Виктор Костевич "Двадцатый год. Книга вторая"

Завершение истории юной польки, сотрудницы Наркомпроса РСФСР. Всё на том же кровавом фоне – всероссийской гражданской войны.Армии Республики развивают победное наступление. Продолжают свой бой с Антантой начдес штурмбепо Константин Ерошенко, боец Конной армии Петр Майстренко, уполномоченный Волгубчека Иосиф Мерман, представитель ЦУЧК Валерий Суворов – в едином строю с т. Буденным, т. Тухачевским, т. Фрунзе и тысячами тысяч героев революции.Между тем неугомонный враг не дремлет. На Волыни, в Польше, в Таврии, в далеком Приамурье и Приморье. Пилсудский, Петлюра, Врангель. Банды, погромы. Военные мятежи. Внутренние неустройства соввласти, дерзкое попрание законности.Революционный держите шаг!Пролетарий, на коня!Или смерть капиталу, или смерть под пятой капитала!Встретятся ли в этом страшном мире Костя и Барбара? Возвратится ли на эту землю мир?

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 18.03.2024

– Магда, Ося, не чухонка. Она латышка. Из Курляндии.

– А курляндки, лифляндки и латышки не чухонки? – возмутился Мерман. – Она же оттудова. Из Чухонии. Или Чухляндии?

– Чухонцами, Иосиф Натанович, называют финнов, – не отрываясь от бинокля, сообщил терпеливо Костя. На всякий случай по-занудски уточнил: – Западных. В первую очередь эстляндцев и финляндцев. И им это нравится не больше, чем одному великому народу, когда его называют… хм…

– Ты это о чем? – заподозрил неладное Мерман.

– О филологии. Латыши Лифляндии и Курляндии, а также литовцы Виленщины и Ковенщины, это не только другая языковая группа, но и другая языковая семья. Впрочем, это долго объяснять – про семью и про группу.

– Да и не надо. Понял. Латышки, курляндки и лифляндки не чухонки, потому в другой семье. Но в баню-то они с кем ходят?

– Об этом ты у Магдыни спроси. Или лучше сразу у Круминя. Он тебе и про чухонцев растолкует.

Ключевые слова: бани, женщины, моются, Магдыня – Мерман произносил полушепотом, и до пулеметчиков долетали лишь обрывки дискурса. Тем не менее стрыянин Мойсак, следивший не только за полем, но и за начальственным разговором, сделал вывод: комиссар намерен ехать восстанавливать советскую власть в какой-то околобалтийской «ляндии» (в этих русских «ляндиях» он, иностранец, разбирался не больше, чем обыватель Костромы в штириях, каринтиях и крайнах). Коломыец Панас, понимавший еще меньше, чем Мойсак, зевнул.

Костя молча обругал себя и Мермана с его ненужным трепом. Не потому, что постеснялся пулеметчиков, а потому что из-за этой болтовни до сих пор торчит рядом с ними, да еще вместе с Мерманом, и если пулемет, не приведи господь, накроют, десант может запросто остаться без командира, а бепо «Гарибальди» без комиссара. Пора его послать в другое место, а самому перебраться… скажем, вон туда.

– Скучный ты человек, – расстроился Иосиф. – И нечего скалиться. Знаю, про что ты думаешь. По-вашему, по-спецовски, если коммунист, если комиссар, если чекист, так не человек уже, а стат?я медная с наганом. Нет, товарищ Ерошенко, не стат?я я. Человек! А человек – это звучит…

Косте стало совестно. Вновь повел себя как слон в посудной лавке. Наступил на все мозоли разом.

– Не дуйся, Иосиф. Человек это звучит. Все мы люди. Там вон, – он двинул подбородком в сторону поляков, – тоже, между прочим, люди ползают.

Оська пробурчал: «Ну да, там тоже». Бросил взгляд на проползавшие по небу облака.

– Свежо сегодня. Не было бы дождичка.

– Нежарко, – согласился Костя. Протянул товарищу бинокль. – Полюбуешься?

– Давай.

Слева донесся голос лежавшего за пулеметом Мойсака.

– Что там видно, товарищ начдес?

– Скоро пойдут, Романе. Готовы?

– А якже? – ответил за старшего товарища Панас. – Скорiше б.

– Почекай та дочекаешся, – ухмыльнулся комиссар и внезапно выдохнул скороговоркой: – Ось дивись, вже пiшли!

И точно, пiшли. Костя выхватил у Мермана бинокль. Вот они, есть. Вон там. Приблизительно в полукилометре. Отползти от пулемета, перебраться на удобную позицию? Уже не получается, неловко. Да и черт с ним, не впервой.

Над травою возникали новые и новые группки солдатиков, бежали, подбодряя себя и товарищей криками. Грохнули невидимые вражеские пушки. За спиной, на станции, шарахнув по ушам, лопнули две польские гранаты. За ними рванули две новых, много ближе к залегшей нашей цепи, осыпав кой-кого песком и галькой и заставив многих, в том числе и храброго начдеса прильнуть к земле, кормилице и матушке. Когда же Константин, не без морального усилия, немного приподнялся на локтях, польские солдатики оказались гораздо ближе. Различались винтовки и куртки, фуражки и бледные пятнышки лиц. В бинокль различались и глаза.

Костя оторвался от трубок из латуни.

– Давай, Романе, жми!

Подняв предохранитель, Мойсак вдавил в пластину спуска узловатые большие пальцы. В заскорузлых ладонях Панаса бодро зазмеился холст ленты. Слева ударил другой пулемет, ручной, системы Льюиса, за ним еще один, тоже ручной. Защелкали трудно различимые в пулеметном грохоте винтовки. И наконец, как будто после долгого раздумья – а стоит ли размениваться, право, на преступных и жалких полячишек, – со стальным оглушающим звоном рявкнуло трехдюймовое с первой бронеплощадки, носовое по терминологии Сергеева. Следом ударило другое, также с первой, затем еще одно – со второй, и со второй же площадки – четвертое. Бронепоезд шумно выкатил из прикрывавшей его ложбины, и из узких амбразур в броне загрохотали щедрые максимы. (Конфигурация путей, располагая поезд под небольшим углом к шоссе, позволяла вести огонь всем левым бортом, всеми восемью «левыми» пулеметами под командой начпулькома Герасимука.)

– Вали их, хлопцы! – заорал азартно Оська, даром что слышали его только близлежащие максимисты – близлежащие в прямом, буквальном и самом непосредственном смысле. – Не давай подняться! Рiж, Мойсаче!

Костя впился глазами в окуляры. В них, приближенная стеклами, густо оседала поднятая взрывами земля. Фигурки угодивших под кинжальный огонь бедолаг поисчезали. Повалились, как снесенные битой городки. И теперь кто оставался в живых, тот вжимался в чуждую, вражескую землю. Не возвращающую сил и не сулящую спасения.

– Отбой! – прохрипел Ерошенко. И добавил участливо и вежливо: – Вiдпочиньте трошки, товаришу Мойсаче.

Панас, отпустив холщовую ленту, тщательно протер ладонью лоб. Ладонь продолжала дрожать, в такт замолкнувшей уже машинке. «Эк тебя протрясло, громадянин», – не удержался наблюдательный Натаныч. «А ви самi спрубовати не хочете, товаришу комiсаре?» «У мене свое дiло е, – умело отбрехался Оська. – Дай-ка стёклышки, начдес, полюбуюсь на работу».

На бепо, чуть припозднившись, замолчал последний пулемет. Сделалось тихо, до жути. Лишь уныло гудели, вибрируя, раскаленные броневые щиты да ветер с юга ласкал зеленую, еще не выгоревшую траву. Мирно, покойно, Русь. И не одна матка-полька на днях – в Лодзи, Люблине? В недавнем габсбургском Освентиме? Во вчерашней прусской Познани? На Праге, Воле? – проклянет в который раз многократно проклятую судьбу. За что?

«Гарибальди», вздрогнув, откатил назад, снова выйдя из зоны видимости. И сразу же, практически в том месте, где он был, взлетела в пламени и грохоте земля. Нащупали. Еще одна серия… Ойкнули в цепи. Протяжный крик. Задело. Долго ли продолжится обстрел? Как сработают у них корректировщики? Пулеметы себя обнаружили, и если паны не пожалеют снарядов… Но нет, похоже, жалеют. Не густо у них сегодня со снарядами, небогато.

– Товаришу Ерошенко, бачите? – Костя приоткрыл глаза на голос Мойсака. – Ось тамочки?

Точно, есть. Зрение у максимиста, что у твоего Натаниеля Бумпо. Вскинулись над травами, полыхнули искорки штыков, пошли, бегут. За первой – новая цепочка. За нею – третья и четвертая.

– Давай, Романе! Не подпускай! Age! – Последнее словечко, латинское, вырвалось само, не для Романа. Так он когда-то подбадривал себя. В Варшаве перед экзаменом у профессоров Котвицкого и Карского.

Снова выкатился «Гарибальди», вновь ударили с бронеплощадок. Без пушек, одними пулеметами.

Интервенты повалились и пропали. Тишь. Надолго ли? Мерман приложился к фляжке, Константин потянулся к своей. Нет, ненадолго, черта вам лысого. Вновь подскочили, сверкнули под солнцем сталью. Протяжно пронеслось «Naprzо-о-оd!» Куда же вы торопитесь, хлопаки? Рядом с вами решительный и крайне боевитый офицер? А вот и он, высокий парень, с пистолетом… Мойсак по обыкновению не промахнулся – польский фендрик, забившись как в припадке, выронил оружие, переломился. За ним попадали другие.

Вот и всё. Наш последний и решительный довод. У кого служил ты, bracie? У нас, у немца, у француза? Какая разница. Прежних наших уже не будет. Новое столетие, больше мы не братья. Мои братья сегодня здесь. Красноармеец Мойсак, красноармеец Панас, Герасимук, Сергеев, Мерман, Круминь. И милая сестренка Магдыня.

«Слева!» «Справа!» «Бей, Мойсаче!»

Еще раз ударили польские орудия. На левом накрыло – Костя ощутил двадцатым чувством – «льюис». В ответ шарахнули пушки с площадок. «Гарибальди» выкатился из ложбины, в амбразурах задергались машинки. Сегодня штурмбепо снабжен великолепно, огнезапаса хватит на отличный бой. Подходи, полячьё, за винной порцией.

– Ух! – только и выдохнул, подставляя ладони под тряскую ленту, Панас.

Пот на лбу, на глазах, на висках. Землякам сегодня положительно неймется. Десятки новых Зосек, Касек разревутся на днях по Ясю и Стасю, бедным, глупым, несчастным, обманутым. Но знающие люди девчатам растолкуют. Не отчаивайтесь, скажут они, девчата. Не за хрен собачий пали ваши хлопцы, ибо пали они за Отечество. То самое, с огромной буквы «о».

Врете, негодяи, не за отечество угробили вы Яся. А за плюгавого земгусара и за faits accomplis своего усатого. Но убили их, как ни крути, сегодня мы – бывший штабс-капитан Ерошенко, бывший поручик Юрий Круминь, Мойсак, Панас, Сергеев, Мерман и Герасимук.

Внезапно пулеметы интервентов замолчали. Они не однажды замолкали и прежде, но в этот раз замолчали по-особенному резко – Костя ощутил всё тем же двадцать пятым чувством. Уткнулся в окуляры. Не понять.

От второй бронеплощадки, пригибаясь, подбежал посыльный Круминя.

– Конница, товарищ Ерошенко! Сверху видно.

Начдес наморщил лоб.

– Чья конница-то?

– Наша! Врезали Посполитой во фланг.

– Отбой! – радостно выкрикнул Мерман. И опять потянулся к фляжке. – Кому там как, а лично мне пожрать бы.

– I менi, – поддержал его с готовностью Панас, вытирая в сотый раз ладонью пот.

Костя, пробежавшись по цепи, подсчитал свои потери. Много, много, много. Трое убитых, семеро раненых, покореженный льюис. Мойсак и Панас затянулись цигарками. Трудный день приближался к концу.

Подошедшая конница была нашим кавполком – тем самым, где служили Лядов, Шифман, Незабудько. Польская колонна, обескураженная гарибальдистами, подвергшись атаке буденовцев, частично побросала оружие, частично кинулась в обратном направлении, частично рассеялась в массиве. К сожалению, в составе эскадрона отсутствовал красноармеец Майстренко, и его встреча с Костей не состоялась. Что стало с Петей? Об этом позднее.

Начальник десанта был боем доволен. Никто из десантников не дрогнул и не попытался улизнуть. Семеро раненых. Трое убитых. Донбассец Карпеко, екатеринославец Мотовилов и Лодыгин, туляк или рязанец, надо бы узнать.

По приказу Ерошенко неприятельские раненые были погружены в бепо для транспортировки в расположенный на базе лазарет. Мерман лично проследил, чтобы не было раздетых и ограбленных. «Честь красной армии не марать!» Всего собрали двадцать восемь человек, до четверти тяжелых. Убитых насчитали двадцать пять. «Мне бы вас пожалеть, – подумалось начдесу, – но мне не жалко. А жителям трупы закапывать».

Но оказалось, собрали не всех.

***

– Вот, товарищи командиры, полюбуйтесь на Посполитую. Устроили цирк с раздеванием. Был номер такой в бардаках, забыл только, как называется.

В самом деле, цирк был на славу. Такого Ерошенко на германской не встречал, даром что пленных на германской перевидел он множество: немцев из обоих рейхов, мадьяр, хорватов, чехов и словаков, злополучных русин, поляков. Нет, подобного там не бывало. Слава богу, хоть буденовцы уехали. Не увидели польского срама.

– А бельишко не ахти, – заметил Оська, – я бы такого посторонним не показывал.

– Это тебе не баня в Гельсингфорсе, – пробурчал Константин со злостью. Он так и не припомнил, не успел, откуда был убитый сегодня Лодыгин, из Тульской губернии или из Рязанской.

Зрелище было безотрадным. Можно прямо сказать – отвратительным. Семеро интервентов в одном исподнем, пожелтевшем, посеревшем, почерневшем, растерянно стояли, ожидая страшной участи, кем-нибудь наверняка заслуженной – но разве дело в этом? Мундиры, новейшего типа, горчичного хаки, были свалены наспех в траву. Шесть комплектов, вполне исправных, доложил, ухмыляясь, отделенный Трофимов. Четыре суконных кителя, две бумажных рубахи наподобие гимнастерок. На одном из кителей погоны были сержантские, на другом – капральские, прочие принадлежали рядовым.

Косте было больно смотреть на стоявших перед ним перепуганных людей. Он попытался пробудить в себе ощущение торжества, триумфа – но нет, не получалось. Странно. Ведь это были те же самые бандиты, что ворвались, изломав его жизнь, в Житомир, осквернили Киев, десятки, сотни русских городов и местечек. Возможно, будь они похожи на солдат, он бы глядел на них иначе, но сейчас он ощущал в себе другое. Не жалость. Жалости не было, но не было и презрения. Был только стыд, необъяснимый стыд за тех, кого он ненавидел, и ненавидел с полным правом. Кого обязан был и должен ненавидеть.

– А ось i сьомий! – доложил красноармеец Огребчук, шумно выламываясь из зарослей. – Подивитесь. Гарнесенький який, iз зiроньками.

На гарнесеньком мундирчике, тоже зеленовато-коричневом, с накладными карманами, из добротного сукна, нашиты были аккуратные погончики, с белыми звездочками, по одной на каждом. (Цвет польской униформы образца 1919 г. определялся в регламенте как «серо-буро-зеленый». Вряд ли это знали полуголые мужчины и вряд ли то им было интересно.)

Не моментально, но Костя сообразил: польские солдаты разделись по приказу. По приказу, отданному офицером. Подпоручиком. И легко проверить кем. Надо всего лишь приказать им одеться. Или даже просто присмотреться к белью. И Оська Мерман, стоящий рядом с ним, может запросто это сделать. В любой момент. Оська, он ведь только по наружности веселый и озабочен исключительно чухонками. Костя не раз заставал комиссара в одиночестве и видел: житомирские впечатления свежи – и свежими останутся надолго. По сравнению с Оськиной Костина трагедия была словно бы и не трагедия вовсе. (Как помним, Костя знал лишь то, что Бася куда-то уехала. А если бы Костя знал больше? Столько занятных вопросов.)

Но почему начдес сообразил не сразу? Такие вещи не укладывались в голове, противоречили и опыту, и представлениям. Впрочем, приказ мог отдать и сержант. А возможно, это было совместное решение отряда. Солидарность, благородное желание уберечь командира от варваров, поедающих детей, оскверняющих костелы и жестко насилующих богомольных католичек. Но Косте больше нравился, если допустимо слово «нравился», наихудший вариант: разоблачиться приказал трусливый офицер. Жалкий и подлый, низкий полячишко, достойный преемник их всех, walecznych bojownikоw o wolnosc i niepodleglosc[12 - Отважных борцов за свободу и независимость (пол.).]. С апреля в Костиной душе сидела ненависть. Выражаясь по-польски, tkwila. И то, что желание видеть врага в наихудшем свете соединялось в ней с чувством стыда – за него, за врага же – всего лишь выявляло противоречивость человеческой натуры. Свойственную каждому и всем.

Стоявшие вокруг бойцы молчали. Молчал Трофимов, молчал Огребчук, молчал Орленко, молчали Тритенко и Тищенко, молчал Петрук, молчал Сосюра, молчали Коваленко и Рыбалко. Просто смотрели на падших, горделиво и высокомерно. Должно быть, так же на протяжении веков шляхта глядела на нас, на презираемых русинов, на схизматов, на варваров Востока, чей удел покорность и рабский труд, с единственной надеждой – для предателей – прикинуться поляком и в конце концов поляком сделаться. Времена изменились, панове, не так ли? Панов на Руси больше нет и не будет.

Костя прошелся вдоль короткой, четыре-пять метров, шеренги, стараясь не смотреть в глаза несчастным, но не в силах в них, в глаза эти, не заглянуть. Вот и он, офицер, подпоручик, обладатель гарнесенького мундирчика, молодой, белокурый, с пушком над серой как пепел губой. В больших зеленоватых глазах застыло… черт его знает, что там у него застыло. Не надо быть уполномоченным ЧК, не надо быть следователем, сотрудником особого отдела, чтобы вычислить тебя, хлопчиско, тебя бы раскусил любой казак из армии Буденного. Раскусил бы и в ярости снес шашкой бесстыжую башку. Потому что теперь ты никто – не рядовой, не сержант, не офицер, не штатский. Тля. Посмешище. Позор Войска Польского. Bohater.

Постояв подольше возле офицера, насладившись собственным садизмом, припомнив т. Евгения («Как будет правильно, товарищ Ерошенко, садистические или садические?»), начдес штурмбепо «Гарибальди» неторопливо отошел к своим бойцам. Медленно развернулся, увидел семь пар настороженных, полумертвых глаз, следящих за каждым его большевистским движением. Бедные, что они думают, чего они от него дожидаются? Плевать. Это месть, и он будет мстить до конца. Такой страшной местью, что Польша, Республика Польская, Речь Посполитая двух, пяти, двадцати пяти народов – содрогнется! Матки-польки будут пугать непослушных детей страшным именем свирепого начдеса Ерошенко.

И неподвижно постояв на месте, выдохнув, вдохнув, набравши полные легкие воздуха, Константин Ерошенко крикнул. Крикнул Круминю. Будто бы Круминю – на деле же этим, стоявшим в кальсонах. В первую голову ему – юноше с серыми губами, с зелеными глазами, опозорившему перед Россией, перед целой Европой себя и собственных несчастных солдат.

– Zapamietaj sobie, Jerzy, – крикнул Ерошенко Круминю, – wlasnie tak wyglada ich oslawiony rycerski honor. Bezmierna pogarda dla ciebie i bezmierna troska o siebie[13 - Запомни, Ежий, вот она, их пресловутая рыцарская честь. Непомерное презрение к тебе и непомерная забота о себе (пол.).].

Круминь, не знавший польского, но понимавший, о чем говорит Константин и кому предназначаются его слова, кивнул. Оська, понимавший много больше, свирепо оскалился. Сын сапожника, он тоже жаждал мести.

Костя, позабыв себя от бешенства, продолжил:

– Ja w czternastym, pietnastym bronilem Warszawy, a wy…[14 - Я в четырнадцатом, пятнадцатом защищал Варшаву, а вы… (пол.).]

На красивом, правильном, нордическом лице подпоручика бледность сменилась румянцем. Дрогнули губы, в глазах пробежали искорки. Казалось, вот чуть-чуть, и подпоручик выступит вперед. И крикнет. Возразит. Докажет, делом, словом, что этот красный, русский, большевицкий жидо-коммунист неправ, что польская честь это иное, что он, подпоручик Герберт, ничем не хуже тех, что девяносто лет назад, в ноябрьскую ночь отважно шли на Бельведер, чтобы убить царева брата Константина. (Тем более что ему, подпоручику Герберту, стало ясно: Ерошенко и Круминя бояться не следует, не такие то люди, что нападают на спящих, бьют кинжалом в спину, не моргнувши глазом предают друзей и убивают безоружных – не килинские, не домбровские, не калиновские.)

Так казалось. Юноша не вышел. Возмездие осуществилось.

Ерошенко старательно сплюнул.

– Wziac mundury! Szybko!

Никто не пошевелился. Отделенный Трофимов сделал два шага вперед, поднял с земли офицерский нарядный китель и, встряхнув, сунул его в руки самому малорослому, менее всего походившему на офицера.

– Gratuluje awansu, obywatelu![15 - С повышеньем, гражданин (пол.).] – поздравил коротышку фендрик.

Бойцы проделали то же самое с остальными комплектами – подняли с земли и рассовали в руки интервентам.

– Ubrac sie, – распорядился безжалостный начдес. – Bo wstyd na was patrzec. Obywatelu podporuczniku, odprowadzic oddzial do wagonu! Komu powiedzialem? Wykonac![16 - Одеться. Стыдно на вас смотреть. Гражданин подпоручик, отвести подразделение к вагону. Кому я сказал? Выполнять! (пол.).]

– Rozkaz[17 - Слушаюсь (пол.).], – пробормотал замухрышка, покосившись на раздавленного Герберта.

Оккупанты под командой свежевыпеченного подпоручика потянулись в сторону разъезда. Ерошенко опасался, что бойцы захохочут им вслед. Обошлось. Все оказались немедленно чем-то заняты и словно бы не видели врагов. Мерман и вовсе стоял отвернувшись, судорожно обхватив руками голову. Костя замечал за ним такое – и боялся, как бы голова у комиссара после увиденного в Житомире не взорвалась.

Внезапно один из уходивших пленников остановился. Решительным и твердым шагом, прямой как жердь, подошел к бесчеловечному надчесу, остановился перед ним и в бешенстве уставился бывшему штабс-капитану в глаза – точно так же, как штабс-капитан смотрел недавно в глаза подпоручику Герберту.

– Ja tez bronilem Warszawy, – процедил свирепо пленник. – W czternastym, pietnastym. I wiem, co to jest honor[18 - Я тоже защищал Варшаву. В четырнадцатом, пятнадцатом. И знаю, что такое честь (пол.).].

Не дожидаясь ответа, развернулся и тем же твердым шагом пошел за остальными. Вполне возможно, ожидая пули в спину.

Костя стиснул зубы. Через гнев, через клокочущую ярость выдавил:

– Zegnaj[19 - Прощай (пол.).].

Он не добавил «towarzyszu». Получилось бы фальшиво. Или нет?

Штурмбепо, набитый трофеями, пленными, оставив разъезд, направился к базе. Там, где ожидала Магда Балоде, отдых, кухни и огнезапасы.

***

Как-то, десятого кажется июля, Котвицкие прочли в «Курьере Варшавском» диковинное воззвание. Диковинным воззвание казалось потому, что обращено было не к польскому и даже не к американскому, но к русскому, кто бы подумал, народу. Профессор наткнулся на странный документ за завтраком, в утреннем выпуске, где документ располагался аккурат под извещением о литургии в память членов Польской военной организации, убиенных годом ранее в Виннице. (Подгубчека порою била в цель. Жаль, не всегда, пробурчал бы Валерий Суворов.)

– В редакции вообразили, что в России читают польские газеты? – удивилась пани Малгожата.

Маня, размешивая в чашке тростниковый сахар, хмыкнула.

– Надеются, что беглые русские энтузиасты переведут это творение с польского и переправят через линию фронта. Что скажешь, мудрое котище?

Растянувшийся пузом кверху на диване Свидригайлов не ответил. Только шевельнул едва приметно мехом на подушках левой задней лапы. В мудрой серой голове не возникло идей относительно намерений редакторов «Курьера». Идеи, и довольно простые, возникли у пана профессора.

– Это пробный камень, добрый кот. Продолжение следует. Дней через пять, через десять увидим.

Профессор был прав. Неделю спустя в печати появилась и русская версия документа, в первом номере новой газеты, тоже русской. Издание без претензий на оригинальность именовалось «Свобода». Русский вариант выглядел более сжато, чем польский, времени на огранку алмаза у ювелиров из России имелось предостаточно.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом