Читать «Жестокеры» — Алиса Рува онлайн
Страница 3 из 37
«Терпеть? Да гори оно все огнем! К черту вас всех! К черту всех, кто унижает, обманывает, теперь еще и обкрадывает! Проснись, АЕК! Да где твоя гордость?! Уходи, уезжай! Брось их тут, прямо сейчас – ведь они же конченые! Захлопни за собой дверь! Ты можешь освободить себя уже сегодня. И не надо больше терпеть! Никогда не надо терпеть!»
Но перед этим – яркий штрих напоследок. Этакий плевок им в лицо! Внезапно пришедшая в голову мысль показалась мне дерзкой и сумасшедшей. Собственно, такой она и была, но именно так я и собиралась поступить. Я уже поняла, что не смогу предотвратить их тщательно подготовленный триумф. Подготовленный, как всегда, исподтишка. Но, по крайней мере, я сделаю все, чтобы его уменьшить.
«Вы хотите моих денег? Вы хотите «съесть» меня из-за этих денег? Вы их не получите!»
Я сидела к ним спиной, и они не видели, что я злобно ухмыляюсь. Я была взволнована, как ребенок, в предвкушении дерзости, которую он собирается совершить. Но дальнейшие мои действия были четкие. Я встала, отодвинула компьютер и залезла на стол. Открыв окно, я выглянула на улицу. Порыв свежего ветра коснулся моего лица. Как вкусно пахнут деревья с их молодой весенней листвой, как вкусно пахнет избавление!
«Ты можешь освободить себя уже сегодня! И не надо больше терпеть».
Я посмотрела вниз. Вот совпадение: под окном растут одуванчики! Цветы моего детства. Символ свободы, такой недоступной для меня. Но так было раньше! Сейчас я все исправлю. Я больше не Повешенный. И никогда им больше не буду.
Я забралась на подоконник. До земли недалеко, метра полтора. Но на каблуках не очень удобно приземляться, поэтому ботинки я сняла. Так, а сумка? Где моя сумка?! Спокойно, я же держу ее в руках. И ботинки тоже. Я выкинула их на улицу. Внезапно вспомнив, что на столе осталась моя любимая желтая кружка, я обернулась, протянула руку и, едва дотянувшись, схватила ее. Ничего здесь не оставить, ничего! Никогда больше не возвращаться сюда! И плевать, что я ухожу проигравшей… Я уже подалась было вперед, но была резко откинута назад силой внезапного озарения:
«Нет, АЕК, это не проигрыш. Во всяком случае, не для тебя».
Я лукаво и торжествующе улыбнулась тому, что напоследок бросаю гиенам прощальную «кость», которая в этот раз точно встанет им поперек горла.
«Напрасно вы думаете, что победили. Вы не все про меня знаете!»
С сердцем, полным ликования, я спрыгнула.
Редкие посетители, гуляющие по заброшенному парку, были несколько удивлены неожиданным появлением из окна сначала ботинок, а потом и человека – без ботинок. Но если бы они только знали, откуда я сбегала, они удивлялись бы не тому, что я выпрыгнула в окно, а тому, почему я не сделала этого раньше. Я встала и оправилась. Не обращая внимания на ошеломленные взгляды, я невозмутимо надела ботинки и твердым шагом счастливого и спокойного человека пошла по аллее в направлении выхода из парка. В моей руке болталась желтая кружка.
Я шла и не могла заглушить в душе дикую радость.
С этого прыжка в окно и началась моя настоящая жизнь.
1
Искусство жить – меня удивляют люди, самонадеянно претендующие на то, что они им овладели. Нет, лично я бы никогда не додумалась сказать про себя, что я такой человек. Я никогда не умела жить – прочитав мою книгу, вы в этом убедитесь.
Моя жизнь никогда не укладывалась в традиционные понятия о «правильности» и «нормальности». Она складывалась нетипично. Не по стандарту. Не по шаблону. Да, мою жизнь нельзя назвать образцово-показательной, так уж получилось. Но моя история достойна того, чтобы рассказать ее. И, хоть я и не писатель, я попробую это сделать – как смогу. Вот только настрою оптику пошире – не только на недавние события, но и на всю свою предшествующую им жизнь. По традиции автобиографов, начну свое повествование с детства. Ведь без этого вам никогда не понять АЕК! Именно там причина и объяснение всему, что со мной потом произошло, и того, какой я стала. Уже тогда всем было понятно: у этой странной девочки вся жизнь пойдет наперекосяк. Уже тогда я сама с горечью осознала свою хроническую неудачливость и почувствовала эту невыносимую тяжесть – своего врожденного груза Нелюбви. Груз Нелюбви? Именно так. Я не знаю, как иначе это назвать. Люди никогда не баловали меня симпатией и добрым ко мне отношением. Впрочем, я не могла понять, чем же я так плоха. Кроме того, что я просто другая.
То, что я неформат, я поняла довольно рано. Уже в детстве было очевидно, что я отличаюсь от большинства тех, кого я знаю. Более чувствительная, более жалостливая. Более сложная какая-то. Всегда погруженная в свой внутренний мир. Где бы я ни оказывалась, я всегда была неправильной. Не такой, как надо. И это при том, что родилась и росла я в те годы, когда всем было предписано быть понятными и одинаковыми. Когда во всем господствовали стандарт и уравниловка. Может, эти понятия не так плохи, если их применить к качеству продуктов питания или к безопасности на производстве. Но никак не к сфере воспитания детей и вообще к человеческой личности. И мне было удивительно, что и на эти сферы распространялись эти строгие правила, не допускающие никаких иных вариантов, кроме одного, заранее известного и утвержденного. В таких условиях, в которых с детства вынуждена была существовать я, жизнь дается тебе легко только в одном случае: если именно таким ты и родился. Если таких как ты, много. Если вас таких – большинство. Если же нет – ты с рождения обречен противостоять этому миру, который непременно попытается тебя насильно унифицировать и упростить.
Это, к несчастью, случилось и со мной. Моя война за себя, война длиною в жизнь, началась еще в детском саду, куда меня отдали неожиданно и вероломно, против моей воли. К возмущению моих «надзирательниц» (так я называю воспитательниц), я была единственным ребенком, который совершенно не понимал смысла всех этих странных мероприятий, когда человека, пусть и маленького, заставляют делать то, что он делать категорически не хочет и не собирается. Почему я должна спать во время тихого часа, если я не хочу спать днем? А надо сказать, что некоторые особо усердные «надзирательницы» видели свою миссию в том, чтобы непременно заставить меня делать это. Они были в этом настолько фанатичны, что наказывали меня за то, что я не сплю. Им было мало того, что ребенок просто тихонько лежит. Он должен был именно СПАТЬ, а он не спал, зараза! Меня быстренько вычисляли, поднимали и ставили в угол – в назидание другим неспящим детям. Что, конечно, не могло меня исправить, и на следующий день во время тихого часа я снова невольно продолжала действовать «надзирательницам» на нервы.
Они ничего не могли со мной поделать, бедные! Я сочувствовала их педагогическому бессилию, но измениться не могла. И в то время как «правильные» дети послушно ели манную кашу и дружно танцевали танец маленьких утят, я пыталась любыми способами улизнуть от всех подобных глупых дел и заняться тем, что действительно интересно. Я любила рисовать и тихо играть в одиночестве. Это тоже вызывало неудовольствие «надзирательниц». Они считали, что с ребенком точно что-то не так, если вместо веселых и подвижных игр с другими детьми он предпочитает сидеть один.
Моими любимыми игрушками были сломанные куклы. Те, которых не выбирал никто. Сама не знаю, почему я их так любила. Помню, одной я пыталась приклеить оторванные кем-то волосы. Другой – приладить руки, скрепив их своей резинкой для волос. Нужно было разорвать эту резинку, привязать ее конец к одной руке и, протянув ее через тело куклы, закрепить второй конец резинки на другой руке. Непростая задачка, уж вы мне поверьте!
Я упрямо пыталась чинить то, что другие равнодушно ломали. Особенно я радовалась, когда у меня это получалось. Но иногда сломанной кукле нельзя было помочь, и тогда я долго сидела на полу, держа ее в руках. В этом состоянии меня и находили вездесущие «надзирательницы». Они пугались того, что ребенок сидит вот так с игрушкой и грустно смотрит на нее. Они забирали куклу и сетовали на то, что в ящике для игрушек завалялось такое барахло, которому самое место на помойке. Они ведь даже не знали, что эта кукла стала для меня ребенком, получила имя и ей – в награду за все перенесенные страдания – была придумана долгая-долгая и сказочно счастливая жизнь! Но мне никогда не давали придумать эту историю до конца. Меня настойчиво гнали к другим детям. Другие дети хаотично бегали по комнате и истошно орали. Это называлось «игрой» и «нормальным процессом развития, согласно возрасту». Я не могла такого понять. Никогда не любила всю эту беготню, оглушающие крики, бессмысленные телодвижения. Мне никогда не хотелось резвиться в общепринятом понимании этого слова.
Меня не влекло к другим детям. Мне было не интересно с ними. Далеко не так интересно, как наедине с собой. За это меня частенько ставили в угол. Но и в углу я не скучала. Надо сказать, что даже в углу я стояла неправильно. Вместо того чтобы «подумать о своем поведении», я, уткнувшись носом в стену, стояла и выдумывала разные истории. Какие сказки рождались в моей голове! В углу у меня было на это достаточно времени. Там мне никто не мешал.
На участке, где гуляла наша группа, я всегда играла одна – возле металлической ограды, отделявшей территорию детского сада от улицы. Помню, там, на воле, по ту сторону ограды, росли одуванчики. Я смотрела на них через решетку, и мне было грустно, что одуванчики на свободе, а я нет. Эту сцену я до сих пор помню невероятно ярко: вот я, маленькая, тяну ручонку сквозь железные прутья ограды и дотрагиваюсь пальчиком до этих желтых цветочков. Я могу дотянуться до них, они так близко, перед самым моим носом, но все же они свободны, а я нет! Мне казалось грустно-смешным, что моя рука «на воле» трогает одуванчики, в то время как я сама за решеткой и не уйду отсюда до вечера, пока меня не заберет мама.
Да, я с детства была чудачкой, не от мира сего. Я видела необычное в самых обыкновенных и скучных вещах. Вот стиральная машинка в санитарной комнате это не машинка, а чей-то домик с круглым окошком, и в нем обязательно кто-то живет. А эта крючковатая палка на земле, это не палка, а старый вредный носатый дед! Я даже имя ему придумала – дядя Пудя. Помню, я по простоте душевной рассказала об этом одной из «надзирательниц». Что еще больше укрепило ее во мнении, что у этого ребенка точно не все в порядке с головой.
Это сейчас для таких, как я, придумано название – «интроверт». Когда я была маленькая, это называлось иначе – «странный ребенок». И, конечно, никто из взрослых не умел с таким ребенком обращаться. Бедные «надзирательницы»! Те знания, которые они почерпнули в педагогическом училище и выудили из своих устаревших книг по методике, были настолько скудными, что совершенно не помогали им сладить с такой, как я. Злые от своего бессилия, они пытались сделать единственное, на что были способны, – сломать меня. Их отчаянные попытки каждый раз вызывали во мне недоумение и жалость. А несправедливое наказание еще больше усиливало мою природную тягу к одиночеству, оторванность от других и жажду бунта. Чем больше меня не любили и наказывали, тем меньше я слушалась. Бывало так, что я часами ни с кем не разговаривала и специально не выходила из угла, даже когда мне, наконец, позволяли сделать это.
Меня всегда поражала избирательность памяти: я без труда, четко и ясно вспоминаю то, что было со мной в возрасте трех-четырех лет, и совершенно не помню того, что произошло неделю назад. Так, я помню, что на полдник нам иногда давали картофельные драники. Когда их дома готовила мама, они были золотистые, поджаристые и очень вкусные. Но драники, которые давали в детском саду, почему-то были зеленого цвета. Я не могла их есть, потому что они были похожи на то, что достают из носа. Обычно история с драниками становилась последней каплей для «надзирательниц». Решив во что бы то ни стало переупрямить этого упрямого ребенка, они стояли на своем и не разрешали мне встать из-за стола, пока я не съем эти несчастные зеленые драники, с аппетитом съедаемые всеми другими детьми, но только не этим вредным ребенком! И я сидела над тарелкой с этими отвратительными картофельными лепешками, смотрела на них и понимала, что лучше я никогда не встану из-за этого стола, но к этим козявкам не притронусь. И тогда меня под руку выводили из-за стола и ставили в угол.
В углу меня часто и находила мама, когда приходила забирать меня из детского сада. Это ее очень огорчало. Она сетовала на то, что я не похожа на других детей, и говорила, как это важно – не отличаться от других. Я поднимала глаза, заглядывала в ее расстроенное лицо и не понимала, почему она так опечалена.
Остальные дети привыкли видеть меня в углу, и, как ни странно, многим из них это внушило своего рода уважение. Я стала для них кем-то вроде «авторитета»: с виду такой же ребенок, как они, но что-то в нем явно есть, раз его постоянно наказывают, раз он так твердо, изо дня в день, стоит в углу и все равно не сдается. Детям казалось, что я делаю что-то, на что у них не хватает смелости. И ко мне потянулись – неожиданно для меня самой. К моему удивлению, и мне понравилось играть с другими детьми. Правда, не в силах присоединиться к их шумной и бессмысленной беготне, я научила их своим играм. Я брала в руки всем надоевших мишек и кукол и придумывала про них истории, каждый раз разные. Сидя вокруг меня, дети, раскрыв рот, слушали мои сказки. Впрочем, многие из них вскоре вернулась к своей привычной шумной беготне. Но некоторые, как ни странно, привязались ко мне настолько, что стали моими друзьями. Моими первыми в жизни друзьями. На участке у детского сада я теперь играла не одна. Мы играли вместе. Помню, у нас там была большая кирпичная беседка, раскрашенная яркой краской разных цветов, а также маленькие детские домики и красивые клумбы с анютиными глазками. А летом на участке цвела медуница, и пока не видели «надзирательницы», мы с удовольствием поедали эти сладкие фиолетовые цветочки.
Так, начиная с детского сада, и проявилось мое отличие от «нормальных людей», которое в будущем разделяло всех встреченных мной на тех немногих, кто меня понимал, и всех остальных, кто понять меня был не способен. Таких было гораздо больше.
С моими детскими друзьями мы вскоре расстались: никто из нашей группы не попал в одну школу со мной. За исключением одной девочки.
***
ЗАВИСТЬ ЗОВУТ КАТЯ.
С раннего детства я познакомилась с ней и узнала ее имя.
Плотно сбитая девочка, со стрижкой «под горшок» и тяжелым взглядом черных глаз, которые едва видно из-под густой черной челки. Она никогда не играла с другими детьми. Когда они подходили и протягивали ей игрушки, Катя вырывала их и бросала на пол. Она обычно угрюмо сидела одна в стороне и не сводила с меня мрачного взгляда. Через некоторое время она перешла от наблюдения к действию. Точнее, к противодействию. Когда я заканчивала очередной рисунок, Катя отбирала его и рвала на мелкие кусочки. Я лишь смеялась. Я не расстраивалась: я много могла таких нарисовать. Когда я строила из конструктора домик, Катя подходила и наступала на него ногой. Ей, казалось, было нестерпимо все, что я делала.
Однажды у нас в группе был конкурс на лучшую поделку. Это было домашнее задание. Над ним я корпела весь вечер, забравшись с ногами на стул и высунув язык. А утром пришла со своей гордостью: самолетиком, склеенным из картона. Я раскрасила его цветными карандашами, и он получился совсем как настоящий – как мне тогда казалось.
Самолетик – это для меня не просто игрушка. Над нашим городком часто пролетали настоящие самолеты, оставляя за собой в небе белый след. Я любила наблюдать за ними. А когда меня обижали, я, как и все девчонки, представляла, что когда-нибудь за мной обязательно приедет принц и заберет меня с собой. Но мой принц был не на белом коне, как обычно мечтают. Он прилетал за мной на самолете. И когда я видела в небе самолет, я думала о том, что когда я вырасту, в одном из них обязательно будет мой принц, и я его наконец-то увижу.
В моем игрушечном самолетике принц тоже был. Он, слепленный из белого пластилина, гордо сидел в кабине пилота. Моя поделка единогласно была признана лучшей. Дети долго рассматривали ее, особенно мальчишки. Они крутили игрушку в руках и поглядывали на меня с некоторого рода уважением. «Надзирательница» включила нам веселую музыку и сказала, что можно играть и танцевать. А самолетик был водружен на полку, на самое видное место.
Первый раз в жизни мне захотелось дурачиться вместе с другими детьми. Мы беззаботно прыгали и кричали, и всем было очень весело. Внезапно к полке, где стоял мой самолетик, подбежала Катя. Она схватила картонную игрушку и грубо сжала ее в руках. Я тут же кинулась к ней.
– Отдай мой самолет! – крикнула я и попыталась его отнять.
Катя отстранила мою руку.
– Он не твой, а мой! Это я его сделала, а не ты!
В первый раз я услышала ее голос: глухой и низкий, как у мальчишки.
«Надзирательница» выключила музыку и подошла к нам.
– Это сделала не она, а я! – вопила Катя и, к моему отчаянию, еще сильнее сжимала в руках мой самолет.
– Можешь немного поиграть с самолетиком, если хочешь, но только аккуратно. Его хозяйка ведь разрешит тебе, так? – сказала «надзирательница», посмотрев на меня. – А потом поставь его на место.
– Этот самолет сделала я! – упрямо повторила Катя.
– Нет, я! Я принесла его из дома, это все видели!
Мы стояли и буравили друг друга глазами. Нехорошее предчувствие охватило меня. Катя ехидно улыбнулась и разорвала самолетик на части – я даже опомниться не успела. Пластилиновый принц-пилот выпал из кабины на пол, и Катя с удовольствием наступила на него ногой. Я, застыв, наблюдала за этим, не веря своим глазам. Дети перестали бегать и встали вокруг нас. Сломанной поделки Кате, видимо, показалось мало. Она протянула руку и больно дернула меня за тонкую белую косичку.
То, что произошло дальше, удивило меня и запомнилось на всю жизнь. Впоследствии, в моей взрослой жизни, я вспоминала, как эти дети единогласно, не договариваясь, проявили врожденное чувство справедливости, еще не заглушенное страхом или выгодой. Мы с Катей стояли друг напротив друга. Между нами на полу лежал мой сломанный самолет. И вот один за другим остальные дети стали подходить и вставать возле меня. Даже те, кто никогда не были моими друзьями. Все. На стороне Кати оказалась лишь одна девочка, тоже Катя.
И тут утихла моя ярость. Разжались сжатые кулачки. Я смотрела на своего бессильного «врага» без ненависти, а с каким-то странным чувством, больше похожим на жалость. Я ясно поняла тогда, что заставило ее сначала присвоить себе, а потом и сломать мою поделку. Это то черное чувство, что корежит людей, разъедает их изнутри, выворачивает наизнанку… Так, впервые, ребенком, я столкнулась с его уродливым проявлением.
Маленький завистник остался в меньшинстве. С минуту Катя мерила всех нас тяжелым ненавидящим взглядом из-под густой черной челки. А потом упала на ковер и забилась в истерике.
Не помню, как ее успокаивали. Я сидела на полу и держала в руках свой безнадежно сломанный самолет.
***
В школе мы с Катей оказались в параллельных классах. В столовой она обычно садилась так, чтобы видеть меня. Я сначала чувствовала ее взгляд, потом поднимала голову и каждый раз видела перед собой эти жуткие черные глаза, совершенно не похожие на глаза обычного ребенка.
Изредка Катя позволяла себе выпады в мою сторону. В третьем классе на конкурсе школьных рисунков я нарисовала автопортрет, за который получила премию – это были мои первые заработанные деньги, пусть и небольшие. Меня, привыкшую стоять в углу, в этот раз поставили возле доски, перед всем классом, и торжественно объявили о том, что мой рисунок удостоен награды. Помню, как от страха и гордости у меня дрожали губы и коленки.
Рисунки, участвовавшие в конкурсе, вывесили напротив актового зала. Однажды, проходя мимо, я увидела возле них Катю и еще несколько девочек. Она показывала пальцем на мой автопортрет и уверяла их, что это нарисовала она, просто надпись неправильная, и что я точно не могла так нарисовать.
Я перестала обращать внимание на Катю – словно ее не существует. Мне казалось глупым придавать какое-то значение поступкам таких, как она.
Я и не знала тогда, что таких «кать» в моей жизни будет много…
2
Я родилась и выросла в обычном маленьком городке, далеком от большой и интересной жизни, затерянном где-то на просторах нашей необъятной страны. И тогда, и сейчас он тихонечко жил и живет себе в каком-то своем измерении и времени. Дома, улочки, развлечения, музыка, вкусы, мода, предрассудки – все в нем сформировалось и утвердилось десятилетия назад и с тех пор не менялось, как бы суматошно ни бежала вперед жизнь всего остального мира.
Я понемногу начала рисовать свой портрет, сделав первые штрихи. А сейчас я нарисую вам город моего детства – Город Высоких Деревьев – и вы увидите его своими собственными глазами. Возможно, городок, в котором выросли вы, был точно таким же.
Что мне запомнилось и полюбилось навсегда – это цветы: ромашки, ирисы, куриная слепота, розовые вьюнки и, конечно же, одуванчики. Целое море одуванчиков! И густая зеленая трава. А еще – высокие деревья. Из этого сплетения ветвей и листьев выглядывает наша старенькая пятиэтажка. За домом и в соседних дворах мы в детстве наделали «секретиков»: это когда фантик или обертка от жвачки помещается под цветное стеклышко от бутылки и все это закапывается в землю. А потом так интересно было эти «секретики» находить и аккуратно раскапывать, пока палец не доберется до стекла, не сотрет с него землю, и ты не увидишь эту незатейливую красоту под зеленым стеклышком – достаточно лишь сдуть последние песчинки. Мы стали взрослыми и давно разъехались по другим городам, но наши «секретики» до сих пор лежат во дворах нашего детства, закопанные в землю. Теперь их уже не найти!
Дальше из нашего двора мы идем в сторону школы. Вот по пути длинный кирпичный дом изогнутой волнообразной формы. На дорожке вдоль дома, спускающейся вниз, с неровными и неодинаковыми ступеньками, по которой меня в детстве водили в поликлинику, отпечатки ног и лап, человеческих и собачьих, – просто когда-то давно по асфальту прошли, пока он еще не высох. Вот мой детский сад с его ярко раскрашенными качелями и маленькими коваными беседками. А это здание школы в форме квадрата, с внутренним двором, в котором подростки раньше задерживались после уроков. Сейчас его закрывают тяжелые металлические ворота. За школой – старая спортивная площадка, с местом для футбольного арбитра: креслом на высоте метров двух над землей, к которому ведет лесенка. В детстве мне нравилось забираться на него и важно сидеть наверху. С одной стороны от спортивной площадки – ряд высоких деревьев. Под ними раньше стояла скамеечка, на которой я, нагулявшись по дворам, любила отдыхать. С нее открывался прекрасный вид на большую белую многоэтажку – самую новую и красивую в городе. Я часто сидела на этой скамеечке и думала о том, что когда-нибудь и я буду жить в таком же прекрасном новом доме.
Сейчас, когда я приезжаю в свой родной городок, я всегда хожу по своим старым детским маршрутам. Я помню и люблю здесь каждую мелочь, мимо которой ежедневно равнодушно проходят люди. Фонарь на школьной площадке, на который я в детстве смотрела снизу вверх, задрав голову и чуть не заваливаясь назад. Маленькую грядку желтых нарциссов, каждую весну заботливо высаженных кем-то у дома из рыжего кирпича. Скворечник на старом дереве, куда весной прилетали птицы. Потом, когда и в нашем городе начнется война против деревьев, скворечник перевесят, перед тем как спилить дерево. С тех пор для меня это символ бессмысленной и глупой жестокости: рука, цинично и деловито снимающая с дерева скворечник.
В общем, ничего примечательного и интересного не было в городе моего детства. Только тому, кто в нем родился и вырос, могут быть невероятно дороги все эти незатейливые мелочи. Все-таки я люблю его, мой город, и это навсегда. И надо же было такому случиться, что именно в этом любимом маленьком городке и произошло то несчастье, которое во многом определило всю мою дальнейшую жизнь. Это и сейчас моя рана, давно отболевшая, но все равно до конца не заживающая.
***
Все, что со мной происходило, всегда было не по возрасту. Сколько молодых лет я провела в одиночестве и бесполезном, вынужденном бездействии, как старушка! Слишком мало беззаботного счастья и любви для девушки, слишком много горя и слез для ребенка. Да, именно так! Все мои злоключения начались с детства. С самого нежного возраста мне были суждены потери и испытания. Всего несколько светлых безмятежных лет в самом начале пути, а потом… Ну какой еще я могла стать?
Первой из таких больших потерь стал мой отец.
Мне было всего десять.
Мир в одночасье перевернулся тогда, и я полетела вверх тормашками с обрыва моего счастливого, но такого короткого Детства в глубокую пропасть Отчаяния. Со всеми моими игрушками и детскими книжками, с мечтами, которым теперь никогда не суждено сбыться.
Прошло много лет с тех пор, как не стало отца, но я помню его, как сейчас. Его любимую полосатую пижаму. Его книжки – про огромных китов, про разведение пчел, про планеты и звезды. Отец был разносторонним человеком и очень много читал. Его интересовало все на свете. Помню, как эти книжки лежали раскрытыми на его столе, иногда в количестве трех–пяти штук – отец читал их одновременно. Помню тканевый мешочек с сушеной рыбой, припрятанный у него в шкафу. Мне казалось, что вкуснее этой рыбы нет ничего на свете! Мы вместе грызли ее тайком от матери. А она заставала нас на месте преступления и ругалась, что нельзя кормить ребенка такой гадостью. Мать раздраженно выхватывала кусок рыбы у меня из рук, а отец лишь добродушно посмеивался.
Я помню старенький пленочный фотоаппарат, на который отец снимал меня, а потом сам проявлял снимки в ванной комнате. И как я из любопытства приоткрывала дверь и заглядывала туда, в темноту с красными всполохами. А мать ругалась, что часами не может попасть в ванную.
Летом каждые выходные отец водил меня в парк. Как сейчас помню: там была комната смеха, и колесо обозрения, и огромные качели в форме корабля, и карусель с разноцветными лошадками. Там даже была настоящая избушка на курьих ножках – вот точно была, я помню! Мы гуляли до самого вечера, ели мороженое, катались на лошадках – тех, которые на карусели, и настоящих, живых, которые мне, ребенку, казались высокими-превысокими. Но я их ни капли не боялась! А еще отец покупал мне разноцветные воздушные шары. Каждый раз я нечаянно выпускала из рук ниточку, и они улетали в небо.
Я помню, как отец, проявляя чудеса терпения, часами гулял со мной в школьном дворе, и как мы там вместе учили заданную мне на лето таблицу умножения. Еще я помню, как рисовала Карабаса Барабаса, а отец с досадой говорил, что у Карабаса не может быть такое доброе лицо, «которого не испугается ни один ребенок». И вообще: я неправильно рисую носы! Выхватив карандаш, отец нетерпеливо исправлял мой рисунок. Впрочем, у него нос получался не лучше – картошкой, тоже совсем не страшный.
Мой отец был первым и одним из немногих, кто был на моей стороне. Мы всегда были с ним заодно и словно против всех. Особенно против мамы! Она нас двоих откровенно не одобряла: мы вечно «не тем заняты», «не о том думаем», даже «не то едим»! Мы почему-то не можем жить «по-путнему» – как все!
Родители никогда не ругались, но отцу частенько доставалось от авторитарной матери, которая считала, что лучше всех знает, как надо жить. Впрочем, кроткий и добродушный, он находил, как «проучить» ее за постоянные нравоучения. Отец «специально любил» эксцентричную рыжеволосую певицу, которую мать терпеть не могла. Я помню, как он сломя голову бежал к телевизору, чуть только раздавался это громкий сильный голос, и мать не успевала переключить на другую программу, пока он не услышал.
По моде того времени, у отца были довольно длинные волосы – ниже мочек ушей. И вечерами, когда мы сидели перед телевизором, я заплетала ему много-много мелких косичек. Он не все из них находил и расплетал – так и уходил утром на работу!
Отец для меня – это все радостные и светлые дни моего короткого детства. Куча умных интересных книг на его столе, книг обо всем на свете: начиная с карты звездного неба и заканчивая жизнью огромных кашалотов в Тихом океане. Отец был невероятно жаден до знаний и его, казалось, интересовало все вокруг, а мне было интересно с ним. Он был человеком поистине энциклопедических познаний. Я знала, я чувствовала, что мой отец самый умный и самый лучший. Я жутко гордилась им. Я никого не любила сильнее.
Именно отцу я обязана редким цветом своих волос – светло-русых, с золотым отливом. А еще, очевидно, набором редких генов, который и сделал меня такой странной, не похожей ни на кого на свете.
***
Отца не стало, когда ему было всего сорок два. В том же возрасте много лет назад ушел его любимый певец: гений-бунтарь, которым отец всю жизнь восхищался. Его надрывные песни под гитару постоянно звучали в нашем доме, с больших черных грампластинок с розовым бумажным кружочком посередине.
За полгода до его внезапной смерти стало происходить странное. Всегда веселый и открытый, отец стал молчаливым и встревоженным. Между бровей у него залегла глубокая складка. А в его глазах, смеющихся и беззаботных, появился страх. Мать тоже ходила сама не своя, даже перестала меня ругать, а только молча смотрела на мои шалости испуганными затравленными глазами. Мы жили в предгрозовой атмосфере, но никто никому ничего не объяснял, никто ничего не спрашивал.
Это было странное ощущение: ничего страшного не происходит, но ты чувствуешь, что что-то непременно произойдет. Помню, в те дни отец часто садился напротив меня, клал руки мне на плечи и долго-долго смотрел мне в глаза с такой тоской, что по моим щекам начинали катиться слезы. Слезы Предчувствия. С тех пор это предчувствие страшного, которое вскоре – ты это знаешь – станет явью, я не спутаю ни с чем. Я узнаю его по тому, как тесно становится в груди, и куда-то словно катится налитая тяжестью голова. От этого предчувствия неминуемого, неотвратимого горя не спрятаться нигде. У него даже запах особый есть – запах ладана. Вчерашний ребенок почувствовал этот запах и вмиг – нет, не стал взрослым – постарел. Я даже выглядела тогда, как маленькая старушка – я сама видела это, глядя на свое отражение в зеркале.
В те дни я украдкой наблюдала за отцом, подолгу, не отпуская его глазами, словно стараясь запечатлеть его в своей памяти. Сфотографировать, как он фотографировал меня. Я хотела уберечь, спасти его от чего-то – я сама не знала, от чего. Но в глубине души понимала, что мне это не удастся.
А потом вдруг я просто услышала, что его больше нет, и обнаружила себя в незнакомой комнате со следами старой краски цвета зеленки, которая с тех пор стала моей новой комнатой. И почему я оказались в этой незнакомой зеленой комнате? Совершенно жуткой и чужой?
Помню, как я плакала и просила мать, чтобы мы пошли назад, домой, в нашу квартиру. В мою комнату – ту, где на светло-желтых стенах разноцветные бабочки. К моему отцу. Но мать строго сказала, что моей комнаты больше нет. И отца больше нет. И скорбно поджала губы. С полным безразличием ко всему, я приняла это новое неуютное обиталище. Меня тоже больше не было.
***
Я продолжала ходить в школу, где с трудом переносила сочувствующие взгляды одноклассников. С трудом, потому что прекрасно видела, что у многих из них сочувствие почему-то какое-то наигранное, лицемерное, издевательское. Я старалась не показывать, как сильно переживаю, не обнажать перед ними свою боль.
Но когда я приходила домой, все было по-другому.
Опасно, когда страдание находит тебя в таком возрасте, когда ты уже, к сожалению, все понимаешь и осознаешь, но еще не выработал взрослых механизмов проживания горя. Оно просто обрушивается на тебя и придавливает, словно огромной тяжеленной плитой, из-под которой ты не можешь выбраться. Ты кричишь, умоляешь убрать с тебя эту плиту, но тебя никто не слышит. Если не сможешь справиться, под этой плитой ты проведешь остаток жизни.
Особенно тяжелым был первый год. Я приходила со школы, падала на кровать и, скрючившись в комочек, раз за разом раздирала в душе свою боль, пока слезы не начинали катиться градом, а тельце – сотрясаться от рыданий.
«Папа, папочка! Умоляю, будь живым, вернись!»
Никто и ничто не могло уменьшить мою боль, избавить меня от нее. Вернуть мне моего отца.
На людей, на весь мир я теперь смотрела сквозь потоки слез.
Все мое детство потонуло в слезах.
***
Свой самый тяжелый жизненный урок я получила именно тогда – когда мне было десять.
Я словно вижу: по зеленой, залитой солнцем лужайке бежит маленькая беловолосая девочка, с задорной улыбкой и счастливыми глазами. И вдруг – раз! Прямо на бегу! Это потом, гораздо позже, когда моей страстью стали стихи, я прочитала эти строки Марины Цветаевой: как Судьба «тяжкой дланью» схватила ее за волосы на бегу. Меня моя жестокая Судьба в первый раз схватила за волосы в мои неполные одиннадцать. И ей, видимо, понравилось это со мной проделывать – потом она частенько повторяла…
Ранимая, до болезненности чувствительная, я переживала смерть отца настолько тяжело, насколько это вообще возможно. Иногда я думала, что это наверняка ошибка: отец не умер (ведь этого просто не может быть!), и его похоронили живого. Застыв в ужасе от того, что мы похоронили его живого, я садилась в кровати и начинала раскачиваться взад-вперед, обхватив голову руками.