Виктор Костевич "Двадцатый год. Книга вторая"

Завершение истории юной польки, сотрудницы Наркомпроса РСФСР. Всё на том же кровавом фоне – всероссийской гражданской войны.Армии Республики развивают победное наступление. Продолжают свой бой с Антантой начдес штурмбепо Константин Ерошенко, боец Конной армии Петр Майстренко, уполномоченный Волгубчека Иосиф Мерман, представитель ЦУЧК Валерий Суворов – в едином строю с т. Буденным, т. Тухачевским, т. Фрунзе и тысячами тысяч героев революции.Между тем неугомонный враг не дремлет. На Волыни, в Польше, в Таврии, в далеком Приамурье и Приморье. Пилсудский, Петлюра, Врангель. Банды, погромы. Военные мятежи. Внутренние неустройства соввласти, дерзкое попрание законности.Революционный держите шаг!Пролетарий, на коня!Или смерть капиталу, или смерть под пятой капитала!Встретятся ли в этом страшном мире Костя и Барбара? Возвратится ли на эту землю мир?

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 18.03.2024

Петя же, узнавши о судьбе солового, затосковал. Так-то вот, братцы четвероногие. Любим вас, холим, называем друзьями, и всё, что можем сделать для вас, когда вы окажетесь в беде, это прикончить. Вечером, словно бы стыдясь смотреть в глаза, лицом зарылся в гриву Головану. Не это, маленький, только не это. И всё же – я смог бы? Вот так – прицелиться, уверенно, спокойно и ударить? В ожидающие помощи глаза. А куда денешься? Не маленький. Главное, Валерку вылечат. Пускай он теперь отдохнет. Петя, впервые за два месяца, ощутил невыносимую усталость.

Как и предвидели Лядов с комэском, Валерка остался без левой ноги, отнятой почти по колено, и это в тогдашних условиях был наилучший исход. Когда на следующий день Петя и Шифман, посланные взводным, разыскали товарища в дивизионном подвижном госпитале, Кораблев, недавно пришедший в сознание, пытался улыбаться: кривил желто-серое лицо, загоняя внутрь боль и горькую обиду на судьбу. «Легко отделался. Теперь придется за меня… вам… шляхту…» «Постараемся», – ответил Петя с необъяснимым, но всякому внятным стыдом. Левка, стискивая зубы, кивнул. Ни он, ни Петя по неопытности подобного исхода не ожидали.

Когда под вечер эскадрон медленным шагом шел в сторону Ровно, Петя подводил баланс последних дней. Искалеченный в первой же атаке приятель. Убитый лично им, бойцом Майстренко, конармеец. Малодушно незастреленный бегущий интервент. Другой, почему-то и зачем-то им спасенный. Глухая и злобная ненависть Незабудько. И при этом – еще большее расположение Лядова, участие комэска, симпатия политотдельца Толкачева. Выходило по всему, комсомолец Майстренко выслужился. Молодец, Петро! Рады стараться, вашбродь!

Стыдно, тошно. Или всё же не совсем? В конце концов, он… Ладно, не сейчас. Там на севере, по-над Горынью по-прежнему грохочут пушки[9 - Ровно находится в излучине Горыни, поэтому Конармия, наступая на него, переходила реку с востока на запад, а оттесненные к северу части 2-й польской армии, перейдя в наступление, переправлялись с севера на юг.], и никто сегодня не знает, что случится завтра или послезавтра.

***

Утром девятого июля в ходе польского контрнаступления малочисленный красный гарнизон был из Ровно все-таки выдавлен. Об этом в утренних выпусках моментально сообщили польские газеты: «Ровно нами отбито и остается в наших руках». («Мы его теряли?» – удивились читатели.) Конная ответила новыми атаками. После полудня, всё того же девятого числа, измотанные польские части были из Ровно выброшены и убрались за Горынь, на северный берег реки. Город детей подземелья был освобожден окончательно. То есть до самой осени.

Нам доведется освобождать его еще два раза – в сентябре тридцать девятого и в феврале сорок четвертого.

У болонок возникли вопросы?

***

Курьер Варшавский, 9 июля

К оружию!

По сообщениям из военных кругов, в призывных пунктах добровольческой армии, формирующейся под командованием генерала Юзефа Галлера, записалось ко вчерашнему дню на территории Польской Республики около 300 тысяч добровольцев.

3. Мессидор. Освобождение

Сердечное Согласие – Поразительная сдержанность – Хряки беркширской породы – Термы Гельсингфорса – Вопросы чести – Гастролеры

Дубровский приблизил лучину, сено вспыхнуло, пламя взвилось и осветило весь двор.

(Пушкин)

Наступление Запфронта оглушило Войско Польское. В сутки с небольшим был опрокинут, разметан, разорван его казавшийся необоримым «белорусский» фронт. (Слово «белорусский» мы берем в кавычки, чтобы подчеркнуть неуместность и комичность его употребления врагом. Если фронт был белорусским, то единственно для нас, русского народа, отражающего польское нашествие.)

Войско Польское покатилось на запад. Имея целью обосноваться на новых, более выгодных позициях, выпрямить линию фронта, утвердиться на надежном природном рубеже и засесть в немецких комфортабельных окопах. За легковесным словом «покатился» теряется кошмар происходящего – для бежавших и погибавших поляков, для преследовавших и тоже погибавших «большевиков», для населения, по которому третий раз прокатывался беспощадный военный каток: германское вторжение, пилсудовская агрессия, две оккупации, пилсудовская ретирада.

(Мы не принимаем в расчет относительно мирного германского ухода, малоудачных наступлений и позиционной войны в пятнадцатом, шестнадцатом, семнадцатом, майского удара Тухачевского и его отражения противником. Иначе – утонем в кровавом хаосе.)

Употребим еще одно легковесное слово. Польская оборона посыпалась. Удары четырех красных армий и одной отдельной группы имели совершенно очевидный, то есть видимый очами, результат: польское войско бежало. Разумеется, оценивать ситуацию подобным образом были способны только развращенные, лживые коммунисты, то есть мы, и недоразвитые селяне, не читавшие Мицкевичей-Сенкевичей и не осознавшие счастья быть рабочею скотиной для польской и ополяченной шляхты. В отличие от нас, польские вожди знали твердо: польское войско не бежало. Польское войско совершало стратегический маневр. Планомерно и в полном порядке. Уверенно и целенаправленно. Проделывая в среднем до двадцати километров в сутки, что говорило не об успехах клики Ленина и Троцкого, но о мобильности новейшей европейской армии, оснащенной современным транспортом и передовыми средствами борьбы.

Спустя неделю после перехода Запфронта в наступление, 11 июля, польская армия успешно эвакуировала Минск. Спустя еще три дня, 14 июля, она не менее успешно эвакуировала другой губернский город – Вильно. На очереди было губернское Гродно, после чего Северо-Западный край отряхнул бы с измученных ног польский прах окончательно. Всех уездных городов, эвакуированных захватчиками, мы перечислять не станем. Бобруйск, Барановичи, Лида, Слуцк, Ошмяны, Пинск…

Изгнание врага сопровождалось ажитацией и эйфорией населения. Кое-где оно, не внемля увещеваниям ревкомов, громило и палило эвакуированные барами имения. «Зачем? – вопрошали в отчаянии комиссары и советские работники. – Ведь это ваше!» «А затем, дорогой товарищ, – объяснял политработнику и командиру красный партизан из местных, – чтобы полячье, и паны, и прихвостни ихние знали: нечего им тут у нас искать! Незачем к нам возвращаться!» Лидеру вторили массы: «Каб ведали! Каб зразумели! Няма тут для их ничого!»

Разлетались, жалобно звеня, рояли, отлетали головы у статуй, вился над кустами белый пух. Ребятишки яростно пинали и рвали на куски копии Баториев под Псковом и Костюшек под Рацлавицами. «Русский народ послал тебя на хер, Тадеуш», – думал Зенькович герба Секерж, наблюдая за русским бунтом. Живопись бывшему киносъемщику, человеку искусства, было жалко, но обуздать народную страсть возможным не представлялось. Да и стыдно было вмешиваться, ведь ему, командиру красной роты, буквально только что сказали: «А ты за кого? А чему не шел? А чему так долго? Нас огнем палили, с кулемётов резали. Вон, гляди, у ее мужа учора застрелили. Стоял на дорозе, поляк пробегал: „Радый, скотина?” – и в живот з левольверта».

Иной московский гражданин планеты в этом месте, разумеется, подумает: «Что за дикость… Эти белорусы… Не зря у них сейчас…» Но в него, гражданина планеты, не стреляли из пулеметов. Не сжигали хату. Не называли русским быдлом. И подобно белорусам двадцатого – настоящим белорусам, русским, не ренегатам – мы вполне могли б его спросить: «А ты, гражданин, за кого?» Кое-кого мы, осердившись, спрашивали. Альхены прятали глазки.

По словам перепуганных польских деятелей, наступление Тухачевского стало началом большевицкого вторжения – небольшая пауза – в Европу. Да, да. Автор не оговорился. Именно так, «в Европу». Ибо согласно воззрениям польских пропагаторов, мы с тобой, читатель, Европой не являемся. Трудно представить? Невозможно? И нам. Но тут ничего не попишешь. Надо просто понимать, как мыслит враг и откуда он берет беспримерную наглость и высокомерие. Мы же с тобой, как всегда, не позабудем о главном: происходившее в те дни называется освобождением. И не только от кровавой оккупации – а от вековечного, иссушавшего душу, подлейшего в анналах Европы польского панского ига.

Болонкам снова хочется потявкать? Им не нравятся слова? Какие именно? Польский, панский, подлый, иго?

В день освобождения Минска не выдержали нервы у британцев и всего Сердечного Согласия. Лондонский министр иностранных дел лорд Керзон, тот самый, чьим именем наши бабки позднее называли дворняг, выступил со знаменитой нотой. Он требовал… Да-да, товарищи, не удивляйтесь – требовал. Лорд требовал остановить наступление Красной армии. Договориться с Врангелем. В противном случае Британия поможет Польше всеми силами.

Всеми силами. Лорд нас пугал.

Кто-нибудь из наших современников заметит, что демаркационная линия, указанная в ноте, была довольно точной этнографической границей. Не следует, однако, забывать… Во-первых, нота фактически была ультиматумом. России, побеждавшей и гнавшей врагов, кто-то откуда-то посмел вдруг приказывать. Во-вторых, где были эти лорды с их справедливейшей линией раньше, когда Пилсудский захватывал Минск и шел на Киев? И самое главное, в-третьих. Польского маршала эта граница не устраивала. Категорически. Польских патриотов корежило от словосочетания «этнографическая граница». Будь иначе, они бы не вторгались к нам в восемьсот двенадцатом, не бунтовали бы в восемьсот тридцатом, не поднимали бы мятеж в восемьсот шестьдесят третьем – ибо подлинной причиной всех польских недовольств, а вернее недовольства панов и панских холуев, было воссоединение русских земель в едином общерусском государстве, освобождение от польского ярма. Даже малому младенцу было ясно: приостановка наступления РККА, тем более ее отвод подарят Пилсудскому передышку, позволят подготовиться к возобновлению захватов. Мир могла обеспечить только полная победа над пилсудчиной. История последующих двух десятилетий – горькое тому подтверждение.

Предлагаем отвлечься и представить себе сорок четвертый. Чтобы Красной армии, завершающей освобождение страны, вдруг кто-нибудь осмелился и указал: остановиться на границе, далее не сметь, отвести войска на пятьдесят километров к востоку. Иначе – всемерно поможем Антонеску, Хорти, Гитлеру. Нонсенс? Таким же нонсенсом была и нота Керзона.

***

Тем не менее и в нашем, красном лагере не всё было столь однозначно.

Любопытный материал появился в столичной «Правде» 11 июля, на следующий день после вторичного изгнания захватчиков из Ровно и в день освобождения Минска. Член РВС Республики и РВС ЮЗФ, добравшись до Москвы, со свойственным ему занудством возвращался к одной и той же мысли. Цитировать? Выбора нет.

Приехавший недавно из района Юго-Западного фронта товарищ Сталин в беседе с нашим сотрудником сказал следующее.

[После описания положения в мае-июне, житомирского прорыва и его результатов] Наши успехи на антипольских фронтах несомненны. Несомненно и то, что успехи эти будут развиваться. Но было бы недостойным бахвальством думать, что с поляками в основе уже покончено, что нам остается проделать «марш на Варшаву».

Это бахвальство, подрывающее энергию наших работников и развивающее вредное для дела самодовольство, неуместно не только потому, что у Польши имеются резервы, которые она, несомненно, бросит на фронт, что Польша не одинока, что за Польшей стоит Антанта, всецело поддерживающая ее против России, но и прежде всего потому, что в тылу наших войск появился новый союзник Польши – Врангель, который грозит взорвать с тыла плоды наших побед над поляками.

Не следует утешать себя надеждой, что Врангель не споется с поляками. Врангель уже спелся с ними и действует с ними заодно.

(…)

…Врангелевский фронт является продолжением польского фронта, с той однако разницей, что Врангель действует в тылу наших войск, ведущих борьбу с поляками, т.е. в самом опасном для нас пункте.

Смешно поэтому говорить о «марше на Варшаву» и вообще о прочих наших успехах, пока врангелевская опасность не ликвидирована. Между тем Врангель усиливается, и не видно, чтобы мы предпринимали что-либо особенное и серьезное против растущей опасности с юга.

(…)

Только с ликвидацией Врангеля можно считать нашу победу над польскими панами обеспеченной. Поэтому партия должна начертать на своем знамени новый очередной лозунг: «Помни о Врангеле!», «Смерть Врангелю!»

Правда, № 151, 11 июля 1920 г.

Иосиф Виссарионович, вы уж простите. Не без оснований спустя десятилетия лучшие умы России, культурологи, знатоки Ренессанса примутся едко, тонко, остроумно пародировать ваш примитивный и совсем не ренессансный стиль мышления, вашу первобытную манеру выражаться, ваши смысловые, интонационные и стилевые горизонты – соответствующие, и вполне, интеллектуальному убожеству исторической массовой взвеси, каковую являли собою наши, мои и читателей, примитивные деды и прадеды.

Одни и те же слова. Как тяжелые гири. «Бахвальство», «самодовольство», «опасность с юга», Врангель, Врангель, Врангель. В чем дело? Неродной язык, ограниченный вокабулярий?

А где же страсть, где орлиный полет? Горский темперамент, кавказская элоквенция? Вы не романтик? Вы не грезите красной Варшавой? Красным Берлином? Парижем? Лондоном?

Как можно? В такие дни.

***

Не знаем, помнит ли читатель, но пространная повесть о Басе Котвицкой начиналась не где-нибудь, а в читальном зале Первого МГУ, где Барбара Карловна в феврале двадцатого корпела над речами Робеспьера. Вот и теперь, в июле, dеj? vu, Бася трудилась в библиотеке. В одной из киевских библиотек, небольшой, но уютной и сверху донизу набитой книгами. Будучи сразу заведующим, дежурным и всем остальным вместе взятым.

Место хлебным не было, хлебных мест в те годы не водилось, а работу было трудно назвать непыльной. Пыли было в избытке – на полках, на книгах, на облупившихся подоконниках, на покосившемся полу, и к этой пыли, которую Бася раз за разом с переменным неуспехом удаляла тряпками и шваброй, постоянно добавлялась новая, привозимая с сотнями книг, согласно какому-то декрету, циркуляру или распоряжению то ли реквизируемых, то ли конфискуемых у эксплуататорских классов. Новые книги не радовали, чаще просто раздражали: для них не хватало полок, они повторяли друг друга, половине место было на свалке (Пинкертон, Арцыбашев, Чарская) или в специализированном научном учреждении. Один из таких специальных трудов – «О патологиях мочеполовой системы хряков беркширской породы в степных хозяйствах юга Новороссии», диссертация на соискание степени магистра ветеринарных наук Святослава Оттакаровича Гинденбурга, Одесса, 1913 – Бася, не листая, поставила на стенд новинок и с любопытством наблюдала за реакцией замечавших ее читателей. Ее хоть что-то начинало веселить.

Несмотря на временные трудности и бесконечную войну, библиотека не пустовала. Развлечений в городе оставалось немного, и интеллигентная публика из соседних кварталов, разнообразной политической ориентации, кроме разумеется петлюровско-мазепинской, временами навещала мирный уголок, причем как следовало из формуляров, частота посещений возросла с появлением новой хозяйки, Б.К. Котвицкой, а среди посещавших мужчины решительно превалировали над женщинами.

Сословия, звания и степени были давным-давно отменены, и провести социологическое исследование не получалось. Но Бася видела: публика была довольно разношерстной, так сказать разночинной, и как водится, разноплеменной. Преобладали, понятно, русские с евреями, но также наблюдался чех, двое-трое очевидных для Баси поляков, пара немцев. В социальном плане выделялись «академики», то есть люди науки, во-вторых, остальные люди с образованием, в третьих, индивиды без образования, жаждущие образование получить, и наконец, в-четвертых, недоучки с претензиями, вроде застреленного Басей в Житомире Трэшки. Последние бывали разговорчивы и склонны демонстрировать познания. Свои непышные хвосты они распускали, когда удавалось остаться с Барбарой наедине. Цеплялись к какой-нибудь книге и начинали изъясняться о реформе языка (так они называли реформу правописания), о цезарепапизме, о Петре Великом, о Екатерине Медичи, королеве Марго, кардиналах Ришелье и Мазарини, Александре Дюма-отце. Странным образом о хряках беркширской породы никто ни разу не обмолвился. Хотя казалось, сало ели все.

Больше прочих Басе импонировали редкие люди в военной форме. Их отличала серьезность, скромность, деликатность, некоторая даже перед нею робость. Бася понимала, что это, должно быть, не самые типичные представители своей, скорее, временной среды, но всё же, ощущая к ним симпатию, проникалась всё большей симпатией к РККА. Ведь где-то там, она не сомневалась, был теперь и Котька. Костя, которого она никогда… больше… Никогда.

Самым неприятным типажом был Красовер. Тоже Костя, вернее Константин, потому что назвать такого типа Костей, даже мысленно, у Барбары не повернулся бы язык. Пухловатый, с детским личиком, с залысинами, с писклявым голоском, поросячьими глазами и апломбом, переходившим, когда ничто не угрожало, в наглость, – этот Красовер смотрелся злой пародией на интеллигенцию, именно тем, что хотели бы в ней видеть беспощадные ее хулители, от озлобленных на «интелей» погромщиков Добрармии до полуграмотных, но бесконечно идейных матросов. «И вот такую мразь – жалеть?» – подумал бы, увидев К. Красовера, матрос. «И вот за этих гугнявых загибаться?» – согласился бы, ставя матросика к стенке, махровый «дрозд» или прококаиненный корниловец.

Разумеется, для Баси никакой интеллигенцией Красовер не являлся. Это был классический представитель того презиравшегося Котвицкими подслоя, что получив образование и степени, позанимавши должности и кафедры, понастрочив статей, брошюр и книг, остался тем кем был – дерьмом, даром что подобных слов в семье Котвицких избегали. Но как ты это объяснишь матросу? That is the question – не говоря о том, что и матроса, право слово, идеализировать не стоило.

Красовер повадился ходить в библиотеку каждый день, заводил беседы о книгах, о политике, о Франции. Басе приходилось терпеть.

– Вы слышали уже, Барбара Карловна, – начинал он свои разговоры, – как замечательно наш Чичерин ответил на ноту Керзона? Все же, согласитесь, нам есть чем гордиться. Так ярко разоблачить роль Британии и Антанты как подстрекателей и покровителей Пилсудского. Следует признать – наш Чичерин это голова. И оцените, как замечательно решается вопрос о границе – мы предлагаем провести ее куда восточнее, чем предлагает Керзон. Когда в истории вы видели подобное? Мы с Лениным срываем все и всяческие маски! И после этого вы скажете, Ленин не голова?

Возразить было нечем, Ленин был голова, и Чичерин, и Троцкий. Басю, правда, мучили сомнения относительно той щедрости, с которой Совнарком распоряжался русской территорией. Страшно было представить, что сказали бы на это Костя и Зенькович. Но высказать сомнения – значило дать Красоверу предлог для продолжения беседы. То есть сделать именно то, чего болван с дипломом добивался.

– Барбара, оцените формулировку: предложенная Антантой граница установлена под давлением контрреволюционных русских элементов, Антанта пошла по следам антипольской политики царизма и империалистической великорусской буржуазии. Не правда ли изящно? И после этого вы скажете, что политика не искусство?

Бася бы нисколько не удивилась, если бы узнала, что когда-то Красовер подумывал переименоваться в Красовского, но в начале восемнадцатого, в новых исторических обстоятельствах счел, что и Красовером быть небесполезно. Обстоятельства, впрочем, нередко и даже часто переменялись, более того – не всегда их удавалось заранее предусмотреть. Если от Петлюры и Деникина Красовер благоразумно держался подальше, добравшись однажды до самой Москвы, то с поляками, как помним, получилась промашка. Тем не менее она пошла Красоверу на пользу, и теперь выходило, что величайшим преступлением мирового империализма был инцидент в окрестностях Боярки, в ходе которого Красовер сразился с превосходящими польскими силами и, хотя был силами повержен – по причине численного превосходства, – однако одержал над ними полную моральную победу. Каковую при одном желании можно было трактовать как духовное торжество рабоче-крестьянской, народной, интернациональной стихии над алчущей крови международной и шовинистической реакцией, а при другом, буде вновь переменятся обстоятельства, как несомненный триумф великого и древнего народа над всеми остальными, не древними и не великими.

– И как едко, Бася, как язвительно, как остроумно отвергнуто нами предложение заключить перемирие с мятежным генералом Врангелем! Покровительствуя последнему, говорится в нашей ноте, Британия фактически стремится аннексировать Крымский полуостров. Но мы им не позволим! Ведь правда, Басеч… Барбара Карловна?

Бася и в самом деле не желала позволить британцам ни аннексировать, ни аннектировать Крым. Но слышать об этом от Красовера было невыносимо. Лучше бы он был за аннексию и за Врангеля. Тогда бы Бася показала гаду зубы!

Из приятных лиц наиболее приятным был, пожалуй, Марк Фридлянд, ныне сотрудник Евобщесткома[10 - Всероссийский еврейский общественный комитет помощи пострадавшим от погромов. Киевская райкомиссия Евобщесткома начала работу в июне 1920 г. Всеукраинский Евобщестком функционировал в Харькове с августа.], а прежде – отдела помощи погромленным РОКК, умный, тонкий, деликатный человек, бесконечно уставший в бесконечных командировках, буквально во всем противоположный беркширскому борову, как Бася в душе называла Красовера. Неловким было лишь то, что Красовер с Фридляндом знался, они учились вместе в университете, и Красовер, относившийся к Фридлянду с подчеркнутым почтением, нередко разводил свою бодягу в присутствии формального коллеги. И это обезоруживало Басю – ей не хотелось показаться Фридлянду неделикатной и высокомерной, этакой гордой полячкой. Тем более что Фридлянд знал, из той самой рокковской справки, что Бася пострадала в Житомире от польской контрразведки, и не скрывал своей к ней симпатии.

– И еще, Барбара Карловна, – гнул свою линию боров, – как вы думаете: вернется ли Украина в состав России или сохранится союз двух отдельных республик? Какое решение вам по душе? Брестский мир перечеркнут, и на практике мы, несомненно, являем единое целое, но Чичерин при этом говорит о двух республиках и даже о странах, даже об украинской и русской армиях. А Белоруссия? Как вы полагаете, ее опять провозгласят? С Витебском и Гомелем? Со Смоленском? Что вы скажете? Я бы восточнее Вязьмы границу Белоруссии не продвигал.

Басю трясло от ярости. Вопросы были важными. Интересными. Крайне и архизлободневными. Но говорить о них с Красовером, для которого они всего лишь предлог, и которому плевать как на Украину с Белоруссией, так и на всю Россию… Вот с Фридляндом она бы поговорила. Но умный Фридлянд был неразговорчив, и Бася понимала, слишком хорошо, почему. Она знала, какие отчеты он ежедневно читал, какие свидетельства записывал, кому оказывал поддержку. Ограблено столько-то, застрелено столько-то, зарублено, заколото столько-то. Женщин изнасиловано столько-то, от двенадцати до шестнадцати столько-то, от шестнадцати до пятидесяти столько-то, старше пятидесяти столько-то. Сифилисом заражено столько-то, гонореей столько-то, забеременело столько-то. Нет, ему было не до проблем устройства социалистической советской федерации.

(Бася слышала, как диктовали такого рода отчет в информбюро Евобщесткома. Ее пригласили туда для дачи показаний о житомирских событиях. Бася показать было нечего, весь погром она пробыла взаперти. Рассказывать же о себе – увольте. К тому же, не будучи еврейкой, она не рассматривала себя как полноценную жертву антиеврейской акции.)

Другим безусловно приятным лицом был Алексей Старовольский, забегавший к Басе поменять очередную книжку и иногда приносивший гостинец, скажем добытое где-нибудь яблоко. Но Алеша был свой, практически родственник, тогда как черноглазый грустный Фридлянд был просто хорошим знакомым. «Барбара Карловна, – намекал ей осторожно голос, – вы, сдается нам, выздоровели. Не рано ли? С системой всё в порядке?» В порядке, отвечала Бася, не стесняясь и даже радуясь. Потому что казалось, недавно еще, что в порядке не будет, ничто и ни при каких обстоятельствах. «А муж?» – нахально интересовался голос. С мужем тоже в порядке. Только мужа она никогда…

Нет, больше она не плакала. Хватит.

***

Захватив в два часа пополудни богом забытый разъезд к западу от Ровно штурмбепо «Гарибальди» перекрыл не только железную дорогу, но и проходившее через нее шоссе

Три попытки интервентов проникнуть на разъезд были отбиты орудийно-пулеметным огнем. Круминь был рад – покуда не выяснилось, что бепо продолжает находиться на путях в одиночестве, без пехотной, кавалерийской и какой бы то иной поддержки. Короткий военный совет с участием комиссара, начдеса, начарта и начпулькома, перед которыми поставлен был вопрос «отступать или остаться», единогласно постановил остаться. Не пропускать.

Поляки тоже решили проявить упорство и прорваться. Любой ценой. Иначе им пришлось бы бросить автотранспорт и обозы – с военным имуществом и с трофеями оккупации. Постепенно нарастая, бой к пяти вечера достиг величайшего напряжения.

Стрелковый десант рассыпался по обе стороны от колеи, по большей части слева. Фланги, отметил Костя с удовлетворением, были для противника почти непроходимы, что позволяло сосредоточить огневые средства на одном, фронтальном направлении. Значительного тылового охранения не требовалось. Мерман находил, что и вовсе не нужно, Костя не согласился. Объяснил терпеливо комиссару, что охранение необходимо всегда. Война на три четверти есть область недостоверного, а потому следует не только иметь охранение, но и возможность в случае появления в тылу противника перенаправить туда часть сил. «Ося, мы у них тут сами на тылах орудуем. Могут на стрельбу другие части подойти, с противоположной стороны. – Для пущей авторитетности добавил: – Nebel vom Krieg, как выражался философ войны»[11 - Туман войны (нем.). У Клаузевица – Nebel des Krieges.]. Про Nebel Мерману понравилось. Образно и по-еврейски. Он даже повторил пару раз, чтобы запомнить: «Непл фун криг, непл фун криг». (Костя успел подметить: комиссара тянет к знаниям, и таковой его черте сочувствовал.)

В полевой, парижского производства бинокль хорошо различалось, как впереди в складках местности накапливаются жолнежики. Прошмыгивали муравьями темные фигурки, по одной, по две, по три – и моментально пропадали в траве. Две неприятельские машинки, хорошо замаскированные, открывали беспокоящий огонь. Наши покуда молчали. Мойсак и Панас спокойно лежали в траве. Зоркий максимист поглядывал на Костю, глазами сообщая – пока без перемен.

С левого фланга прибежал, неловко пригибаясь, Мерман. Сообщил, что там полный ажур, ожидают. Удобно пристроился в полуметре от Кости. Немного помолчав, послушав и понаблюдав, огорошил фендрика вопросом.

– Константин Михайлович, а вот скажи мне, это правда, что у чухонцев женщины с мужчинами в бане разом моются?

– Не знаю, – пожал плечами фендрик, мало озабоченный постановкой банного дела в бывшем Княжестве Финляндском.

– Да не ври, ты всё ведь знаешь, – не унимался Иосиф. – Скажи.

– Думаю, и у нас в деревнях так бывает, – неуверенно предположил начдес. – Не интересовался. Вот, скажем, в древних Помпеях…

Про Помпеи и про Рим Костя рассказать бы смог. Но античные Помпеи комиссара не прельстили.

– Нелюбопытный ты человек, Константин Михайлович, нелюбознательный. Я же тебе не про деревню древнюю. Я про городскую баню, про общественную, публичную. Представляешь, посторонние совсем мужчины и совсем посторонние им женщины. В самых ихних Гельсинках, в столице.

– В Гельсингфорсе?

– Ну да. По-нашему Гельсингфорс, по-чухонски Гельсинки. Мне Сергеев рассказывал, он же моряк. Стоял у них там.

– Ну если Сергеев… А что тебе до финских бань?

– Так интересно же. Приходишь в такую городскую баню, а там тебе красавицы-чухонки, во всем своем чухонском великолепии. То да это, красотища. Белокурые, голубоглазые…

– В мыле, – поморщился Костя, – с мужьями. И ты телешом щеголяешь, стати свои показываешь.

– А я о чем? – обрадовался Мерман.

– Не думаю, что чухонок это очарует. У них репутация скромных и донельзя честных.

– Не романтический ты человек, начдес. Тебе чухонки что, совсем не интересные?

– Прости, Натаныч, не сталкивался никогда с чухонками, не знаю.

– А Магдыня наша?

Наша… Вот где собака зарыта, сообразил туповатый начдес. Общественные бани в Гельсингфорсе как предлог поговорить о Магде Балоде. Теперь придется объяснять. Если позволят поляки. Не про Магду, правда, а про лингвистику и этнографию.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом