Читать «Серебро» — Эдуард Диа Диникин онлайн
Страница 3 из 6
– Именно так! Никто не задаётся вопросом ʽСui prodest?ʼʼ[14] Вот на вчерашнем заседании Думы как раз… – вступил в разговор Дранков.
– Ах, господа, умоляю, только не надо о политике! – прервала его Александра и, кивнув Брюсову, воскликнула ʽVive la vie! Vive le moment!ʼ[15], после чего выпила бокал шампанского под одобрительные возгласы окружающих.
– О чём вы задумались? – обратился Брюсов к Квашневскому-Лихтенштейну.
– Вспомнил о письме другу римлянина Сидония Аполиннария.
– И что же он писал?
– «Я сижу у бассейна на своей вилле. Мы живём в чудесное время. Прекрасная погода. Всё тихо. Стрекоза зависла над гладью воды. И так будет вечно!»
– C'est très bien![16] – восторженно отозвалась Александра.
– Да. Но только через три года варвары уничтожили Рим.
* * *
Хлебников вышел из ресторана и стоял, жадно вдыхая свежий воздух.
– Число – да, конечно… – шептал он. – Именно, это число… Надо предупредить всех, но если они мне, как обычно, не поверят… Сверить расчёты по доскам судьбы… Невоград – четвёртое измерение! – вдруг воскликнул он, направляясь неведомо куда.
Навстречу ему попался Александр Тиняков.
– Вы уходите? – удивился он. – Зачем же? Бурлюк всё ещё в «Вене». Там вино, коньяк, мясо и музы.
И тут же, с пьяной, циничной ухмылкой стал цитировать стихи. И настолько увлечённо, что легко можно было предположить, что свои:
– Со старой нищенкой, осипшей, полупьяной, мы не нашли угла. Вошли в чужой подъезд. Засасывал меня разврат, больной и грязный…
Неожиданно подошедший Владимир Шорох прервал его:
– Аполлон накажет вас за это.
– За что? – удивился Тиняков.
– За подъезд. Вы ведь в Петербурге. Здесь так не говорят. И действительно – город отправит вас нищенствовать. Будьте осторожнее.
– Ха-ха-ха, – Тиняков расхохотался так громко, что проходивший мимо полуночник оглянулся в испуге, – вы остроумно шутите. Вас представили поэтом?
– Собственно, это вы меня так представили.
– А разве не так?
– Вы очень добры ко мне. Впрочем, в этом случае скорее не очень. Быть поэтом – это совсем не привилегия. Не Божий дар, а скорее дьявольское проклятие. Я слышал, что Валерий Брюсов, ваш кумир, господин Тиняков, говорил, что его читает тысяча человек в России. Разве это справедливо? Какой-нибудь нелепый Шарло с карикатурными усиками собирает миллионы своих поклонников по всему миру в синематогрофах. Надев, заметьте, дурацкую шляпу, штаны на три размера больше и клоунские башмаки, правда, чёрные. И весь коньяк, всё мясо и все женщины мира – его. А не старухи, как вы изволили выразиться, в подъездах.
– Позвольте, – лицо Тинякова исказила досада, – у меня далеко не только старухи. Причём старухи – это больше дань творческому вымыслу. Нет, – быстро поправился он, увидев усмешку на лице Шороха, – не больше, а именно, что дань. И ничего больше – вот так я вам скажу.
Хлебников вдруг увидел, что лицо Тинякова стало неожиданно лицом дурного человека почти ломброзовского типа. Преступника и негодяя. Впрочем, такие физиономические метаморфозы участились в последнее время, словно в воздухе разлили амальгаму, так что при определённом ракурсе реальность принимала причудливые формы. Хотя не исключено, что именно они были истинными.
– Вероятно, вы полагаете меня человеком циничным? Человеком, относящимся к женщинам как… как… к мясу? – Тиняков нашёл слово, видимо, показавшееся ему удачным.
– Однако мне кажется, что для поэта это слишком прозаическое сравнение, – заметил Шорох.
– О, не возражайте, прошу вас! Я вижу: вы именно так и считаете. И знайте – вы правы! Да я вообще ко всем людям так отношусь. В том числе и к себе. Да, кто-то лучше, кто-то хуже. Как то же мясо, простите. Вот Квашневский – это мраморная говядина. И хотя бы ещё и потому, что он не свинья. А бык, прущий напролом. И горе тому пикадору, что попадётся ему на пути. Он ему пику-то обломает.
Лицо Шороха выражало глубочайший интерес. Хлебников смотрел на Тинякова, чуть приоткрыв рот от удивления.
– А я, – продолжал Тиняков, – ничтожный, пусть и не без таланта и не без поражающей многих эрудиции, поэт, живущий людской и чей-то ещё милостью, – я всего лишь, смею покорно надеяться, фунт самой что ни на есть свинины. Не вырезка, нет, не шейка, но на грудинку я могу претендовать. И мне, знаете, пойдёт. Подлецу всё к лицу, как сейчас говорит молодёжь. По крайней мере, не свиное ухо. А некоторые, знаете, вообще по ассортименту мяса просто отбросы. Падаль, я бы сказал. «На весенней травке падаль… Остеклевшими глазами смотрит в небо, тихо дышит, забеременев червями. Жизни новой зарожденье я приветствую с улыбкой, и алеют, как цветочки, капли сукровицы липкой»[17].
– Довольно! – произнёс Шорох. – Вы очень увлеклись этим гербарием зла.
Тиняков, раскрасневшийся, с горящими глазами, как будто не желал приходить в себя, замолчал, подчиняясь воле Шороха.
– Вот видите, к чему приводит разговор о женщинах? – усмехнулся он.
– К подражанию стихам Бодлера[18], – сказал Хлебников.
– Но хорошо, что не к дуэли, как у Гумилёва с Волошиным, – опять усмехнулся Тиняков.
– Вот как? – удивился Шорох. – В России ещё стреляются из-за женщин?
– Как, вы не знаете эту историю?! – воскликнул Велимир Хлебников. – Это же было четыре года назад.
– Меня не было в Петербурге, – мягко улыбнулся Шорох.
– Да, ещё одно подтверждение того, что люди – это виды мяса. И в этом случае и Гумилёв, и Волошин были бараниной, – процедил сквозь зубы Тиняков. – Видите ли, Гумилёв имел какие-то отношения с некой Дмитриевой. Особа не столь красивая, сколь чувственная. Но потом она предпочла ему Волошина, и это открылось тогда, когда Николай Степанович решил посетить Максима Александровича на его даче в Коктебеле, это в Крыму. Возникла неловкая ситуация, а возможно, что и ламур де труа, но Дмитриева всё же выбрала Волошина, и Гумилёв получил отставку.
Было понятно, что Тиняков развязен только благодаря воздействию алкоголя.
– Гумилёв уехал, а Волошин и Дмитриева затеяли мистификацию. Отправили в журнал «Аполлон» стихи, подписанные как «Черубина де Габриак». На самом деле это были стихи Дмитриевой. Маковскому, редактору, стихи таинственной незнакомки понравились. Она позвонила в редакцию и рассказала низким волнующим голосом, что ей восемнадцать лет, она испанка, получила строгое воспитание в монастыре и живёт под строжайшим надзором отца-деспота и монаха-иезуита, её исповедника. У неё бледное лицо, бронзовые кудри и чётко очерченный рот.
Тиняков громко захохотал.
– Нет, определённо, если Гумилёв и Волошин баранина, то Маковский ослятина! Как в такое можно было поверить?! Нет, ну вы мне скажите, а?! И не надо, не говорите, всё и так понятно. Тайна вскоре раскрылась, благодаря любвеобильности мадам Дмитриевой, рассказавшей об этой мистификации очередному любовнику, и взбешённый Гумилёв наговорил что-то грязное про Лжечерубину…
– Это не так! – воскликнул Хлебников. – Толстой сказал, что это домыслы. Гумилёв ничего не говорил, просто посчитал ниже своего достоинства оправдываться. И вообще – вы неправильно рассказываете.
– Так или иначе, – продолжил Тиняков, – Волошин залепил пощёчину Гумилёву. Дуэль господа-позёры решили провести на Чёрной речке. Только трагедии не случилось. Даже комедии. Выстрелили, промазали, или осечка – неважно. Вообще, всё неважно, – взгляд Тинякова стал проясняться.
– А что же за мясо тогда эта мадам Дмитриева? – спросил Шорох.
– Вот та самая конина, не подкованная, правда, на все ноги, – расхохотался Тиняков. – Хромоногая оказалась кобыла, извините. С изъяном.
– Вы подлец! – вскричал Хлебников. – Нельзя так, нельзя!
– А что, на дуэль вызовете? – живо поинтересовался Тиняков. – Давайте. Исполним водевиль. Тоже съездим на Чёрную речку. Только вот я, возможно, не приму вызов.
Он замолчал.
– Вот вы где! – раздался позади них голос взбудораженного Давида Бурлюка. – И чем же вам не понравилась «Вена», господа?
– Отличное место, – отозвался первым Тиняков, явно довольный появлением Бурлюка, который знаменовал перемену темы разговора. – Завтрак рубль семьдесят – семьдесят пять копеек собственно завтрак, сорок копеек графин с водкой, двадцать – две кружки пива, остальное – на чай официанту и швейцару.
– Да, – живо согласился Бурлюк. – Вообще, быть причастным к литературе и не побывать в «Вене» – всё равно, что побывать в Риме и не увидеть Папу Римского.
– Однако, – заметил Шорох, – Папа Римский не стоит в Риме на всех перекрёстках.
– А я вам скажу – если ты трубочист, то лезь на крышу, пожарный – ступай на каланчу, а коль литератор – иди в «Вену», – сказал Тиняков. – И напейся. Кстати, господин Шорох, большой специалист в синема…
Они продолжили свой разговор уже в литературном зале ресторана. Тиняков направился к столу, во главе которого восседал Брюсов. Хлебников, Бурлюк и Шорох тоже решили остаться в этой зале, а не идти в кабинет, где обычно выпивали футуристы.
– Знаешь, Витя, ходят слухи, что Тиняков – союзник, – понизив голос, сказал Бурлюк.
– Он?! Союзник?! – лицо Хлебникова выражало недоумение. – Этого не может быть, Додя. Они там все только «Боже, Царя храни» поют да баранки в обществах трезвости кушают.
– Ну… – Бурлюк покачал головой, – всё может быть. Знаешь, днём состоит в «Союзе русского народа»[19] или в «Союзе Михаила Архангела»[20], а ночью… – Бурлюк остановился, подыскивая нужное сравнение.
– А ночью ходит в «Вену», – сказал Хлебников, и они оба захохотали: Велимир – довольный своей шуткой, Давид же больше тем, что услышал шутку Велимира.
– Что это? – спросил он, увидев на листке бумаги несколько цифр, которые успел хорошо разглядеть.
Там было написано: 52˚38'57''N, 59˚34'17''Е''.
– Ничего интересного, – к величайшему изумлению Бурлюка, ответил Хлебников, никогда не имевший от друга тайн, и быстро спрятал листок в карман.
Вернулся Шорох.
– Тиняков сказал, что вы большой ценитель синематографа? – спросил его Бурлюк.
– Я большой ценитель его будущего.
– То есть, вы не считаете синема балаганом, как некоторые?
– Когда-то театр был балаганом, но вскоре стал «Глобусом»[21].
– Дело не в этом, – махнул рукой захмелевший Бурлюк. – А впрочем… вы правы. Это сейчас моё желание поспорить сказало за меня. Я сам, признаться, нет-нет да посмотрю какую-нибудь фильму. Есть у меня приятель, художник, это его рисунок домино висит здесь в углу, так он, посмотрев как-то «Понизовую вольницу», это про Стеньку Разина, – его глаза загорелись, – одна фильма стоит тысячи книг по силе воздействия, – и, не дожидаясь ответной реакции, Бурлюк с интересом спросил Шороха:
– А вы действительно поэт?
– Возможно, – ответил Шорох.
– Прочитайте что-нибудь своё. Лучше из последнего.
– Что ж, извольте, – усмехнулся тот. – Вот вам из последнего. Последней не бывает.
И Шорох начал, медленно и будто подыскивая слова:
Я надену костюм домино,
И пойду я один в синема,
Этот мир был проявлен давно,
По сценарию Аримана.
Персиянку бросая в волну,
Стенька Разин, пример атаманам,
Зачинает тем фильму одну,
Для тапёра фортепианного.
Тот стучит по дощечкам, что в ряд
Установлены в должном порядке.
Бело-чёрный выстроив лад,
В этой видимой сущности шаткой.
В синема я сниму домино,
Проявлюсь я загадочным принцем.
Пусть закончится это кино,
Но останется в вечности принцип.
Бурлюк заворожённо поставил свою рюмку обратно на стол.
– Так вы импровизатор? – спросил он.
– Во многом – да.
– Мне ваши стихи очень понравились, – сказал молчавший долгое время Хлебников. – Как вы здорово обыграли принцип домино! Я часто думаю о мироздании. А также о том, как в нём использован принцип домино. И как точно то, что этот принцип часто задействован кем-то могущественным, в капюшоне. Сорвать капюшон с его головы. Сорвать и увидеть – кто он!
– Некоторые из современных поэтов считают, – начал Шорох, – что писатель только выгибает искусную вазу, а влито в неё вино или помои – безразлично. Идей, сюжетов – нет. Каждый безымянный факт можно опутать изумительной словесной сетью. Так что важно ли, кто там под капюшоном, Робин Гуд или Великий Инквизитор?
– Вы считаете? – не то изумился, не то просто не понял Хлебников.
– Я просто спрашиваю. Важно ли то, что в вазе?
– Пить-то народу. Вы про это? – спросил Бурлюк. – Если про это, то не стоит даже беспокоиться. Народу хватит «Понизовой вольницы». А ненужные буквы и слова надо просто убрать, чтобы очистить сознание от всякого мусора!
Неожиданно появившийся Тиняков громко, пьяно закричал:
– За сюжеты и темы поэта судить нельзя, невозможно, немыслимо! Судить его можно лишь за то, как он справился со своей темой.
– И вы не считаете, что это даже не верх лицемерия, а самый низ лицемерия? – Шорох с любопытством смотрел на поэта.
– Нет. Это его золотая середина, – расхохотался Тиняков. – Кстати, позвольте полюбопытствовать, откуда вы знакомы с Квашневским?
– Квашневским-Лихтенштейном, – поправил Шорох. – Он не любит, когда его фамилию укорачивают. А на ваш вопрос охотно отвечу – познакомились мы с ним в Соединённых Штатах Мексики.
– Вот как?! Должно быть, интересно?
– Интересно познакомились или было ли интересно в Мексике?
– И то, и другое. Там сейчас жарко. Я опять двойственно сказал. Какая яркая гражданская война, какие будоражащие воображение события! Не то что у нас – убьют мерзавцы очередного губернатора и в кусты… – Тиняков осёкся.
– Поверьте, война только издалека кажется завораживающим зрелищем, – заметил Шорох.