору, воздушная баталия дыма и пара, и картофель, черно-серебряный, когда доставали его из золы, и раскладушки, на пустых уже грядках: лежишь себе, слушаешь самолетик в паутинчатой вышине или поезда сумасшедшие… ? да нет, разве это они сумасшедшие, совсем нет, просто с ума сводил их ровный, аккуратный перестук – четырнадцать вагонов мимо, без остановки, в чужие города и дали.

***

– А что это за поезд, куда идет? – кивнул Верман на железнодорожный мост, по которому громыхал один такой – равнодушный, зеленый, скорый.

Он плотно уселся у окна и поставил корзинку с котом на пол.

– Не знаю, – призналась я. – Не успела прочитать.  Вот бабушка моя сказала бы. Она всегда знает, какой поезд проходит мимо сада.

– Какого сада? – удивился Верман.

– Ее сада, – кивнула я на ближний берег. Мост остался позади, и теперь слева в окне запестрели дачки и грядочки.  – Вот здесь у нее сад, у бабы Веры, и у папиных родителей там тоже сад.  Ну, шесть соток и домик ? так, дом не дом, а скворечник. Но весной там хорошо.

– Весной везде хорошо, – охотно согласился Верман и взял меня за подбородок. – Слушай, а у тебя глаза какого цвета, я что-то не пойму?

– Глаза у меня, – сказала я, отводя его руку, – обычного цвета. А будете лапать руками лицо, вообще от вас пересяду.

– А не лицо, – быстро сказал Верман, – можно?

– Что можно? – не сообразила я.

– Другое можно лапать?.. Ой, ты краснеешь, по-моему.

Я встала, прошла по узкому проходу к первому ряду пассажирских мест и села там, одиноко и гордо, подальше от Вермана. В будний день народу было мало, «Чайка» шла пустая, только пара рыбаков с зелеными сетями да горбатая бабулька разговаривали рядом про грибы.

– Ну, не обижайся, ну, что ты, Ань. – Верман оставил корзинку с котом на своем сиденье и подошел каяться. – Если так на все обижаться, знаешь… Мы до дачи твоей тогда не доедем. А у меня, например, голубые глаза.

7

Самое удивительное, что в то утро балагур Верман врал очень мало, и то, что можно было эмпирически проверить, соответствовало действительности. Темно-голубой цвет этих глаз, и то, что он умел свистеть «Шутку» Баха и пускать дым колечками, а также то, что знал наизусть дикое количество хороших стихов – все это произвело на меня непередаваемое впечатление.

Пароход причалил к плоскому светлому берегу ? ветла, что росла у воды, набросила на палубу сетчатую тень, и дощатый трап качнулся на серых веревках под нашими шагами.

Я, не в силах воспользоваться даром речи, с горящими щеками и мокрыми подмышками, не только не обращала внимание москвича на красоты русской глубинки, но и сама ничего вокруг не замечала, в то время как Верман, подпинывая сосновые шишки, шел рядом со мной по мягкой песчаной дороге и декламировал:

Целую локоть загорелый

И лба кусочек восковой.

Я знаю –  он остался белый

Под смуглой прядью золотой.

Закончив «…от монастырских косогоров», где «косогоры» Верман, разумеется, прочитал с ударением, он принялся за Бродского, после Бродского читал Тютчева, за Тютчевым – Рэмбо, в переводе Лившица. Потом, уже в Москве, в дождливый университетский день, слушая шелест вежливого лектора о литературе Франции XIX века, я так и не смогла как следует понять: чудесен ли  этот перевод потому, что он  соответствует каким-то точным критериям искусства перевода, или же я просто не в силах отвести глаз от него, наполненного для меня навсегда этой смолистой воздушной негой, в которой поблескивали там и сям стрекозы. А голос Вермана продолжал:

Вот замечаете сквозь ветку над собой

Обрывок голубой тряпицы, с неумело

Приколотой к нему мизерною звездой.

Дрожащей, маленькой и совершенно белой.

Июнь! Семнадцать лет! Сильнее крепких вин

Пьянит такая ночь… Как будто бы спросонок,

Вы смотрите вокруг, шатаетесь один,

А поцелуй у губ трепещет, как мышонок.

Он начал было: «Я вас люблю, хоть я бешусь», но заблестело справа озерцо и дорога раздвоилась: один широкий ее рукав спустился в деревню, а другая, пыльная тропинка побежала прочь, вдоль березовой рощи и речного глубокого затона, где чернела вода и маслянисто желтели пахучие кубышки.

– Надо выпустить кота! – опомнилась я и взяла у Вермана корзинку. – Он здесь уже все знает.

Швондер выскочил оттуда, как чертик из табакерки, взъерошенный, раздраженный, голодный – и деранул  к  дому, который светился свежей сосновой древесиной среди других древних срубов. В это время дверь сарайчика рядом с дачей отворилась и дед мой, с лодочным мотором на плече, показался в темном проеме.

Для деда молодой странноватый журналист (что звучало для него примерно так же, как «библиотекарь») в белых брюках и алых кроссовках перестал представлять из себя какой–либо интерес, как только тот сказал, что рыбачит мало и сегодня вряд ли готов отправиться на дальний затон. Тогда дед еще раз показал мне разнообразные дачные припасы и побрел к лодке, кольнув меня на прощание седой небритой щекой.

– Влюбленные одне… ? Верман опустил сумку на деревянную скамейку в кухне и достал из кармана пачку сигарет с верблюдиком.

– Давайте, знаете что, – подхватила я пустое ведро с перил, – вы идите погуляйте, воды наберите, познакомьтесь с сельскими жителями. А я буду готовить обед, вот.

– Я тоже люблю готовить, – возразил Верман и убрал сигареты обратно в карман. – Спорим, что картошку я чищу быстрее тебя?

Так мой гость никуда не ушел и вместо этого доставил мне массу организационных неудобств, потому что не хотел сидеть, как положено гостю, спокойно. Его интересовало все: есть ли у нас гамак, и где хранится картошка, и как зреют помидоры, если их сорвали зелеными, видна ли из окна река, почем продают частники молоко, и когда я поцеловалась в первый раз.

– В четыре года, в детском саду, – сказала я, а  Верман расхохотался,  и вот тогда  этот смех его, сухой и чуть глуховатый, поразил меня в первый раз.

– Ну, понятно, а потом?

– А потом никогда.

– Что, серьезно что ли?

Я ничего не ответила и трясущимися пальцами выудила картофелину, почищенную Верманом, из кастрюли с холодной водой. Чистил он виртуозно: ровная темная спираль, подпрыгивая, спускалась в алюминиевую миску, а из-под ножа по щучьему велению нырял в воду голышом гладкий клубень: слип-слоп.

Он сидел за столом нога на ногу, качаясь на табуретке, заслонив темно-русой головой настенный «Женский календарь 1991» с выгоревшей дамой в бикини и советами по правильному питанию.  Окно в кухне было открыто. Мята, что росла за ним, пахла сладко и сонно, вдали у заросшего осокой озера паслись две лошади, гнедая и серая в яблоках.

– И ладони их соприкоснулись, – сказал Верман, отложил нож и взял мои скользкие руки в свои, горячие и запачканные серой землей. – Ну, вот скажи, как можно в такой момент не поцеловаться?

И все-таки в тот момент они не поцеловались.

Это случилось чуть позже, когда мы выходили из дома. Я шла первой ? да, как же еще. Полуоборот на пороге: забыты кошелек, ключи, кепка, куртка… что?

Полушаг в сторону скамейки, на которой оставлены сумка, кошелек, ключи, кепка-невидимка.

Говорят, что возвращаться…

Говорят – если что забыл, посмотри в зеркало.

Зеркало обняло меня и отразило черную футболку и смуглую, удивительно теплую шею Вермана, темно-русые волосы, светло-русые волосы, краешек оконного солнца.

Запах мяты, сырой картошки и табака.

Губы были прохладные, медленные, нежные, с едва слышным кисловатым вкусом, словно металлический ключ.

Где-то снаружи дрожал и колотился от кузнечиков яркий полдень.

– …неужели правда доневсеменяразловацелуледоалвалась, – прошептал Верман, и шепот был совершенно бархатный.

– Окно открыто, – сказала я и зачем-то добавила: – Сейчас соседка придет.

***

Соседка не пришла, но, когда мы отправились за водой и закрыли калитку на маленький засов, пришла пестрая толстая кошка соседки и, усевшись на красную балясину нашего забора, посмотрела на Вермана недобрым взглядом часового.

– Слушай, а чего здесь так кошек много? – спросил Верман, и было немного странно, что этими же губами он может произносить самые обыкновенные слова, ловко держать сигарету и снова пускать дым колечками.

– Много мышей, а не кошек, – ответила я, и на вопросительный взгляд его чуть раскосых, диковатых и при этом младенчески–голубых глаз, добавила: – Ну, кошек заводят, чтобы они мышей ловили. Вот такие пестрые, трехцветные, хорошо ловят.

– Понятно, – вздохнул Верман, – чистый расчет и никакой романтики.

Быстрое августовское солнце погасло, набежали откуда-то облака, и синяя стрекоза, тоненькая и хвост крючком, вроде английской булавки, мелькнула над черной колодезной водой. Верман долго вытягивал оттуда ведро, которое качалось и капризничало на железном тросе как живое.

Он опустил его на влажный темный брус и спросил:

– А знаешь, сколько лет было Джульетте, когда пришла пора любви?

Я не знала.

– Четырнадцать! – торжественно заявил Верман.

– Не может быть! – сказала я.

– А еще любишь мировую классику, – фыркнул он. – Ты открой Шекспира-то.

– Я открою, – обожженная стыдом, глухо сказала я. – Но только не надо мне говорить, что Ромео был женат.

– А кто его знает, – вдруг грустно сказал Верман. – Может, и был.

Он вздохнул, поставил ведро на землю, подошел и уткнулся горячим лбом мне в ключицу, совершенно не заботясь о том, как современные деревенские жители могут истолковать это  архаическое объятие у колодца.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом