ISBN :
Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 11.03.2024
Малодушие
Дмитрий Новосельцев
В «Малодушии» автор берется за размышление о вечном вопросе природы правды и ставит под сомнение само ее существование. Вы не встретите в нем структуры или привычной композиции, никакой жанровой принадлежности или сюжетных ограничений, «только жизнь, как она есть – настоящая, без выдумок». Этот черновик задает ритм рассказу «На полпути вверх» и, для некоторых, станет основой для легкого осмысления опубликованной работы. Словом, все основные вопросы разобраны автором в главе «Сюжет», а решение дилеммы как существовать: во лжи или самообмане остается за читателем.
Дмитрий Новосельцев
Малодушие
Начальная, Диалог
? Ну, слушай: люди ведь, несмотря на все, всегда имеют какое-то сочувствие к высокому и благородному… Они не могут без правды, даже если та лишь представляется правдой. Нужна она человеку! Без смысла, может, еще можно существовать, но только не во лжи.
Эти слова сказал мне мой друг. Было нам по 16. Обоим.
Пожалуй, мы были лучшими друзьями – так постоянно говорили окружающие.
Ни я, ни он не имели и не хотели бы иметь других знакомых, посему мы всегда были одни. И всегда вместе.
В 8 лет, гуляя с ребятней, с которой возился я тогда, по дороге наткнулись мы на кучку подростков. Через некоторое время и те, что были со мной, и те, которых большинство из нас, включая меня, видело впервые, – в общем все, кроме меня самого, были заняты тем, что называется избиение.
Он ошибался. Я так считаю, по крайней мере. Действительно, друзья мои должно быть твердо убеждённые были, что причиняемые мне страдания совершаются во имя правды. И какая разница: какой? Все равно – они в ней уверены. Людям же ведь правда нужна только как костыль, как то, на что эгоизмом можно опереться, непонятным образом сосуществующем в столь жалких существах. В этом и весь смысл ее.
В тот раз я сказал не это. Может быть не был уверен до конца, может вовсе не хотел верить. Но то, что вызывает сомнение, мы всегда выражаем иначе:
? Однако, если он отказывается от нее, то это еще не значит, что он «живет во лжи». Наоборот, он снова думает, что прав.
В сущности, друг говорил то же самое. Зависит от смысла, который закладывался в слова? Нет, не зависит. И слова, и мысли – все всегда об одном. Может быть раньше я и не понимал свой ответ так, как теперь его понимаю. Может – я ничего не понимал. Это неважно. Правда в том, что правды никакой и нет, и в любом своем изречении она всегда являет собой одно и то же: пустоту, ничто.
Мы живем, страдаем, любим и умираем под сопровождение постоянного, монотонного звука. Им мы вечно и неустанно болтаем. Мы декларируем, высказываем и отстаиваем этот звук, даже вполне его не расслышав. Да и как? Мы ведь уверены, что два человека, продолжающие диалог, непременно говорят разные вещи, если слова для этого подбираются другие.
? Да только вот мы заболтались и отвлеклись. Я ведь спрашиваю тебя…
? Да нет же, не отвлеклись, это относится к твоему рассказу. Я выражаю свои мысли по поводу твоих… Но слушай: жаль будущие поколения! Почему о них ты не подумал, когда писал? Ведь сказано так много и обо всем, ведь им же ничего не остается… Впрочем, цель твоя, видимо, и была в том, чтобы творчество просто убить…
? Можешь не издеваться?
Он засмеялся.
Мой рассказ был глуп, плох. Сам я был нестерпим и смешон. И от того более всего, что я даже мысли не допускал подобной.
Несносны люди, которые мнят себя повзрослевшими, и, молодыми-то даже не побывав, отвергают эту молодость.
Да, я был… самоуверен. И уверенность моя, можно сказать, проявлялась в том, что ее-то я и презирал.
Но ведь, право, никогда не может человек быть ни в чем справедлив. Никогда не может он постоять ни за одно свое слово, заручиться… Он проклят, обречен быть ничтожеством, пустословом. Ему вечно суждено бросаться словами на ветер – и это говорю я!
Конечно, быть может и существует там справедливость какая-то; бесполезная, ненужная справедливость, которой мы недостойны. Которую оскверняем мы и обесцениваем словами, ртами своими грязными…
А сегодня, когда уже больше года как минуло с того нашего разговора, с утра пошел снег. Начал несмело, неспешно, едва отличным от дождя образом, но уже к вечеру разыгрался так, что прогнал меня таки домой. Я немного походил туда-сюда по комнатам, почитал какое-то время, но скоро все бросил и сел у окна. В душе у меня лежало нечто давившее меня, и это было решение непременно сегодня же что-то начать писать, какой-то текст, новый какой-то текст, которым я попробую хоть что-нибудь сделать. Но я тянул, бежал, потому что ведь до невозможности сложно в этом роде начать, да и идей в голове нет никаких. И вот, сидя у этого окна и невольно припоминая свой печально-известный рассказ годовой давности, и вдобавок ощущая неприятную тяжесть своего намерения, я вдруг вспомнил, – глядя, конечно, на этот бесконечно валившийся снег, – вспомнил свое детство.
Я вспомнил, как мои чистые, светлые глаза терпеливо отыскивали в ночной темноте следы, уже затоптавшие снег. Как, найдя, я прыгал по ним же из одного в другое, и искренно ругал себя, если случалось нечаянно оступиться, и, таким образом, как только можно медлил, лишая себя к тому же обычных детских зимних увеселений, – и все это потому, что я верил, будто снег – он живой. Мне было его жалко. Мне было его искренне жалко. Эта мысль пришла ко мне тогда нечаянно, никто мне ее не внушал; я просто вдруг подумал ее и уже не мог от нее избавиться.
Воспоминание об этом меня поразило. Моя проклятая идея о том, что добродетели не существует, а равно и правды, к сегодняшнему дню окончательно меня задавила. И теперь я вдруг вспоминаю, что я сам же, кажется, об ней свидетельствовал: ведь никто даже не узнал от меня, что снег живой, что его нельзя убивать; напротив, надо мной даже смеялись, а я дрался, а я мстил – и не за себя. Я несколько лет бескорыстно охранял то, чего никогда не было, но в итоге даже не пожалел об этом.
Но почему? Какая ложь кроется здесь, какой самообман довел меня до такого? Можно, конечно, предположить, а все таки… Я отошел от окна и начал писать эти записки.
? Ты теперь наверное мою оценку ждешь, мнение хочешь услышать… Слушай, а писать-то зачем надо было? Нет, я конечно не говорю что плохо, – хорошо, очень хорошо!(он, однако, лукаво заулыбался) Но все таки: зачем? Каждый год такое «очень хорошее» по сотне штук пишется; твоя сто первая нам еще к чему?
? А почему нет?
? Нет, друг, ты скажи мне: во-первых, зачем это читать; во-вторых, опять же, зачем это писать?
? Что значит: «зачем писать»? А нужна какая-то причина что-ли? Стой, то есть, по твоему мнению, я написал что-то обыкновенное?
? Да.
? С чего бы это! Сам, наверное, прочитал как-то… Да ты ничего не понял!
Он уставился на меня, лицом изображая искреннее негодование:
? Слушай, а что тут понимать-то?
? Что? Да ты даже представить не можешь, сколько всего сюда вложено!
Мы сидели в совершенной темноте – в этой его тесной комнате, в которой никогда не включали света. В паре метрах друг от друга: он – в кресле, я же, не знаю почему, на ковре. За ним было открытое окно, но с улицы не доносилось никакого шума. Абсолютная тишина. Как всегда валялись везде какие-то вещи, всякие, а в углу лежал разобранный, сломанный компьютер.
В общем, было приятное ощущение мальчишеской комнаты и полная уверенность, что нас никто не слышит. Но мне было неприятно. Я ждал целый месяц, когда он наконец-то дочитает мою рукопись, специально даже не виделся с ним ради этого, и сегодня – наконец! Он позвонил и я пошел.
Пошел – и ожидал нечто на вроде этого: дверь его частного дома, мой стук и сразу же вслед за тем торопливо приближающиеся шаги; я наскоро придаю своему лицу самое серьезное и равнодушное значение, до того равнодушное, что когда через 4 секунды открывается дверь, я даже отстранененько поглядываю куда-то в сторону. Он, впрочем, нисколько не смущаясь этим, тут же самое малое берет и взрывается передо мной, чем наконец обращает на себя мое вялое внимание. В самом возбужденном состоянии им совершается масса самых же резких телодвижений, суть которых я не могу углядеть за инертностью своего душепереживания, но, видимо, благодаря которым мы вдруг оказываемся в его комнате, а он пытается мне что-то сказать. Не слушая его и даже не видя, я замечаю только включенный в комнате свет и многозначительно улыбаюсь (но про себя). Потом, обойдя взором его трепыхающуюся фигуру, я вижу, что на диване, на самом видном месте (что значит это «на самом видном месте» я и сам не знал, но все таки) – в общем, на самом видном месте – и раскрытая где-то на половине! – лежит моя рукопись, а в голове у меня по этому поводу проносится лишь одна мысль: «перечитывал!» Он же, уловив эту мысль, хватается за тетрадь и тут же опрокидывает на меня целую тонну фраз, точнее обрывков, понятно свидетельствующих не об их сути, но о состоянии, в котором находится человек – состоянии последней степени потрясения, с попытками что-то высказать и без понимая того, как это сделать. Но наконец он начинает – и начинает с оценки слога, как самой приметной части моей работы, и говорит, что «не было никогда ничего лучше, никогда ничего сопоставимее, и что, наконец, может быть только Пушкин (он плохо разбирался в литературе) может тягаться с таким талантом». Я сухо отвечаю ему, что, действительно, «этот» слог не имеет никаких альтернатив, «по крайней мере из мне известных», и что он вовсе не результат чего-то влияния, а чистейшей воды мое открытие и личное изобретение. Проговорив же это сухо, я вдруг нечаянно начинаю улыбаться (с этой минуты моя экзальтация только усиливается) и добавляю, что, «вообще-то», слог у меня не то, чтобы один, а он постоянно видоизменяется по ходу произведения, «если ты заметил», и это, естественно, «сделано специально», потому что… – и проч. Впрочем, никакого и проч. не случается, потому что мой друг, перебивая меня, восторженно переходит от предмета с названием слог к бесчисленным иным предметам, и то вспоминает сцену в трактире, где, «ты помнишь?, „жеванием, плеванием, говорением и кружкой!“», то комментирует 3 главу, которая, как ему кажется, «вообще является самым сильным местом». Замечает и великолепные образы, например, про цифру шесть, делает какие-то свои предположения, беспрестанно удивляется и хлопает меня по плечу. Говорит, наконец, и про персонажей (тут я уже нахожусь в высших небесах), про то, какие они, так сказать, вечные образы по типу Фауста или кого-то там еще, и что, вероятно, их в будущем будут ставить на спектаклях и писать по ним целые романы. Я подхватываю эту идею и говорю, что у меня была точно такая же, и потому я даже дал им, персонажам, нарочно обозначения: оппозиционер в короне и трусливый герой, что их исчерпывающе описывает. Тут я замечаю, конечно, что заболтался, ведь двумя словами исчерпывающе их описать же нельзя, и затыкаю свой рот, – но ненадолго, потому что наудивлявшись на всякие второстепенные вещи, мой друг приступает наконец к самому главному, а именно к мысли, к идеи, здесь заложенной… И что же тут начинается! Да, эта идея действительно уникальна, своеобразна, я до сих пор считаю ее таковой. Считаю, что это в самом деле иной взгляд на вещи, хотя конечно и многие говорили про добродетель, про правду, про их отсутствие, но никогда с таким… В общем, тут начинается разговор на более пониженных тонах, как бы в знак уважения к великой идеи и в связи с бессознательным ощущением тайны, к которой удалось прикоснуться, но зато и с более пристальным вниманием к предмету обсуждения – и да, начинается обсуждение. Я же ведь в самом деле считал, что произведение мое, при известном приложении сил, не только можно легко понять, но и, сверх того, обладает великой силой потрясения, открывает глаза. Изменяет. Ничего этого, как мне стало теперь известно, не было, да никто так ничего и не понял. Это ведь не шутка все, я так примерно себе это и представлял – и даже хуже намного. Каждую строчку нужно было прокомментировать, каждую, – я думал это когда еще писал и сам удивлялся заранее всему. «Величайший писатель всех времен», «гений», «это произведение изменило литературу» и прочее в том же духе беспрестанно вертелось у меня в голове. Он (друг) должен был сказать, например, что это очень глубокая и чрезвычайно точная мысль, вот про пробоину-то настоящего, – а мы уже плакать к этому времени оба. Затем сказать, как ловко и как мастерски я обесценивал все эти великие мысли, этими вот повторениями, «смешными речами» и прочими, и прочими приемами, и как это трагично, на самом-то деле…
Ничего этого не было. И представьте, как мне должно было быть обидно, когда я зашел в его комнату, прищурился, пытаясь отыскать его в темноте, а он кинул в меня мою же рукопись, в шутку, и громко прокричал:
? Явился наконец, писака!
Память, провинция и лето 2022
Много позже:
От поля вашего зрения отдирается картинка…
Эту фотографию мы сделали, когда впервые пришли сюда. На ней стоит Антон, облокотившись к дереву и одетый в ту самую футболку «провинция». Прямо смотря в объектив, он вытянул вперед свою руку, как бы заслоняясь от солнца. С тех пор Антон изменился, но не сильно: все те же черные волосы в короткой стрижке, все тот же остренький нос; лишь глаза окончательно утратили свой детский оттенок, уступив место твердому, серьезному и безумному взгляду.
В те времена в этих чертах можно было углядеть что-то красивое; теперь же его лицо заблекло совсем…
Память, провинция и лето 2022
Через сутки – и опять вечером.
Целый день меня преследует это приятное ощущение того, что я снова пишу. Мне поэтому и хорошо, и грустно. Вспоминаются времена, когда я работал над рассказом, когда я думал, когда я жил им. Все это было здорово – кажется мне сейчас.
Сегодня я слишком долго гулял, один – и продрог. Снег стоит на своем месте, как был, только ледышки разбились о городские тротуары.
Так сказал мне один человек: про ледышки – и пар заклубился около его головы. Кажется, он просто сочинял стихотворение, но придумал только эту фразу. А я запомнил. Подвыпивший, он взял у меня последнюю мелочь и скрылся в ближайшем магазине. Мне было уже слишком холодно.
Я зашел домой, сразу кинулся под плед и, немного отдохнув, начал… Вот пишу теперь. Даже не переоделся, а только куртку снял. Но надо все-таки…
Мне позвонил Антон, когда я переодевался:
? Алло?.. – судя по звуку, он был на улице.
? Алло, да?
Спросил насчет сочинения итогового. Несколько дней назад мы проходили… Да так, пустяк. Я привел в пример Достоевского – не свой же рассказ приводить, верно?
? Да, сдал.
Я бросил трубку, будто бы считая, что диалог окончен. «Вообще-то я веду себя до ужаса смешно» – думаю, снимая футболку и глядя на себя в зеркало. С чего-то вдруг решил поссориться и сам же первым от этого страдаю. Чертово все!
Но я опять под пледом. Дрожу и думаю: хорошо это, все-таки, – писать. В памяти у меня всплывают разные случаи, во время или после которых создавался тот или иной фрагмент. Вот, к примеру, фраза «восторжествует справедливость» – это результат одной ссоры в школе. Учительница по английскому, наш давнишний враг, опустила как-то на одном уроке язвительную шуточку насчет волос Антона, – что-то про то, что он лысый – в вот таком духе. Стоит сказать, что Антон, хоть и стрижется очень коротко, но лысым все-таки никогда не бывал. Ну, и таким образом, слово за слово, разгорелся скандал, причем я сразу же вступился и основной конфликт постепенно перелез на меня.
И тут она прокричала:
? Восторжествует справедливость, Новосельцев! Помяните мое слово!..
«Justice will prevail!» – смеялись мы потом, действительно по много раз на уроках и в домашних работах помянув это ее слово.
А вот имя Двуглас Шитов, как звался правитель великого царства Цитель, уже непосредственно связано с Антоном – то есть, это про его любимую группу: «ssshhhiiittt!». Мне было смешно с людей, пишущих на русском языке и использующих имена по типу Стефани, Кайла и прочее, и я решил сделать пародию такую с именами, придумывая их сам и постепенно увеличивая степень абсурда.
А вот однажды…
Налил себе чай, обдумывая, как буду описывать один случай – один особый случай. Его трудно будет описать.
Знаете, я вдруг почувствовал себя персонажем Ремарковской книги – читал как-то такую. Там была одна женщина: она сидела перед камином, а еще плед, и книга… Не знаю почему, но мне это запомнилось.
Я очень люблю те вещи, которые запоминаются, они все ужасно дороги мне. Все эти моменты, мелкие ощущения, намеки, ассоциации… Мне интересны также и те, которые запоминаются другим. Я люблю слушать что-нибудь в этом роде: есть здесь какое-то волшебство, в этом… В общем, даже не знаю как это сказать. Это особенное, слишком особенное чувство.
Вот и тогда, сидя там в лесу, ночью, перед костром и тихой рекой, я был во власти этого впечатления. И я смотрел в эту реку и казалось мне, что вовсе это и не река; она захватывала собою все поле моего зрения, так что передо мной лежало уже море, мерцающее тысячами цветов, кричащее этим; и ничего из этого не бесило, не раздражало. Стоял огромный шум, да и все было огромным, но и способствовало все какому-то особенному чувству, особой гармонии, чему-то тихому, тонкому. Через этот океан я, будто через какое-то око, видел и небосвод, и звездочки, посаженные на него, и лес кругом, и… – словом, я видел все. Но повторюсь: главное здесь – цвет. Яркий, разный, будто скинул в кучку звезды кто-то; скинул в реку эту, перемешал, а я сижу и смотрю неотрывно, не моргая, завороженный… И все это – результат всего дня; оно копилось часами и вот рухнуло, не выдержав, и вот потекло теперь. Прошлое, преследовавшее меня все время, весь тот день, – причина этому.
Дело было в начале лета. С утра я пытался дозвониться до Антона – не выходило, но скоро он пришел сам. Был в своей обычной одежде: черные спортивные брюки и старая футболка «провинция». Ничего примечательного.
Смотря в окно со второго этажа моей квартиры, он сказал: «Слушай, а я телефон сегодня разбил». Это ничего: компьютер он сломал за день до этого.
Предложил потому пойти отправиться в лес, и даже с ночевкой. Антон до ужаса любит всякого рода авантюры; в его понимании идея, пришедшая самым случайным и неподходящим образом – самая ценная. Я во многом разделяю это убеждение.
Мы приготовили портфель, забили его всякого рода продуктами и необходимыми вещами, какие нашли; плюс к тому у нас были кое-какие деньги. Купив все, что нужно, и наконец собрав сумку, мы пешком отправились по направлению к лесу. Наш путь время от времени сопровождал нудный шум проезжающих машин.
Смутное чувство какой-то ностальгии появилось у меня почти сразу же. Моего отца и на этот раз не было дома; вторую неделю я жил один. И снова лес…
? Что ты думаешь насчет нашего города? – спрашиваю.
Он вздернул плечами:
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом