Лена Аляскина "Ангелология"

Светит тёплое весеннее солнце, когда после попытки самоубийства Эллиотта Хейден приезжает забирать его из больницы. Последствия тяжёлые, вызывают много обид, вынуждают учиться доверию заново – и вставать на болезненный путь исцеления с обеих сторон отношений.Исследование чувств, наполненное морской прохладой и пряным запахом лаванды.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006289628

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 17.05.2024

– Прояви уважение, – проворчал Эллиотт почти безразлично-умоляюще. Перистое дерево, составляющее пол, походящий на фанеру, служило проводником импульсов раздражения. – Четыре самые оскорбляющие интеллект вещи в мире – это избегание фильмов ужасов, кумуляция пестицидов в гедонистических целях, ненависть к стихам и наборы рандомных данных, которые представляют из себя формулы высшей математики.

«Живёт в двадцать первом веке», – Стикс продолжал удерживать взгляд Хейден, – «а до сих пор забавляется чтением Библии». Эллиотт выудил откуда-то резинку и стал аккуратно обвивать ею карту, параллельно расчёсывая ягодный синяк, который выглядывал из-под рукава.

– Между прочим, в Библии не нарушаются никакие законы термодинамики.

«Это, конечно, о многом говорит».

– Это о многом говорит.

Стикс накинулся на Хейден и, зевнув, уставился в её безрисуночную майку злыми, горящими под мощёными ресницами пульверизаторами снизу вверх; вокруг него клубился сквозной аромат макробезнадёжности и пломбира. «А ты знаешь, что Христос родился в третьем году до рождества Христова?». Он сам рассмеялся от своих познаний, а запах с футболки Эллиотта, там, где пронзительный обрыв ключиц, в желобке которых застыла капелька фиалкового мрака, степенно истаивал, кусал слизистые: сорокапроцентный виски, недосып. Больничный аромат. Хейден томилась перед грозным массивным шкафом и следила за перебором бумаг, конвертов, писем и картонок – печёные на заре, они напоминали раскатанные молочные зубы. Синяк, за которым очевидно следовало нестерильное месиво других, облизывало вставшее в смог зенита солнце с восемью концами.

Две замотанные тканью головы, из которых пульсом билась синева – «Влюблённые», Рене Магритт, 1928 г., холст, масло.

Всё казалось таким ирреальным.

Видимо, ощутив наблюдение, Эллиотт вздрогнул, так что бисеринки зашуршали, но не отодвинулся и даже не посмотрел в её сторону. Только выдавил из себя беспомощно:

– Я снова навожу беспорядок.

– Тут и так был беспорядок, – Хейден пожала плечами и придвинулась, тоже рассматривая рукописи, которыми оброс стол; всем, что настырно попадало в поле зрения, оставались чужие руки, бледные, венозные. С таким количеством освещения, что оно крупицам соли забивалось в нос. – Уютно. Без тебя всё было не так. Так ты продолжаешь читать Ветхий Завет?

Странно было само по себе промедление, которое Эллиотт взял перед тем, как поднять на неё зарешётченный патлами взор, он не сразу осёкся, а подрейфовал по спаду её век – капельная спесь-сахарозаменитель – то надавливая, то блаженно отпуская, исследовал роговицу и рецепторы.

– Продолжаю. Припоминаешь Жаклин из соседней палаты?

– Которая увлекается эзотерикой? – восхитилась она вслух собственным когнитивным притуплениям, хотя кожу губ стянуло кристалликами спирта. – Шунгит, чтобы не барахлила техника, натальные карты, всё в этом духе?

Эллиотт хмыкнул.

– Она сказала, что здание «Каллиопы» раньше было монастырской общагой.

Когда он начал швырять блоки марок на пол и беззлобно упрекать Стикса за переволакивание хлама по помещениям, а с ближней стойки посыпались многокрасочные лепестки медиаторов и недавно купленные таблетки для пищеварения, Хейден для вида поуворачивалась от кип макулатуры и на всякий случай выразительным взглядом обвела потолок гостиной. Столько осадочно-незнакомого в утвари, в атрибутах составленной не для неё, но ею, жизни, что в груди, справа, как второе сердце, заклокотали и заметались гребешки чернил и гематом, которые являла собою ежевичная темнота вниз по чужому позвоночнику. Мыслеформы, от которых пахло ладаном, пожелтевшими листками Евангелия, объятия порочной материи были двумя перекладинками одного из крестов под её глоткой.

– Вроде того, – отозвалась она наконец, понемногу уставая соблюдать учтивость. – Я тоже слышала. Некоторую мебель с тех пор не меняли, и вот, на изголовьях кроватей можно увидеть рубцы, всякие сколы, колышки. Говорят, по ним монахи отсчитывали прожитые дни.

Из поблёскивающей электродами эмульсии образовался Стикс и с фамильярностью приобнял её за плечи, так что шум из динамиков его телефона щекотал под ухом: «Дельфины действительно могут убивать людей», – делился голосовой помощник, Хейден так и не поняла, с ней, с кем-нибудь в мессенджере, с кем-нибудь невидимым или просто в воздух, но сам Стикс действительно посерьёзнел, свёл брови-припухлости к середине – по мере взросления и испарения пастозности из лица он всё меньше становился похожим на эльфа и всё больше на человека, который видит во снах косяки мёртвых мальков и отлично орудует ножом для разделки крабов; задумываться об этом не очень хотелось, – а Эллиотт упорно делал вид, что рассматривать стеклярус и зубчатый герметик увлекательнее, чем начинать очередную перебранку. «Во Флориде, в парке развлечений, дельфин чуть не откусил маленькой девочке руку». Отдельные тусклые лучинки, едва доскальзывающие до сырости дивана и проводов, обнимали щёки коронками, и мягкие черты его, размашистый лоб, плоское переносье кривились, заострялись, пока он разглядывал Хейден – слишком долго, чтобы оставался смысл ждать какой-либо опровергающей речи.

Вот в руках Эллиотта очутились уже не конверты, а тонкие диски с пряничными корешками; в ловком переборе удалось разглядеть пару знакомых изданий, которые во вдохе с примесью шалфея бражили по артериям памятью. То, что они смотрели на первых зимних каникулах после совершеннолетия, то, что смотрели позапрошлым летом во время белых ночей… Схватив нечто из ящика, а потом как-то особенно измождённо дёрнув ручку двери, Эллиотт свернул на балкон – из плеч снова полезли привидения-светлячки, напоровшиеся на вентилятор.

Хейден рванула за ними, потому что обстановка тесного балкона больше располагала к конструктивному диалогу, чем заваленное скотчем и картоном жилище, а Стикс становился подозрительным с каждою новой своею выходкой и перерос её на половину головы, даже если не считать ввязанной в укладку банданы, которую ему наверняка подарил кто-нибудь из компании Чоля.

Часть балкона заняло инопланетное кресло-грот в венце, ржавом от непреломных солнцепёков, на которое Эллиотт тут же по-хозяйски уселся и стремительно – целеустремлённо – закурил снова: своим мешковатым распринтованным хлопком он сливался с рыжеватостью над столбами, вяз в расплавленном сайдинге. Как только Хейден пристроилась рядом, она заметила, что Эллиотт молчаливо целится в её сторону пачкой шоколадного драже, судя по всему, и вытащенной из ящика, и поймала её. С верхнего этажа ракитою пушились заламинированные фестоны, въевшиеся в гипсокартон. Небо было ядрёно-голубым, каким нечасто бывало весною на Аляске, но каким было каждый день в Вирджинии, разве что разило луговой прохладой. Хейден заметила, что чайки, выделывая кольца, летали почти над крышею дома.

Повсюду стояли кашпо и горшки с цветущей зеленью. Комнатные цветы – их выращивала даже Лола, – производили на Хейден приятное и крепкое впечатление, уже долгое время она на досуге раздумывала о том, что хотела бы поработать в сфере городского озеленение и ландшафтной планировки. И в уголке, где ласточки обычно вили гнёзда, поселился прекрасный плющ, лапки которого длинной длинношёрстною мишурой спускались до самого бетона.

– У тебя тоже есть ощущение, что никто из нанимателей не мыл эти окна со времён сдачи дома, то есть лет двадцать восемь? – усмехнулся Эллиотт с даже почти прежней открытостью, без тех отстранённых и несколько брезгливых интонаций, используемых в укорах Стиксу ранее, и, когда вслед за в прорезями изумрудно-тыквенного реющего света, выходящими из его затылка, вырос диск-апельсин, внезапно завис, обледенел, и глаза его сразу стали острыми и чуждо-взволнованными. Неосознанность и автоматизм остались единственными методиками, помогающими ему не поддаваться тревожности, вместе с которой сознание штурмовали фиксации, навязчивые мысли и стремление контролировать неподконтрольное. Всё, как и говорил доктор Тейлор.

Хейден попыталась засмеяться: губы дрогнули, собственный голос, в котором эйфории-привычки была только четверть, не узнался. К тому времени, как сломались и погасли последние искры смеха, она уже красочно представила, как они с Эллиоттом состарятся, ухаживая за собственной клумбой где-нибудь возле Альпийских гор. Они молчали, и она придвинула клубок своей пшенично-злачной скульптурки, из-за худобы занимающей мало места, ближе к креслу, чтобы снизу вверх было удобнее наблюдать за процессом курения; от аэрозоля – Эллиотт использовал стандартную приевшуюся ягодность, которую сейчас повсюду раскуривали подростки – щипало кусаче по радужке и под жилками, но ловить комья дымки было приятно, как в детстве, как когда она ходила с отцом на набережную по утрам, когда эмаль света, плотная завеса тумана и рассыпанные нарциссы по тротуару, почти раскаянно принимавшие яд… каждый изгиб извести, каждый плакучий гребень, каждый кирпич-ячейка так нереально-явственно проступали за кожей, будто из пространства вне узкоколейного балкона выкачивали кроме чистейшего кислорода все остальные элементы состава.

– Ты не хочешь пересмотреть что-нибудь из своих любимых постановок? – жалобно пробормотала Хейден, заставляя себя глядеть туда, где преломлённый пресноводьем блик разлагался на полноцветный спектр и образовывал радужное гало вокруг солнца. Мерещилось, что можно различить и дневные звёзды, и космические спутники. – «В лес», «Аиду» или что-нибудь из свежего? Что-нибудь из того самого длиннющего списка «на потом»?

– Не знаю, – ответил Эллиотт, избавляя от мучений вспоминания, выражая оглаженными солнечными сливками микрожестами зыбучие пески благодарности, но всё равно так, будто не сразу догадался о ссылке на недавние, ещё заколоченные в четырнадцать дюймов стен палаты, беседы.

– Я помню, ты говорил, что распиаренные бродвейские постановки «отвешивают пощёчину восприятию поп-культуры при каждом прослушивании», но есть много других крутых мюзиклов, разве нет?

– Hypotheses non fingo, – плавно затянувшись, он выдохнул дым резко и снова Хейден на лицо, так, что скрипящие сахарозою клочочки вплелись в размытые абрисы веснушек. – Я бы предпочёл послушать что-нибудь. Я много слушал Бейкер в больнице, особенно «Good News» из её первого альбома. Версию на пианино. Где-то на просторах интернета видел набросок для татуировки по этому треку. Там было два пустых стула – вроде тех, которые можно найти в залах ожидания, – отвёрнутых друг от друга перед пустой стеной. Хорошие новости, или вроде того, да? И я хотел почитать что-нибудь от Дина Буономано, но медсестра сказала, что нельзя просить приносить такие книги… и… Тебе не скучно?.. – вдруг оборвался он, метнув не неё виновато-улыбчивый взгляд, полный, если приглядеться, какого-то задумчивого, дремлющего отчаяния.

От сердца немного отлегло. Утомлённая собственной жадностью, Хейден рассматривала его беспробудными глазами-аэрографами, она призналась, не думая:

– Нет, – и, когда Эллиотт сжался и сделал болезненное белокровное лицо, выпустив новую порцию вишнёвого конденсата только через пару секунд, а за позвонками мелькнул паргелий и горячей зыбью заблестело внизу море с двумя гравитационно линзированными сверхновыми, решилась: – Может, как-нибудь на днях что-нибудь посмотрим… послушаем… поделаем вместе? Если ты хочешь. Устроим… весёлый вечер, – как раньше, да?

Эллиотт наскоро смерил её нечитаемым призмовым сканированием, задержал его, прежде чем снова отверзнуть, принуждая сквозь крепкую табачную вуаль жадно всматриваться в калейдоскоп шифров своих действий. Под взбитым кремом лихорадивших пальцев, за лохмотьями в глиттерной футболке, за вьюком поблёскивающих пластинок-бусин россыпью пудры по ушам показались, уже заходящие на швартовку привыкания, рудименты мелких брусничных шрамов.

В паре их глаза, это подмечали многие пришельцы из других штатов, напоминали асфальт, по которому растеклась спинно-мозговая жидкость. Хейден подумала, что в этом что-то есть. Вода под кормою балкона бурлила в парапетных лентах волнорезов комковатая, творожисто-зальделая, точно олово, и Эллиотт наблюдал, как поперёк взвешенному солнцу хлипкая облачность начинала, вторя выдохам химии, сбираться на лезвии горизонта, на грубой и тусклой синеве, которой так густо и полно залито было западное прибрежье.

– Вроде в нашем торговом центре недавно открылся кинотеатр, – он замер на фоне туманно-лазуревых, ещё по-утреннему зыбких массивов. – Стикса мы туда не вытащим, но вот Чоль наверняка хотел бы провести время вместе. Ты… ты ему не звонила?

Ещё всплеск вдоха – и испарения жалобно задохнулись под фестонами, а Хейден ухватилась голосом за разгорячённую дистанцию:

– Звонила. Он был астрономически зол из-за того, что ты отказался от посещений, накричал на девушку на ресепшене, когда узнал. И да, конечно, он расстроен, что пришлось отменить выступление на день рождения Майки. Но это всё не так важно на самом деле, да? – она почти и не верила самой себе, что говорила о том же человеке, который два месяца беспробудно ходил в бары, на концерты концептуальных и недопонятых андеграунд-групп, гастролирующих по штатам, что также проходили в клубах, часто заваливался к кому-нибудь в апартаменты и там пил, такие нейтральные и слегка хорошие вещи. – Он отлично справляется, и вернулся к преподаванию, и, кажется, уже что-то пишет. Так что всё будет хорошо.

Некоторое время Эллиотт молчал и не оборачивался.

– Здорово, – заключил он, мягко и обжигающе, как луч, очерчивающий не менее терпкую кинетичную улыбку, что тут же переползла в подавленный смех – смех взвился, словно серебряная подвеска-бритва. Хейден оставалось ощущать, как эти скупые знаки оттепели, по которым она так скучала, повисали поперёк глоточных мышц и, словно под щёлочью, вычищали с её внутренностей все примеси, все остаточные клейма вековых фресок, которых она насмотрелась в «Каллиопе», и отделяли от неё всё свинцовое; но в глубине желудка от них тернилась подгнившими шипами гулкая, окровавленная пустота, взятая в ловушку.

Разговаривать оказалось… сложно. По ретрансляционным навыкам небожители, которых она обслуживала, многого не требовали, а в основном просто хотели, чтобы она помалкивала восемьдесят процентов времени, поэтому приручить себя к молчанию удалось неизбежно быстро; а в дни, когда Эллиотт был в хорошем настроении и переставал задаваться вопросами науки, ответы на которые та пока не нашла, внутренние голоса на разные лады просились на волю. Работница из секонд-хенда говорила, что её отец говорил, что Тайлер говорил, что «ты – это не твоя работа». Но он полностью был своей работой, и Хейден полностью была своей работой, хотя никто этого никогда не скажет.

Давно реальность стала такой нереальной?

То зажигающееся, то угасающее светило уже пересекало далёкий отсюда перпендикуляр здания ремонта гидравлики, и его лапища потихоньку тонули в ходящем погребальными от бриллиантовой воды Тонгасс-Нарроуз горами-мидиями-ракушками океаном, что почти целиком лежал у подножия и забивал слив смятым, взломанным прошлым, не переведённым в дискретную информацию.

– Отсюда Ревильяхихедо кажется ещё меньшим, чем есть на самом деле, – тихо сказал Эллиотт. – Если сжать Землю до размеров обручального кольца или кусочка топаза, она превратится в чёрную дыру. Да?

– Словно замкнутое пространство с нулевым радиусом?

– Именно.

Ведомая тактильною лакримозой, подобравшись ближе, чтобы успеть вовремя различить закопанную под центнерами перегноя бомбу, Хейден пожелала, чтобы этот зомби-образ, эта улыбка, и повисшая в буре толстой сдобною кляксой Проксима Центавра в окуляре, и лампадно-рыбьи кости холмов для кемпинга запечатлелись на коже, быстро рвя зрительный контакт – поэтому лишь на периферии видела, как липучка чужих дужек смывалась глубоко в порах на скулах, тускло, с детским, зарубцевавшимся придыханием интереса.

– Я иногда чувствую себя запертой здесь, – она не успела поймать себя за желанием разоткровенничаться. А когда Эллиотт повернул голову, уставилась на электронную сигарету, от приторного дымления которой начинало мелко потряхивать, но уговорила себя попросить: – Можно попробовать?..

Стушевалась под полным вздыбленного удивления взглядом.

– Цыплёнок, – Эллиотт качнулся. – Ты же помнишь, что было в прошлый раз.

– Это было давно. А теперь, может, удастся понять, чем тебе это так нравится.

Не желавший, видимо, углубляться Эллиотт сдался и, поведя плечом, протянул ей руку с электронкой-тотемом; тыльные стороны в стебельках подкожных кровоизлияний, налитых лиловым соком, и цветочных фенечках выглядели до умиления очаровательно, но лишь до тех пор, пока у Хейден не начало нечто муторно трепетать изнутри. Она спокойно взяла сигарету в рот: сугробики кособокого дыма тускнели аккурат над её носоглоткой, избавиться от них показалось уже слабо действительным.

Связка тяжёлых металлов так остро рубанула по стенке горла, что Хейден против воли закашлялась. Хрипы рассеивались в скулеже, гуляющем в морской вентиляции. «Отстой», заключил бы Чоль, которого она почему-то или зачем-то воспроизвела рядом, если бы увидел. И закатил бы глаза, но по сведённым микросудорогами щекам-корешкам стало бы ясно, что он едва сдерживает хохот.

Эллиотт не смотрел на неё, когда Хейден восстановила дыхание: он продолжал, таща внимание по резному трафарету Кетчикана, рассматривать километровые автострады. Он дотронулся ограждения, делающего дом глуховатым, и погладил его, и облупившаяся в хризопазе краска-сажа осела на подушечках его пальцев.

– Прекрасно, – только фыркнул он коротко. – Я стал тем, кого презирал в детстве. Ты читала Мильтона? Я оставил его под подушкой.

Надкостницу забило лесными ягодами, риффами электрогитары, бликоватыми пинами с радугой, поэтому Хейден не ответила.

Дело, судя по всему, было не столько в его поведении, сколько в идее о его поведении. О том, что, по её предположениям, должны были чувствовать и делать люди после неудачной попытки оборвать сердцебиение, о том, что они испытывали, теряя часть тела, о сопровождающих эти гипотезы боязни и серьёзной уверенности в том, что поиск приведёт, в конце концов, к мучительному и бесконечному замерзанию в поясе Каина на девятом кругу Ада.

– В этом и заключается суть познания, – Эллиотт улыбался, похоже, ожидая препятствия в виде непонимания. – Оно не ограничивается только хорошими вещами, иначе это было бы слишком пусто. У нас есть свобода развиваться, но разве что таким образом.

– Познавать и добро, и зло? – глупо спросила Хейден, не зная, что ещё сказать. Эллиот забрал у неё сигарету и тут же сделал глубокую затяжку.

– Познавать добро через зло.

В кармане как раз завибрировал телефон, едва только мыслительный процесс сотворил замкнутый круг и пастью вопроса укусил хвост ответа, схлопнувшись. В уведомлении Кайак напоминала, что ей уже давно следовало быть в Доме. Бессознательно Хейден глянула вниз, на парковочную площадку, покрытую чёрной тенью, по сморози которой расцветал метеоритный дождь припаев, что сочились сквозь кроны; она увидела, что Кайак пряталась за стволом дерева. Солнце разрасталось на ней, кровило на карниз, и тёмные завитушки кудрей сияли под гемотораксом снегом.

– Эллиотт, – Хейден подпрыгнула с бетонированного настила, – мне нужно идти.

– Что, прямо сейчас?

Сомкнув губы вокруг электронки, Эллиотт вспорхнул взглядом куда-то за молочную кислоту горизонта-подсветки: прицельно. Хейден представила свой эмоциональный интеллект, уже, скорее всего, мирно покоящийся под тонною лазурной почвы, собранный по частям, проанализировала синеватую накипь черепицы-купели, перерабатывающуюся в хиггсовское поле, торопливым движением подобрала ноги:

– Прости. Это по поводу работы. И я совсем скоро вернусь.

– Ты всегда так говоришь… говорила, – шепнул Эллиотт, как обычно, оставляя свои слова открытыми для интерпретаций.

– Всё будет хорошо, я действительно…

– Не будет.

– Эллиотт. Ты должен тренировать такой тип мышления, если хочешь выздороветь, хорошо? – слабо доверяя самой себе, проговорила Хейден.

– Хорошо, – смирился тот немного грустно, зато быстро. Они оба медлили, зависнув на местах, но кто-то должен был преодолеть барьер конфронтации и вырваться из вязких объятий водородного излучения, и это была Хейден, потому что это всегда была Хейден, находившая в себе из ниоткуда росшую, до обглоданности откалиброванную храбрость, даже несмотря на то, что все эти два месяца больше всего на свете ей хотелось прижать Эллиотта к себе и держать так долго-долго, и не отпускать. И не выходить из дома. И слушать, как расслабляются под маской для сна мышцы его лица, как раньше. – Попроси Стикса уйти тоже, пожалуйста. Я хочу побыть один.

Она остановилась уже перед дверью, немного растерявшись, прежде чем обернуться – сначала огрызок звезды, стоящей запредельно высоко в надире над чернозёмом, ещё не запятнанным рыхлою хмарью, а потом тягуче и неприветливо растворённое под нею пятно, которое был Эллиоттом Адамсом с ампутированным желудком и суицидальной депрессией в анамнезе.

– Ты серьёзно? «Побыть один»?

Силуэт свешивался через ограждение и не улыбался, будто пытался вырваться из сайдинговой обшивки, и голубая гладь зияла над его головою вместо Сатурна, лохматила темечко. Он продолжал курить – зрелище настолько же очаровывающее, насколько жуткое: рукав извилисто-тянучей кисти, утопающая в бронзовых арках наручников венозная кровь (в литраже которой могла потонуть ещё парочка его рук). Воистину аномальная зона, открывающая на предплечье на тон гуще ночных небесных вех, разбавленный детонацией из азалий и пыльцы ликорисов, синяк – бинтовый ошейник огораживал его тугою проволокой.

Он нырнул в шеренгу цементных прямоугольников – отмершее в гипнозе камерное зрение стреляло искрами короткого замыкания ему вослед несколько безумно долгих минут: в углу балкона хорошо были слышны громыхания, характерные для переворачивания трюмо, и сетования вслух, может, это у Хейден от ужаса и восторга бесновались в ушах ночно-огненные воды залива Шипс, – и вынырнул оттуда с самолётиком в руке, который слаженным броском пустил в сторону; песочные бёдра конструкции, пока она маневрировала петлёю Хейден в ладони, золотились в рассыпчатом углероде.

– Цыплёнок, – запыхавшийся Эллиотт возвратился на край балкона, – напиши мне, какие продукты нужно купить. Смотри, я нашёл ручку с вишнёвой гелевой пастой. И с блёстками.

Вишнёвая ручка с блёстками мягко приземлилась на линию жизни.

Эллиотт хронически не пользовался телефоном. Бумажные списки приносили ему успокоение. С каждым скомкано записанным пунктом Хейден безостановочнее затягивало в ураган; корочка льда сизой тени, в эпицентре которой она стояла, с налётом пояса астероидов, пустила процесс распада, перекатываясь из фиалкового в сирень чрез серебристое созвездие – от верхней звезды направо и прямо до рассвета. Нужно было вписать веганские крекеры, которые Эллиотт обожал, каши, что заваривались простым добавлением кипятка, баночку фасоли, много-много аромасвечей. Подробности, которые она откапывала в прояснившемся разуме совершенно случайно, делали безусловным и мучительным масштаб неслучившейся потери: между жалостью к Эллиотту и яростью, в которую приводили его поступки, существовала крепкая связь. В Хейден не было жалости и ярости сильнее, чем эти. Она нелепо, но стараясь изо всех сил, продолжая придерживать под локтём конфеты, сложила листок с написанным по сгибам, а затем запустила обратно – самолётик вычертил зигзаг и повалился, словно пропитанный пшенообразным клеем.

Они синхронно и увлечённо проследили его падение.

– Я буду ждать тебя, – вместе с голосом Эллиотта колыхались застывшие на долгие месяцы эмоции-водоросли, похороненная, жажда вздрагивала на космическом рёберном донышке, завихрениями взмывали вверх кувшинки белой гальки.

Цепочки с лезвиями провожали его руку до самых свай тела. Солнечная энергия, выбросы корональной массы, материя фотосферы, прорывающиеся в отметинах ссадин на чужом теле, могли уничтожить Хейден заживо в рентгеновском костре; но горящий уголёк делал полыхающее тело чистым – и она улыбалась, не сознавая этого. И прошептала «увидимся», потому что ей больше нечего было пообещать.

Сунув упаковку драже в рукав, она завалилась обратно в душную тьму гостиной, зафиксировала в сознании одеяло в сливочно-булочную полоску, чемодан с книгами, стопки конвертов, прихватила неизлечимо слепящий свёрток звёздного неба, увидела, как Стикс колдует над кофе, возможно, украшая его суфле стимуляторов, и как на него пестрят ультрафиолетом форточные всполохи. Стало тягостнее дышать, стал слышен гул тишины внутренностей здания. Из проигрывателя совсем слабенько, вытекая, капали на паркет пары «Revolution 0».

Миражи флуоресцентных лампадок клуба крались за ней судорогами – ручные монстры – и влажными животами спадали на силуэты мельниц за плечами и хрипели на линиях электропередач. Хейден носила эти образы с собой, куда бы ни пошла, пускай Кайак утверждала, что то, что происходит в «земле свободы восьмидесятых», остаётся в «земле свободы восьмидесятых». Дом на холме не любил проходимцев из «Каллиопы», безобразных, болезненных, диплосомичных во внутреннем уродстве: по извилинам дорожки вдоль морского обрыва номерных чисел она пересекла прибрежную полосу, потом – по крутым каменистым, бесконечно высоким, как небоскрёбы, ступенькам сквозь мелкий сосновый лес лампочек добралась до утробы холла. Сердце стучало, сквозное в персиковом зареве, бешеное и недопонятое, будто механизм с неисправностями, и, плетённые глициниями фестонов, черствеющие ноги путались в рытвинах-окружностях, изрезывающих скат раздвоенного линолеума вестибюля.

Хейден спускалась, поглощённая раздумьями о резких, бестолковых чаячьих воплях, – они отплывали и доносились уже отдалённо, все в складках-балластах, как те воспоминания о гипервентиляции, не находившей выхода в углах гипсовых стен и сдавленной дождями диафрагме и врезавшейся в закрытые ставни, когда она была ещё в начальной католической школе, приезжей с Большой Земли инопланетянкою в пуховике-ракете, облепленной нестоличным снегом, как спектральными излучениями из энциклопедии. По некой причине все события настоящего заставляли её возвращаться к детству. Изолированные от мегаполисов с аркадными автоматами, в которых на дисплеях высвечивались лица пропащих детей, и галогенной рекламы огрызки суши, дрейфующие в суперпустоте, вызывали в ней не просто боязнь запустелых мест, но идею чего-то большего, фобию созерцания умирающего мира и того, чем он мог бы быть заполнен и населён.

Таким был этот город.

Вот она, через несколько лет жизни здесь, приколоченная к корням кетчиканских пахучих лип и эвкалиптов, что заволочили тормозные пути на объездной дороге: шквал утраченной в молитвах юности, запрессованные обязательства, взятые по собственной воле, свой-чужой дом под солнцем-астеником, в скудных поясах которого не звучит ни один голос.

О, и расчленённый эмоциональный интеллект, закутанный в шкурку карибу. Кайак доконает её таинством несанкционированной резекции.

С уровня первого этажа обводы городских спальных домишек с дымкою на окнах вновь показались насмешливо исполинскими, а не шаткими игрушками, хотя разница была едва ощутима. Прозрачно-призрачные фасады поглощали полуденную пыль. В этих пожранных тьмою фотонах фигурки людей, что маячили у поросших от долетавшей морской влаги и ржи лишайником столбов, мерещились какою-то разжиженной обручально-топазовой массой, среди которой и проявилась Кайак. Она стояла возле крупного дуба. Вдоль аллеи, затемнённой редкими гротами рассыпчатых крон, щипцами-веточками разрастались ели, загребая вальяжно и размашисто скудные ракитники облаков; суррогатная седина волос волною закрыла почти половину сечения ресниц и бровей, оставляя видимым лишь краешек неподвижных, азартно застывших губ.

– Ты и правда застенчива в нормальной жизни, Хейди, – вылепленная сладким малиновым мёдом официозность полоснула по слуху. Смешок, который Хейден выдавила в ответ, стиснув пальцами свиток ворота, получился максимально неловким. – Эллиотт тебя надолго задержал, уж думала, ты не выйдешь.

– Ты говоришь так, словно меня не знаешь.

Кайак посмотрела на неё очень любопытно.

– А ты себя знаешь, Хейди? – не снимая с тонкой тканевой полосочки губ дуги, вдруг спросила она. – Уверена, что ты не любишь, когда вокруг, грубо говоря, много посторонних. Принцип бритвы Оккама, забыла? Твой Эллиотт такое обожает.

Расстояние в два с обрубком метра её явно не смущало; наоборот – забавило, быть может, до необходимой степени, чтобы проводить жгучую томографию из-под решета щёточек. С густо-красными, как венозная кровь, прожекторами из радужек-бластеров, в моменты таких поединков она становилась копией Лолы, которая почему-то решила, что внутрикомнатная растительность является удовлетворительным дизайнерским решением и рычала на каждого, кто пытался доказать обратное. Даже отрываясь, даже давая себе передышки, всматриваться в то, что трепыхалось в этом расщеплённом свете-усыпальнице напротив, оказалось до бессмысленности трудно, и Хейден отвернулась, нахмурившись; а когда она снова подняла голову, ступая на парковку, Кайак в поле видимости уже не отыскалось.

Хейден села в машину, спустилась с холма и направилась по адресу «Каллиопы».

? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ? ?

Тихим мелодичным хлебком вдох – она была в одной из спален, слушала туманномраморный джаз с радиоэфира, пока подводила железы стрелкой-ласточкой: в ликёрном свечении над висками лениво вились клубы дыма с аромапалочек и таяли где-то в узкокаёмчатых прощелинах, из которых по ночах сочилась в комнаты Chanel No. 5. Тропический свет с заоконной стороны Дома лишь слегка осушивал кожицу, а потом коррективы пшеничных кудрей, а потом копну выжатых ломких бретелек, обволакивающих ореол плеч – и фейерверк веснушек, наконец поярчевших с зимы: когда мужчины и женщины вспоминали её – и когда клялись, что она самый прекрасный ангел на севере, которого они видели – а может быть, и во всей Америке – они вспоминали именно это.

Птичьи рассыпные патлы, узелки веснушек на абрикосовых косточках скул. Хейди.

«Хейди, ты готова?»

Радиоволна не прервалась, но с грохотом на мгновение стихла, когда распахнулись зубья двери и заглушили хрип ядерно-костных ритмов с нижнего этажа или наоборот. Музыка разгоралась и разлагалась, похожая на предвкушение по-аппетитному дурного коктейля из дорогих наркотиков, и клевала-проклёвывала плёнку проходов. Коридор-кишка, по которому они с Лолой как по канату двигались в мимозно-выточенную глубь шаг за шагом, сиял электрически голый в ржавчинках под переломанными, коваными дверцами и тем, что раньше было вентиляционными решётками. Парфюм, взрывавший убежища ночами, здесь складывался в геометрические узоры, голографию стремяночных пролётов, каждый из которых становился ртом, голубые звёзды с алыми планетами, колотые подошвою пясти черёмухи – слышался предвещающий болевой шок хруст.

Там, где биты особенно нежно рвали плевру колонок, Лола остановилась и мягко толкнула её в бронхи «Каллиопы»: куда-то в ингаляторный дым перед барной стойкой, загустевшей теменью, как поцелованной последнею декадою зимы. Хейден с ходу приняла от смутно припоминавшейся двуногой свободы тяжёлый кратер – и так же торопливо опрокинула внутрь; «Сон без сновидений», увулу обожгло, но мышцы вспомнили.

Демонстрируя многоугольники веснушек, она, не моргая, смотрела в самое чрево танцпола: смотрела на одного мужчину, насколько помнилось, из Санта-Моники – в вороньей байкерской кожанке с нашивкою змея на спине, – с которым столкнулась на прошлой неделе и имя которого упустила спустя десять минут после того, как её напоили мерцающим шампанским с примесью порошка. Его глаза сверкали, сверкало его обручальное кольцо, брызги с виниловых пластинок всаживались в кожу его куртки, в кожу Хейден; мысленно она обозвала межштатного кочевника Серафиэлем – потому что он был также волшебен, и потому что его бандана прикрывала мозаичные кусочки лба, как крылья, и его джинсы сковывали ноги, как крылья, и ещё на двух он летал сквозь чахнущий статический дым по залу.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом