ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 25.05.2024
* * *
И не общались в церкви запросто, и приходили-уходили не вместе – а вот поди ж ты: отец Петр прекрасно знал, про кого, опустив глаза, мямлят они на исповеди – живу-де невенчанно… И говорил каждому отдельно: «Кайся в этом на исповеди, молись, чтоб Господь управил», – и ничего более. Потому как знал природу человечью… Ну, что – сказать им теперь: либо женитесь, либо расходитесь, либо к Чаше не приближайтесь? А по Номоканону – так и вовсе за это на семь лет отлучать положено. Только уже лет сто пятьдесят, как ни одним вменяемым отцом не применяется. А он, отец Петр, и вообще не знает – не утратил ли сам право «вязать и решить» – с той проклятой ночи, до которой попадья его, Валентина, к счастью, не дожила… Как убивался он, тогда тридцатилетний безумец, узнав, что бездетность ее – неспроста, а из-за рака четвертой стадии, которую никто никогда не заметил, – да и где, кому заметить было? Загнали обоих после семинарии (в один год окончили; она – регентское) в полуживую деревню на краю области, где из медицины – только медсестра-пенсионерка на пункте, два раза в неделю с девяти до часу; ничего не болит – значит, здоров, заболело – анальгин прими или чаю с малиной выпей. А у Вали и не болело. По первости несколько лет, пока церковь достраивали, да трухлявый священнический дом до ума доводили, да прихожан себе отыскивали, – только радовались, прости Господи, что Он детей пока не посылает. Когда заволновались, еще пару лет недосуг было провериться – и вот собрались, наконец, в родной Питер, да и там не сразу руки дошли. А когда дошли – врач у Вали на яичнике огромную кисту обнаружил, удалили – а это рак; метастазы уже и в мозг выстрелили – то-то жена на головокружения недавно жаловаться стала… Думали, что от тревог и многозаботливости, а оказалось…
А оказалось, что радоваться надо было, потому что до той страшной новогодней ночи, что очень скоро разделила его жизнь на роковые «до» и «после», попадья не дожила буквально неделю… И вот уже тридцать один с лишком год он твердо знает: не служи за него невидимо ангелы, как за нерадивых или пьяных попов, – и вино с хлебом у него бы в Плоть и Кровь не претворялись. Только прихожане-то, умильно складывающие руки перед Чашей, не виноваты – вот и вышла ангелам лишняя работа. А то другой им мало. Особенно теперь, во времена, которые, вполне может статься, последние. А раз так – то все эти испуганные полухристиане, теперь валом повалившие в храмы, в том числе и Владислав с Василисой, в жизни будущего века могут оказаться выше первомучеников… Кто он такой, чтобы им указывать, как заповеди соблюдать, да еще и жизни их об коленку переламывать, если сам…
Владик ему нравился – среднего роста русоволосый парень с красивой бирюзовинкой в непростом, проницательном взгляде; а главное, по-хорошему, по-доброму веселый парень – не из лукавых смехачей и смехотворцев, а от глубинной доброты и вечной детскости, что прямой дорогой в рай ведет… Действительно жаль, что вдовый, – не то давно бы с Василисой обвенчал его, да и отправил в семинарию. Она-то замужем не была, ну, а про физиологические подробности ныне особо не вспоминают… Толковый бы получился священник со временем, к людям чуткий и характером легкий – да что уж теперь. А с Василисой точно любовь у них зреет, большая, тут не обманешься. Она – слева, у поминального ящика, даже в платочке темненьком – хотя сейчас в городах уж такое редко встречается. Со стороны посмотришь – никогда не скажешь, что бизнес у нее там какой-то крутой и успешный, что выйдет из храма – да и уедет на молодом «мерине». Владик же спустится с клироса – и полезет на леса тонкие золотые листы по куполу разглаживать; а к вечерне, когда останется в храме один псаломщик, по совместительству алтарник, – тут опять Влад тут как тут: и на чтении его подменит, и кадило раздует, и Евангелие на нужной странице раскроет – и все ловко, споро, без суеты ненужной… А живут-то с Василисой, скорей всего, вместе… Только в воскресенье часто стоит Влад с малым сынишкой (раньше на руках всю службу держал его, теперь чинно – за руку и иногда, склонясь, по-отцовски увещевает – смотреть умилительно) – и никто его утруждать на службе не думает: без матери ребенка растит, только с бабушкой – шутка ли! Нет, не пойдет за него богатая Василиса… Или пойдет? Есть в ней что-то надломленное… Стихи пишет, искренние и неумелые, что-то про «дикирий[6 - Двухсвечник для архиерейского богослужения; две свечи символизируют два естества Иисуса Христа.] стойкий» и «царевен-мучениц», книжку свою издала и подарила ему – прочитал и прослезился: видно, что много человечек пережил, но внутри – как хрусталь, ничего не пристало… Как такое бывает? Красивая женщина, чистого русского типа, под платком тяжелый узел русых волос угадывается, лицо светлое и умное, глаза ясные, сама не худосочная, лет под тридцать, на пальце кольцо с большим сверкающим бриллиантом. Ну и что? Заработала. Когда церковную кружку вскрывают, отец Петр почти наверняка знает, что большая часть крупных купюр – ее. Так что ж – молодухе колечком себя не побаловать? Стоит, никого не трогает, ни с кем не разговаривает – а словно невидимая нить между ней и Владом натянута; нет, не нить – провод. Электрический. Он читает и поет – для нее (должен бы для Бога, конечно, да разве ж усовестишь), а она и в храм – не совсем к Богу, и тоже ничего не скажешь… Да еще сейчас, когда того и гляди жахнет.
Последнее время после службы он домой редко ездил – пусто, холодно, и сирень под окнами ироды вырубили – ночевал прямо в храме, на кушетке в своем настоятельском кабинетике. Вот и в ту ночь правило отбубнил с полузакрытыми глазами – и, у раковины наскоро ополоснувшись, навзничь лег, на лампаду глядя; задумываться не хотел, тогда бы точно сон долой, а уж сколько толком не спал… Да и о чем задумываться? Грех свой он так никому и не исповедал – язык не повернулся, только в общих чертах, запутанно промямлил что-то, когда заезжий священник одну литургию сослужал с ним, – так тот и не понял ничего – короче, не считается… Поэтому лежал почти без мыслей, радио потрескивало тишиной, язычок пламени в оранжевом стекле лампадки мерцал еле-еле… И все равно не спалось, хоть ты что делай, – как заноза внутри гноилась, даже злость какая-то подниматься стала – на Бога, именно на Него, не как-нибудь! Поднялась – и выплеснулась. В глухом раздражении подлетел со своего тощего одра, подумал в подрясник влезть – да не стал из принципа, только брюки натянул и свитер, в мирском в храм выскочил, свет включил… В алтарь, правда, не решился в таком виде – но прямиком к нерукотворному Спасу, лоб перекрестил – и безо всяких там предначертательных[7 - Молитвы (как правило, с «Трисвятого» по «Отче наш») с определенными тропарями, читающиеся перед основным молитвенным правилом или прошением.] бухнул Ему в очи: «Ну, дай мне шанс! Я ведь тоже тварь Твоя, хоть и гнусная! Немощь мою и Сам знаешь – так помоги же, наконец, как-нибудь! Тридцать один год, пять месяцев и четыре дня терзаюсь – освободи! Ну, не могу я так больше мучиться! Один шанс дай! Один! Ну, а коли не оправдаю – прибей тогда, как пса смердящего, и труп выкини! Во тьму внешнюю…».
Другой бы испугался собственной дерзости, ужаснулся – а отец Петр, иссякнув на полуслове, стоял перед Спасом молча. И вдруг понял, что услышан. И что там сейчас именно о нем держат совет Трое… Постоял немного в растерянности: неужели так просто? Что это было сейчас с его стороны – дерзость или… дерзновение? Лучше не думать… Он перекрестился и тихо пошел к себе.
Утром его разбудил стук в окно – значит, пришел кто-то из своих, знавших о привычке настоятеля иногда оставаться в запертом храме на ночь. Светящийся циферблат показывал половину седьмого утра – то есть, службу он, по крайней мере, не проспал, зато кто-то, верно, при смерти, и сейчас повезут исповедовать. Он откинул зеленую штору и увидел близко за стеклом словно росой умытое лицо Владислава, чуть поодаль, за оградой, – пыльный Василисин «мерседес» и ее саму у раскрытой задней дверцы. «Надо же, не скрываются. Точно случилось что-то… Не приведи Бог, с ребенком…» – со сна тупо предположил отец Петр. «Дверь откройте, батюшка! Занести надо!» – кричал за окном Владик. «Гроб с покойником? В такую рань? И не позвонили?» – лихорадочно соображал священник, наскоро одеваясь.
Когда он, наконец, распахнул двери на паперть, молодые люди сияли; Василиса держала на весу перед собой что-то, похожее на маленькую столешницу, заботливо обмотанное тюлевой тканью и перевязанное.
– Скорей, отец Петр! – нетерпеливо бормотала Василиса, шагая внутрь. – Помогли бы даме… – она тоже улыбалась.
Донесла до широкой лавки, положила плашмя, и только тогда отец Петр додумался:
– Икона! Храмовая!
– «Нечаянная радость», – гордо сказал Владислав. – Только к вам. Больше не к кому.
Он не мог знать, что отец Петр в первый миг не понял, что ему просто сообщили название привезенной иконы, зато вспомнил свой ночной демарш к строгому Спасу, дерзкую молитву, понимание, что ее услышали и решают его участь, сопоставил одно с другим… Потому Влад и переглянулся с Василисой совершенно непонимающе, видя, как вдруг зашатался на месте их только что вполне бодрый духовник, как дико взглянул на них, перевел глаза на Нерукотворного Спаса…
– Батюшка… Все хорошо? – решилась женщина. – Может, мы что-то не так сделали?
Он кивал, постепенно обретая дар речи, сердце замедляло бег… Решение, значит, принято положительное. Теперь следует ожидать последний шанс.
Икону перенесли в кабинет, аккуратно положили на стол, со всею почтительностью распаковали… Это действительно оказалась она, «Нечаянная радость» с коленопреклоненным грешником; на вид – конца девятнадцатого века, с очень грязными, в потеках и разводах ликами, в дешевом и довольно грубом латунном окладе, во многих местах утерявшем гвоздики, которыми был прибит. Под ним могло скрываться все, что угодно: драгоценная икона, писанная в стиле классицизма или, например, безыскусно напечатанные лики и дурно отесанная доска. В любом случае, это была старинная святыня возрастом около полутора сотен лет…
– Батюшка, гвозди на окладе еле держатся, может, снимем его осторожненько? – угадал его мысли Влад. – И вообще интересно, что там под ним…
– Конечно, снимем, все равно мыть-чистить ее надо, – согласился священник, сам немало заинтригованный. – Где взяли-то?
– Да так… – замялся Влад при потупленном взгляде Василисы. – В деревне одной дом брошенный – кто только там перед нами не побывал! Мы так просто зашли, из любопытства… И вот…
Отец Петр энергично кивнул, не желая вводить ребят в смущение, – что, дескать, за деревня, как там оказались вдвоем, да не ночевали ли случайно в одной комнате, – и все немедленно в шесть рук приступили к делу.
Оклад сходил легко. Дребезжащий, хрупкий, во многих местах истончившийся почти до прозрачности, с будто мышами обгрызенными венцами у Богоматери и Младенца, заросший вековой пылью, грязью и паутиной, выбрасывающий из-под себя россыпи засохших мух и пауков, видевших этот свет быть может, в позапрошлом веке…
Уже было понятно, что это не штамповка – а полноценно написанная заказная икона, прекрасно сохранившаяся, только очень грязная, буквально исторгавшая из-под оклада комья свалявшейся пыли и мусора – и вдруг Василиса коротко взвизгнула:
– Ай! Крыса сушеная! – когда вывалилось что-то серое и продолговатое, глухо шмякнувшись об пол.
С полминуты поколебавшись, Влад подобрал это, пробормотав про себя: «Не могла она упасть с таким стуком…», – и выпрямился, отряхивая от векового праха неизвестный предмет:
– Да это сверток, господа… Обернут какой-то очень твердой материей, – («Парусина», – подсказала Василиса), – и перевязан… Ага, веревка сгнила давно…
Бросив свое дело, все они сгрудились над таинственной находкой и принялись осторожно разворачивать ее на краешке стола.
– Бомба времени… Вот, как она выглядит, оказывается… – прошептала Василиса.
– Главное, пока не ядерная, – сострил Владислав. – Смотрите, там бумага под парусиной… Коричневая, как оберточная, только плотнее…
– Осторожно, а то рассыплется еще… – волнуясь сверх меры, потому что откуда-то знал, что все это напрямую касается лично его, предупредил пересохшим ртом отец Петр.
Но лист бумаги оказался промасленным – из тех, почти неподвластных времени, в которых хранили оружие, но по весу пакета было уже ясно, что металла в нем нет. Бумагу сняли, обнаружив под ней еще одну, в несколько слоев, – твердую и хрустящую, в какой много лет назад продавались бинты…
– Что же там спрятано такое… – выдохнула женщина. – Может, бриллиант? Один, но очень ценный…
– Тебе-то он, в любом случае, не достанется, – с притворной строгостью сказал Влад. – Это все рано достояние Церкви…
– Да и вряд ли он сейчас кому-то особенно поможет. «…Злато будет, как грязь, под ногами потомков»[8 - Поэт А. Маничев.], – поэт это еще в прошлом веке написал, но время, кажется, наступает, – сказал отец Петр и, задержав дыхание, снял последний слой бумаги.
Пронесся общий разочарованный выдох: в сердцевине своей пакет содержал обычный, ввосьмеро сложенный тетрадный листок, пожелтевший до коричневатости, ровно исписанный несколько поблекшими карандашными буквами.
Влад вышел из остолбенения первый:
– Увы, увы, увы! – громко провозгласил он. – Кому бы ни было адресовано сие таинственное послание, адресат явно не дожил до его получения.
– А вдруг нам?! – с робкой и смешной надеждой спросила Василиса, и мужчины коротко хохотнули над ее дамской романтичностью.
– В любом случае, давайте прочтем, – скомандовал отец Петр, и три разноцветные головы – седая, пепельная и темно-русая – интимно сблизились над углом стола.
* * *
Владислав с некоторым изумлением начинал понимать, что ему действительно нравятся именно сильные и независимые женщины, сделавшие, как принято говорить, «сами себя». И обязательно умные – только не традиционно похвальной женской «мудростью», заставляющей отрекаться от себя в пользу надуманных ценностей, а настоящим, от пола не зависящим, гибким и острым умом. Умом, который не подавляет и не наставляет других, а просто есть в распоряжении обладательницы как данность – и женщина автоматически принимает верные решения, без насилия ведет за собой других людей обоего пола – тех истинно мудрых, кому чужды петушиные обиды, вроде: «А чего это тут баба раскомандовалась!». Мужчина, оценивший и полюбивший такую женщину, – вовсе не тряпка, как любят изгаляться неудачливые мачо, считающие, что «Баба должна быть вот, где!» – и демонстрирующие брутальный кулак, на деле не способный удержать и курицу. Чувствовать превосходство над откровенно беззащитной истеричкой, которую сам себе и вылепил с этой целью, – не велика мужская заслуга, думал Влад. А ты вот встань-ка рядом с такой вот – гордой, цельной, раненой, но уверенно поднявшейся на ноги, – и добейся, чтобы она считала тебя равным и спрашивала твое мнение, – вот только тогда и можешь называть себя крутым мужиком…
В тот летний день почти год назад – когда еще все было почти в порядке вокруг, еще не покатился под гору смертельный ком, готовый вот-вот захватить и его самого, и сына, и мать, и Василису, – Влад неловко оступился на лестнице, спускаясь после литургии с клироса, полетел головой вниз и довольно сильно разбился, подвернул ногу, ушиб грудь и голову… «У меня в машине есть аптечка», – сказала оказавшаяся рядом высокая статная прихожанка в темной косынке, с внимательными светлыми глазами. Он не стал изображать из себя героя – мол, пустяки, до свадьбы заживет, – потому что его действительно порядком оглушило, а на ногу едва можно было ступить. До машины доковылял, с одной стороны поддерживаемый здоровенным парнем-регентом, а с другой – этой доброй женщиной; почему-то ожидал увидеть старенькую обшарпанную иномарку, а увидел новехонький свежевымытый «мерседес» – из тех, в которых уже были поставлены первые автопилоты. Гаденько ухмыляясь, регент впихнул пострадавшего на заднее сиденье и исчез. А женщина сняла платок, обнаружив волнистые пепельно-русые волосы, небрежно собранные на затылке, – и, улыбнувшись, одним движением вынула заколку, чтобы рассыпать их по плечам. Влад сразу понял, что сделано это было не из пустого бабьего кокетства, а просто по привычке: садясь в машину после службы, она всегда снимала обязательный в церкви покров и распускала волосы, что машинально сделала и теперь. Сверкнули бриллианты в ушах… «Мужик у нее богатый», – ревниво кольнуло Влада, когда спасительница споро, явно имея не раз примененный навык, промывала ему ссадины перекисью и заклеивала лейкопластырем наиболее пострадавшие места; он пока еще был полностью во власти стойкого стереотипа, что благосостояние женщины зависит исключительно от ее мужчины. То, вероятно, действовал яркий материнский пример: нет мужа – есть нищета и тяжкий труд, а будь у них папа – и зажили бы другим на зависть.
– С ногой вашей я ничего не могу поделать, – закончив почти безболезненную, ощутимое облегчение принесшую первую помощь, сказала Василиса (имя ее он давно уже подслушал у Чаши, мимоходом подивившись). – Поехали в травмпункт, нужен рентген, вдруг вы лодыжку сломали…
Влад оценил ее деликатность: она, конечно, могла отвезти его в дорогую клинику, где за деньги его бы в эту ногу хоть поцеловали, и оплатить все исследования, – но, не зная, достаточно ли у него денег на платное лечение, и не будучи уверенной, что он примет их от нее, доставила в обычное районное отделение с длинной очередью покалеченных вдоль темного коридора – спасибо, хоть с рентгеном на том же этаже… Здесь ее христианский долг перед ним заканчивался, с чистой совестью могла Василиса, пристроив терпилу на скамейку, попрощаться – но она без колебаний осталась и просидела с ним плечом к плечу, подбадривая, рассказывая истории про собственные попадания в гипс – забавные, как все давно пережитое и благополучно закончившееся, – не менее четырех часов. А тем временем в кабинете кого-то неспешно зашивали, гипсовали и освобождали от клещей, после выдаваемых в бумажке для анализа на энцефалит… Нога болела жутко и пухла прямо на глазах – а Влад был идиотически счастлив. С Василисой он чувствовал небывалый покой – и совсем не как с матерью, рядом с которой все время приходилось держаться настороже, чтобы случайно не пошатнуть тот образ, который она сама для своего сына придумала – непутевого и безвольного болванчика, – и не огрести тем самым неприятностей. И не как с Леной, при которой требовалось постоянно как бы ходить на цыпочках, чтобы, опять же, дотягивать до придуманного ею – на сей раз для себя – образа «золотой» богемы. И уж, конечно, не как с несколькими другими девушками, глубоко его не цеплявшими и довольствовавшимися самым рядовым поверхностным отношением: подарил кулончик – значит, любит… С этой женщиной он с самого начала разговаривал, как с самим собой. Она родилась на четыре года раньше него – и тоже так и осталась тайной для собственных родителей, живя своей насыщенной внутренней жизнью, куда путь им был заказан, а внешне с дочерним послушанием демонстрируя то, что они ожидали увидеть: скромную девочку со средними способностями, в лучшем случае, будущую воспитательницу, чью-то в меру несчастную жену и мать… Сразу после школы она без сожаления покинула скучный отчий дом – и дальше пошли сплошные увлекательные «университеты»! Она работала телерепортером и помощником режиссера, организовывала и водила экскурсии, писала статьи в газеты, участвовала в кругосветной экспедиции, издала книгу стихов, волонтерствовала в детском хосписе, основала и раскрутила умный глянцевый журнал, которым владеет и до сих пор, – оттуда и внезапный достаток. А вот «корочек» не нажила ни одних! Но фору даст какой-нибудь очкастой краснодипломнице… Любой мужчина-авантюрист мог позавидовать внушительному списку «специальностей», коим обучил восприимчивую студентку самый искусный педагог на свете – кипучая человеческая жизнь. Влад смотрел на Василису с восторгом – и вдруг подумал: а ведь у нее, раз она, оказывается, не замужем, были связи с мужиками, и много – не могло не быть – не девственница же она с такой биографией! И вся эта бурная деятельность, за которую уважали бы и хвалили любого мужчину, неизбежно должна была запачкать окунувшуюся в нее женщину – потому что пришлось ей столкнуться с отвратительным безобразием, пережить много такого грязного и страшного, что меняет человека безвозвратно. Мужчине это не страшно – танки грязи не боятся! А вот будущая мать должна хранить чистоту души, не допуская в нее ужасных впечатлений, не наносить ей глубоких незаживающих ран, не допускать разъедающих сомнений – всего того, что лишает сердце умиротворения, необходимого для вынашивания и воспитания здорового потомства, не поврежденного дополнительно ко всеобщей человеческой поврежденности… И все же она была – родная. Тихий свет не угас на дне много чего повидавших серых глаз. Ей одной можно было рассказать не только про тот страшный кровавый день рождения и смерти, который, в конце концов, с каждым мог случиться, – но и о том, как он не подошел к разлюбленной умирающей жене в последние минуты, не утешил, не солгал, потому что знал, что актер из него дурной, и сыграет он неубедительно… Василиса кивнула. Было совершенно ясно, что ей знакомы подобные чувства.
Тут подошла очередь – и вновь подруга не оставила страждущего: вместе пошли (вернее, шла-то Василиса, а Влад комично скакал на одной ноге) и в кабинет, и на рентген, и в гипсовую… Больше они практически не расставались, даже деньги волшебным образом не встали между ними, как Влад поначалу боялся. Но, с присущим ей редким тактом, Василиса не кинулась немедленно одевать-обувать и вообще «приводить в божеский вид», пропихивать «на достойную работу» и обустраивать в жизни по своему усмотрению за каким-то хреном подобранного «неудачника», за что немедленно взялась бы другая богатая баба, с полным правом потребовавшая бы за это впоследствии благодарности: полного и безоговорочного рабства… Он действительно почти сразу, в гипсе еще, переехал в Василисину большую удобную квартиру – но продолжал обеспечивать свои нужды сам, по мере сил помогая сыну и матери, которая, разумеется, сразу решила – ведь так положено раз и навсегда! – что ее сына «купила» богатая стерва, которая выкинет его на улицу, как только «наиграется». «Хоть на семью с нее требуй, не стесняйся!» – с тихой свирепостью шипела мать, когда он навещал со скромными гостинцами ее и ребенка. Разубеждать было бесполезно – оттого дома Влад появлялся все реже и реже, да и то сказать: любовь, постепенно расцветая, поглощала его целиком…
Весной, когда мир уже агонизировал, Василисин журнал предсказуемо прекратил свое существование, лишив ее источника дохода, – ей даже карточек продуктовых по закону не полагалось! – а обесцененные деньги таяли на глазах. Влад, став теперь единственным, пусть сомнительным, кормильцем их тесного союза, почти решился сделать любимой официальное предложение – но все тянул и робел, хотя знал, что не встретит отказа. Но, женившись, он никогда не станет безбрачным священником; отказавшись же от брака, потеряет редкого, драгоценного человека, а вынесет ли безбрачие – Бог весть… Слишком много было не вынесших.
В мае Василиса однажды задумчиво сказала за завтраком (завтраки у них еще случались, когда по коммерческим ценам удавалось достать парижский сыр или копченую колбасу):
– Дальше откладывать нельзя, нужно решать что-то с моим домом.
– А у тебя еще и дом есть? – удивился Влад.
Она кивнула:
– На Псковщине, в Островском районе. В тучные годы – как все: купила участок, снесла развалюху, которая там раскорячилась, отстроила зимний дом со всем необходимым… Только ведь сейчас его бандиты, наверное, разорили… Надо поехать, посмотреть, что с ним; и, может, на продажу по дешевке выставим? В случае настоящей войны оставаться в городах, наверное, безопасней – а в деревне, боюсь, будут резать людей за банку тушенки.
Влад помрачнел, вспомнив рассказ матери:
– Уже режут. И давно. У матери на работе родственников старшей медсестры где-то под Новгородом зверски убили. Но в нашем-то городе оставаться точно опасно. Верней, смертельно, потому что, в случае чего, его просто не станет…
– Как бы то ни было, у тебя семья. И надо иметь свободу решения – везти их туда или нет, а для этого – выписать в сельсовете пропуск к моей недвижимости. Ходят, знаешь ли, слухи, что на дорогах из города вот-вот будут введены блокпосты – и никого просто так не выпустят, чтоб мародеры не затопили деревни. Надо ехать, милый, а одна я боюсь… – это последнее Василиса сказала так просто, будто не подозревала, что поразит возлюбленного: страх и она – это вообще совмещается? И, на худой конец, он-то какая ей защита?
– Конечно, поедем! – обрадованный ее доверием, подскочил Влад. – В такое время надо исследовать все шансы… Да и весной, наверное, безопасней… Мы туда и обратно – я своим даже говорить не буду.
Дом стоял на месте – целый и невредимый, с нетронутыми дверями и ставнями, неожиданно зажглось электричество и, сразу подхватившись, как вздремнувшая кухарка при виде строгой барыни, услужливо заурчал огромный золотистый холодильник, класть в который все равно было нечего. Безгрешно переночевав в прохладных сумерках, утром они нашли сельсовет открытым и мирным – в приемной тучная секретарша как ни в чем не бывало обсуждала с главой поселения грядущее страшное событие: вязку чужого свирепого быка, которого хоть завтра на корриду, и своей белолобой телочки, серьезно жалея ее, как девушку, насильно выдаваемую замуж. Справку о недвижимости и пропуск к оной Василисе выдали и заверили круглой печатью сразу же, оставив три свободных строки, куда позже можно было вписать имена ввозимых «гостей». Невежливо было уходить сразу, по деревенским правилам полагалось спросить сначала о новостях.
– Да какие новости! – махнула рукой секретарша. – Вымирает народ. Медицины нет. До района не добраться. Вот и мрем потихоньку. На той неделе бабки Семеновны померли – так за счет сельсовета хоронили, а дом их уж настежь стоит – вон, сама посмотри… – кивнула в сторону окна, за которым действительно низкий коричневый дом вдалеке стоял распахнутым, как разграбленный старинный шкаф.
– Семеновны – это две бабки-близняшки лет по девяносто, – шепнула Василиса в сторону скромно мявшегося в уголке Влада – и секретарше: – Что, в один день родились, в один и померли? Или по очереди?
– Девяносто три им было, – поправила секретарша. – Вера и Надя… В оди-ин… Всю жизнь ходили, как нитка за иголкой, иначе и быть не могло… А родни никакой…
– Чудно-о… – на деревенский манер протянула Василиса и дернула Влада за руку: – Пойдем, посмотрим перед отъездом. Я бабок этих, Царствие им Небесное, хорошо помню. Девственницы были, гордились этим очень. В молодости, говорят, на клиросе пели… – она усмехнулась. – Почти как ты…
…В разоренном и оскверненном доме не было темно – дневной свет шел буквально отовсюду – не только из распахнутых окон и дверей, но даже через какие-то щели наверху: смерть неразлучных двойняшек позволила беззастенчивым односельчанам не только мгновенно обнести их дом, но даже вытащить уцелевшие доски из потолка. Дом отчетливо походил теперь изнутри на древний парусник, потерпевший крушение; беспрепятственно вошедшие Владислав с Василисой чувствовали себя, как в трюме выброшенного на сушу затрепанного жестокой бурей корабля.
– Какое скорбное место… – присев среди отталкивающей кучи рухляди, проговорила женщина.
Она извлекла старый, рассыпающийся в руках фотоальбом, Влад глянул ей через плечо. На залитых дождевой водой, искореженных, почти полностью выцветших фотографиях, проступали лица неизвестных, давно умерших людей. Их карточки хранили, с любовью прикасались к ним, они будоражили память, заставляли болезненно трепетать сердце – но вот настал срок, и чьи-то бледные бумажные лица оказались в куче помойного хлама. Наибанальнейшая история, всегда одинаково печальная… Внимание Влада привлекло высокое, в человеческий рост зеркало, треснувшее сверху донизу, помутневшее от времени настолько, что казалось, будто в нем стоит вечный туман. Он подошел поближе, начал вглядываться – и вдруг в один миг остро, до печенок испугался, увидев отчетливое движение позади собственного отраженного плеча – словно кто-то двинулся навстречу из глуби зеркала. Влад непроизвольно вскрикнул и отдернулся, не сумев скрыть испуг от Василисы. Но та посмотрела на дело вполне серьезно:
– Отойди от греха. Это зеркало за столько лет успело отразить слишком много. В том числе и такого, на что не дай Бог даже намек увидеть. Со старыми зеркалами не шутят… «Алиса в Зазеркалье» не просто так написана… Пойдем в сени, там совсем светло, – и она за руку вывела слегка опешившего друга из комнаты.
В сенях они встали рядом у полностью лишенного стекол окна.
– Тут места непростые, – тихо говорила Василиса, глядя в запущенный, похожий на косматую голову великана, сад. – Не знаю, поверишь ли ты мне, но… Я дважды здесь видела… принято говорить, что галлюцинации, но я все думаю – а вдруг это было другое… На миг открытые кем-то двери в какое-то другое время или мир…
– Я верю, – правдиво сказал Влад. – Я знаю, что жизнь полна тайн, и никому не заказано с ними встретиться… Что ты видела?
– Первый раз просто девочку. Года два назад. Я выходила за молоком на пару минут и не закрыла калитку. Возвращаюсь обратно, а у гаража стоит маленькая девочка – лет так пяти, с совершенно льняными волосами и довольно странно одетая: в простую мятую рубаху и длинную, до щиколоток, холщовую юбку, все довольно грязненькое… И сама – неумытая, босая, волосы спутанные… А я ведь всех детей местных знала, деревня-то маленькая. Она могла только приехать к кому-то в гости – но почему в таком виде? Заметив меня, девочка застеснялась и, знаешь, проделала все характерные жесты смущенного ребенка: улыбнулась, набычилась, прижала кулачок к лицу, хитренько посмотрела на меня – и спряталась за стенку гаража. Я подумала, что нужно ее немедленно вывести с участка: еще схватит что-то острое, поранится, или мало ли что – а я буду виновата. Направляюсь к гаражу и строго говорю на ходу: «Девочка, где твои родители? Тебе нечего делать у меня во дворе!». Заворачиваю за угол, куда и она за десять секунд до этого, – а там никого. И, главное, деться некуда. Ты видел, это просто закуток из трех стенок: гараж, дровяной сарай и баня, а меж ними на четырех квадратных метрах тогда была клумба, а сейчас просто трава… Она абсолютно нигде не могла спрятаться, разве что взлетела. Вот тогда-то я испугалась до кишок, решила, что видела призрак… Потом, припоминая, сообразила, что гостья моя была одета, как крестьянские дети девятнадцатого века на картинах русских мастеров. Говори, что хочешь, но я видела девочку из прошлого, а она – меня.
– Ничего не скажу, – помотал головой Влад. – Так и было, скорей всего… А другой раз?
– А другой раз было раннее-раннее утро, июльское, прямо перед восходом солнца. Мне не спалось, и я вышла во двор; стояла молочная прохлада, а тот луг, который – видел? – у меня сразу за забором, лежал под слоем довольно густого тумана…
– Туман вообще опасная вещь, – подумав, сказал Влад. – Все, что угодно может таить.
– Именно. Так вот, я в одной рубашке и кожаных шлепанцах подошла к забору, чтобы увидеть, как из-за леса – он там дальше, прямо за лугом – выкатится солнце. Для меня это редкое зрелище – я ведь не ранняя пташка… Глянула – и остолбенела: в мою сторону по лугу шли танки. Много… В полной тишине, никакого звука моторов или еще чего-то… Они были отчетливо видны, у меня на глазах рвали туман и словно наматывали его на гусеницы… Это тоже длилось несколько секунд. Я даже испугаться не успела – зажмурила глаза. А когда открыла – танков не было. Тумана тоже…
Сердце Влада бурно забилось, когда он представил себе эту картину.
– Немецкие танки?.. – выдавил он.
– Наши. Но, дойди они до меня – и мало бы не показалось…
– Да… – протянул он. – Но это как раз понятно… Тут лет девяносто лет назад шли страшные бои во время Второй мировой. А у тебя на участке, похоже, какая-то аномальная зона, где периодически открываются ходы в другое время… или, хуже, измерение… И, самое страшное, не просто так посмотреть-полюбопытствовать, а можно туда-сюда ходить, как та девочка… Жутковато-вообще-то… Избавляйся-ка ты от этого дома, на фиг… Ведь третий раз-то обязательно будет, и неизвестно, какой…
– Ты так спокойно об этом говоришь, – поежилась Василиса. – Как о чем-то нормальном: другое время, измерение… Блин, да любой здоровый человек скажет, что это чушь форменная, бабье фэнтэзи!
– Ну, ты даешь! – усмехнулся Влад. – Ты выступаешь покруче апостола Фомы! Тот, по крайней мере, уверовал, когда вложил персты[9 - Иоанн, 20:26-29. (Желая убедиться после Воскресения Иисуса Христа, что Он – не призрак, апостол Фома попросил разрешения потрогать Его раны).], а ты видела своими глазами – и все ищешь рациональное объяснение!
– Может, если б потрогала, как он, то уверовала бы! – усмехнулась женщина. – А так остается все же крошечная надежда на галлюцинацию… Смотри, что там за дверь? Чулан или туалет?
Оказалось, туалет, если можно так назвать небольшую загаженную дыру на возвышении, вокруг которого горой были свалены неаппетитные грязные тряпки и обломки, разбирать которые побрезговали даже мародеры. За вертикальной перегородкой, которой служила цельная столешница, на вдрызг разбитой метлахской плитке стояла не подключенная ни к какому источнику воды ржавая ванна, на дне которой еще держалась коричневая лужа…
– Пошли отсюда, – делая резкий шаг назад, распорядился Влад. – Противно смотреть на все это!
Он круто развернулся в тесном помещении, не удержал равновесие и с кратким: «Упс!» врезался плечом в перегородку импровизированного санузла – и та с грохотом повалилась на расколотую плитку. Машинально глянув, оба ахнули: от удара перегородка разделилась надвое, оказавшись не толстой деревяшкой, а двумя тонкими фанерками, с торцов прикрытыми планками в цвет. Фанерки легко отвалились друг от друга, как куски хлеба в сэндвиче. Меж ними что-то блеснуло тусклым металлом. Любовники переглянулись в страхе и удивлении и одновременно шагнули к находке. Драгоценной начинкой этого невиданного «бутерброда» оказалась небольшая, очень грязная храмовая икона.
* * *
«12/VII-1941, день святых равноапостольных Петра и Павла.
Окрестности г. Острова, у деревни Веретенниково.
Пишу, как мне было велено, никого не хочу обидеть.
Отступник, убийца и блудница – так я должен вас называть, а имена ваши мне не открыты. Так что простите меня, грешного. Знаю только, что пройдет много лет, пока это послание дойдет до вас, и что мир, в котором вы находитесь, страшнее даже того, в котором живу я. Мне отказано в праве отмаливать его у Господа – еще живы молитвенники, которые сделают это лучше. Но вам, которые придут, как мне обещано, через трижды по тридцать лет, суждено поднять меня на молитву – и мне будет позволено присоединить свой голос к другим, вопиющим к Небу о помиловании и отсрочке исполнения грозных обетований. Найти меня вам помогут три святые девы-воина, вы встретите их здесь неподалеку. Отправляйтесь немедленно по прочтении письма – времени у вас не то что мало – его почти нет.
Не сомневайтесь, не бойтесь. С вами мое благословение.
Недостойный иерей Герман».
Разбирать по слогам не пришлось. Вполне четко видимые, разборчиво и с твердым нажимом написанные буквы свидетельствовали о том, что автор, человек грамотный и образованный, приложил все силы, чтобы его правильно поняли, а способ сохранения письма говорил о том, что пишущий твердо верил в то, что писал.
Трое распрямились у стола и стояли с опущенными глазами. Потрясенная тишина длилась так долго, что перезрела и стала невыносимой.
– Та-ак… – глухим шепотом начал отец Петр. – Так… – Он перевел дыхание: – Судя потому, что ни от кого из нас не последовало закономерной реакции: «Это не нам!»… Никто из нас троих себя из возможного списка адресатов не исключает…
Василиса вздрогнула и подняла голову, священник махнул рукой в ее сторону:
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом