Исаак Дан "Новеллы, навеянные морем"

Эта книга задумывалась, как сборник из шести новелл – историй, связанных с морем, происходивших в самом конце 20 века. Но вторая новелла нарушила первоначальный замысел, став слишком большой. Последние три из задуманных новелл так и не написаны. Все действия и герои новелл вымышлены. Текст книги написан в целом до начала 2022 года и не имеет никакого отношения к событиям, свершившимся после.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 03.06.2024

Брёл берегом лимана. Сумерки сгущались. Поднимающаяся мошка нашла себе прекрасный продукт питания, я ушёл налегке. Не хотел никого видеть и ни с кем не хотел говорить. Было больно оттого, что мошка пожирала меня, и было безразлично. Я любил Динару. Я не мог больше быть с ней вместе. Я знал, что никогда не прошу того, что она сказала. Знал – не должен такое прощать. Темнота обступала. Я ничего не видел перед собой.

Двигался вдоль лимана долго. Уже стал слышен шум моря. Впереди в холмах увидел пламя костра. Порядком устал, руки по локоть и ноги по колено превратились в саднящие раны. Направился к костру просто потому, что он был самым большим пятном в поглотившей всё темноте.

Был удивлён, увидев Мюнгхаузена, обычно в это время он бывал дома. Даже не сразу узнал, одетым и без треугольной панамы, благо хоть косичка была на месте и показалась из-за шеи, когда он радостно выбежал мне навстречу.

– Что-то стряслось? – озадаченно спросил меня.

Даже ему было заметно? Я попытался овладеть собой.

У костра естественно был Рома, но жарил на отдельной жаровне, сложенной из крупной плоской гальки, к моему облегчению, не чаек – рапанов. Кроме него были еще Ева, Саша, те две девушки, но уже без парня. Ту, что поразила меня, звали Надя, вторую – Оля. Они обе были в длинных брюках и плотных сорочках с длинным рукавом. Глаза Нади также светились томительным ожиданием, в них сверкал отблеск костра, их фигурки даже под длинной и плотной одеждой были пленительны, но меня это совершенно не трогало. Я должен был расстаться с Динарой. Это был конец, я не знал, как жить дальше.

Ева и Саша, обрадовавшиеся моему приходу ёще больше Мюнгхаузена, раздражали меня до безумия. Она казалась мне напыщенной мегерой, он – тактичным, ласковым и приторным ослом.

Я с наслаждением пожирал рапанов. Ловить и чистить их было большим трудом, отнимавшим немало времени, которого оставалось мало, если быть занятым консервацией в прошлом грандиозных раскопок, художественной съёмкой природы, чтением книг Голиафа и общением с женой, с которой теперь, правда, предстояло расстаться. Рома был очень полезен, хотя я не мог простить ему убитых чаек. Но добыть и нажарить столько – никто другой бы не справился.

Мы пили молдавское каберне с изображением аиста на этикетках. Как выяснилось позже, Саша принёс полную сумку бутылок.

После третьего или четвертого стакана, я начал понимать – Саша и Ева – симпатичные, после пятого до меня, наконец, дошло – они просто отличные ребята.

Она была смесью разных национальностей и рас. Выросла в богемной, но была знакома и с криминальной и с советской торговой и чиновной средой, даже и с новыми людьми. Лично знала пару олигархов, только ещё до того, как достигли нынешних вершин, а также нескольких известных политиков. Но говорила об этой братии с холодным отвращением. У нее было два высших образования и – ни одной профессии, хотя сменила с десяток поприщ.

Она рисовала с двух лет, со школы и до двух дипломов делала все стенгазеты и добивалась восхищения и ненависти карикатурами на преподавателей и сверстников, которыми были заполнены её учебные тетради. Сколько себя помнила, была влюблена в живопись. Но живопись казалась ей недоступной. Она преклонялась перед художниками, которых считала существами иного, высшего порядка. Естественно, это не касалось любимцев народа, к которым относилась также, как и я. Но не верила, что может создавать цвет сама. Внезапно два года назад, когда она рассталась с очередным мужем, потеряла очередную работу и порвала с очередной компанией друзей, к ней пришло желание писать. На последние деньги купила краски, кисти и обтянутый холстом картон, с головой окунулась в живопись.

Вот только запасы средств истощались. Она не хотела обращаться к бывшим знакомым, бывшим друзьям, бывшим мужьям. Нашла себе работу уборщицей в ранние утренние часы, остаток суток был посвящён живописи. На новом месте уборщицы проходили строгий отбор, каждая имела высшее образование, что вероятно, для работодателей служило признаком, снижающим вероятность лени, матерной лексики и воровства. Со своими двумя дипломами, Ева оказалась вне конкуренции. Вскоре, ей предложили и повышение, когда выяснилось, что понимает записки по-английски, благо, она знала три языка. Но требованием был полный рабочий день, надо было контролировать работу уборщиц и общаться с клиентами в той части здания, где офисы снимали иностранцы, это ей не подходило, она отказалась, вызвав потрясение у своих нанимателей.

А новое занятие требовало новых и новых расходов. Она покупала все более дешевые материалы. Питалась всё более скудно. Распродавала свои украшения, платья и книги. Но ей стали мешать боли в животе, порой из-за них она не могла писать.

Не найдя ничего лучше, она обратилась к гастроэнтерологу в районную поликлинику. На её счастье, там гастроэнтерологом по совместительству подрабатывал Саша, её нынешний муж. Он начал с того, что стал покупать ей нормальную еду. Боли прошли меньше, чем через месяц. До знакомства с Евой, он не представлял себе, что такое живопись. Почти два года он скурпулёзно изучал любые доступные ему альбомы, посещал все ближайшие музейные собрания и все проходившие поблизости от него выставки.

Я не художник, говорил он, но хорошо знаю, как делаются подрамники, как натягивается холст, как нести этюдник, и как жрут на пленере комары. Мягкий и приветливый, спокойный и непритязательный, он был вовсе не так прост, каким казался вначале. Впоследствии я не раз убедился, что он замечательный врач, Саша лечил всех моих родных и знакомых в Москве.

Тогда я с удивлением узнавал, что он долго выбирал в юности между биологией и медициной, интереса к эволюционной теории не оставил до сих пор. Он читал работы моего отца, и что самое удивительное, занимался в группе моей матери, когда она короткое время – всего-то один семестр – работала на кафедре биологии в медицинском.

Мы легко переходили к тому, что я снимал, что хотел снимать. Я больше не ощущал подавленности и неуверенности, вероятно потому, что был уже порядком пьян. Рассказывал о том, что мечтал сделать, так непринужденно, будто разговаривал с Динарой.

Я говорил о больших панорамных кадрах, где движение зверя или птицы должны были занять логический центр, а ландшафт стать – средой, неотъемлемой и растворенной, только внешне – вторым планом, на самом деле – каждой клеточкой пространства оттеняя застывший слепок движения в центральной части. О том, что мне очень трудно овладеть средой в окончательном изображении, гораздо труднее, чем выхватить миг жизни млекопитающего или пернатого, как не редкостно уловить его в природе, ещё и поймав нужную композицию в кадре. О том, что я не должен исказить природу, но мне так бы хотелось отретушировать, убрать слишком большое количество деталей, и я завидую тому, как с этим справляются живописцы. О том, как я экспериментирую с фокусом, затемнением, осветлением или размытостью части кадра, пытаясь достичь необходимого эффекта. О том, что каждое движение зверя не случайно, а гармонично, созвучно его строению и окружающей его природе, и тоже время это движение потрясающее красиво, и я желал бы невозможного, чтобы и мои фотографии, и фильмы были познавательны и невыразимо красивы одновременно.

Это было чудо, они понимали меня. Безусловно, очень точно понимали, всё, что хотел сказать. Это пьянило больше, чем вино. Удивительно, но Ева искала чего-то похожего в изображении, и её трудности были диаметрально противоположны моим. Ей всегда легко удавалась среда, панорама, она с раннего детства видела картины, исключительно как множество цветных пятен. Для неё было просто создать среду, но она хотела, что в картинах был некий центр, квинтэссенция среды, будь это фигурка рыбака или купальщика на берегу, движение птицы в небе над степью, парение чайки над морем. Её пленяли звери и птицы, их красота, но она так мало знала их. Она не стремилась к фотографической четкости изображения, наоборот, хотела бы вписать фигурку в ткань панорамы, сделать её лишь акцентом, превратить в знак. Но для того, чтобы создать знак, ей не хватало знания строения тел человека и животных, наблюдения их в природе. Саша помогал с анатомией и часами позировал, но звери и птицы были неизвестной планетой для неё.

От меня, человека далекого от реальной, а не музейной живописи, Ева узнавала, что этюды нельзя писать на открытом солнце. Поражала тем, что в действительности писала на солярке, разбавитель в художественных салонах был слишком дорогим, а здесь ей не удалось купить скипидар или уайт-спирит, они не захотели тратить время на лишнюю поездку в город, было мало времени на этюды, Сашин отпуск был слишком краток.

Им было так легко вдвоём, казалось, они никогда не могли бы поссориться. Я завидовал. Рассказывал им, какая Динара чудесная, как я люблю Динару, рассказывал, будто не помня о том, что с Динарой всё кончено, мы расстаёмся. На глазах выступили слёзы, но мне не было стыдно, я не стыжусь и теперь, спустя годы, хотя терпеть не могу пьяных слёз.

Рома молча, не произнося даже междометий, подавал нам новые прутья с рапанами и наполнял наши стаканы вином. Мы пили и пили, хмель охватил наши головы, но больше уже не дурманил, хотя мы не могли остановиться.

Сквозь хмель я изумлённо отметил, что Мюнгхаузен не вмешивается в наш разговор, как следовало ожидать. Действительно, он был по другую сторону костра, с Олей и Надей, придвинулся к Наде очень близко, почти шептал что-то ей на ухо. Она скорее пыталась прислушаться к нам, в любопытных глазах плясали языки пламени, Мюнгхаузену явно внимала вполуха, отстранённо. Оля, похоже давно осоловела и хотела спать, обе уже почти не прикасались к вину, их походные кружки были полны до краёв. Мюнгхаузен заботился об этом и пытался подтолкнуть их пить дальше.

Я вдруг понял, Мюнгхаузен нацелился на Надю, поэтому и торчит тут в такой поздний час, стало неприятно. Но это чувство было где-то вдалеке. Я тонул в безнадежности из-за того, что утратил Динару, что не видел способа вернуться к ней. Парил в хмельном облаке от разговора с Сашей и Евой. Исходил черной завистью, глядя, как Ева опиралась на Сашино плечо, и терзался нестерпимой мукой, Динара теперь никогда не будет сидеть вот так у костра, со мной, даже не смогу рассказать ей обо всем, что здесь было. Кому ещё смогу и захочу рассказать?

Чтобы не разрыдаться внезапно и спьяну, я встал, будто, чтобы размять мышцы, отвернулся в темноту ночи. Только краткий миг ночь была непроглядным и черным пятном, затем ясно вырисовались и степные холмы, и одинокие маслины, и огромная фигура совсем близко от нас.

– Голиаф? – воскликнул я, захваченный врасплох. Он не любил своего прозвища, и следовало назвать его Юрой.

– Простите, я издалека услышал Вашу беседу о биологии и, одновременно, о живописи, и мне стало небезинтересно… – он смущенно стал подходить ближе. Речь его всегда была несколько искусственной, книжной и высокопарной, как из прошлого века. Его жизнь подчинялась строгому распорядку, он рано ложился и рано вставал, но несколько ночей в месяц гулял по степи. Особенно звёздных ночей. Я даже собирался как-то побродить вместе с ним. Поснимать ночью, хотя тогдашняя моя техника не позволяла делать качественных ночных снимков.

Я шагнул к нему навстречу, но вперёд меня почему-то с небывалой прытью выскочил Мюнгхаузен.

– Здорово, – быстро проговорил он, Голиаф ответил на приветствие, в темноте великан подал руку худой жерди с косичкой. Они были знакомы? Почему меня это поразило? В деревне и посёлке все друг друга знали.

Мюнгхаузен забормотал что-то, у нас здесь вино, ты выпивать не любишь, что-то ещё в таком духе, без сомнения собираясь отвадить Голиафа.

– Привет, Юра, проходи, – твёрдо сказал я. – Ребята, сейчас я вас познакомлю с человеком, о библиотеке которого и в Москве ходят легенды.

Я аппелировал к ним. Я не жёг здесь костра, не я наловил и нажарил рапанов, но вино было Сашино, им с Евой было и решать. Наше хмельное братство было на самом пике, Ева и Саша бурно поддержали меня. Саша подскочил и вслед за мной тряс руку Голиафа, тянул его за локоть к костру. Он казался пигмеем рядом с Голиафом, но тот был смущён и оробел, а Саша был энергичен и напорист.

Так Голиаф оказался в нашем кругу рядом с пламенем. Скорее случайно он занял место между нами и девушками.

Мюнгхаузен возвратился к Наде, краем глаза я захватил отчего-то до жути раздраженное и злобное выражение его лица. Усаживаясь возле девушек, он громогласно объявил будто всем, но больше – Оле и Наде:

– Это наш местный чудак. Мы зовём его Голиафом, хоть сам он и говорит, что он за Давида.

Та самая шутка, которой несколько лет назад профессор также представил мне Юру, озадачила меня. Я знал точно, что Мюнгхаузен раньше не общался ни с кем из археологов, к тому же, не считая Динары, никто из них уже не бывал в этих местах. Однако, какими-то долгими и окольными путями, эта шутка, как и прозвище, проникла в местное население.

Рома, словно застенчивый ребенок, глядя снизу вверх, со страхом и почтением пожал руку Голиафу. Эти страх и почтение я всегда видел в глазах местных мужиков, когда они обращались к Голиафу, сколько бы они не насмехались над ним, как бы твёрдо не знали, что он безобиден.

Рома протянул Голиафу вертела с рапанами, он, вежливо поблагодарив, отказался. У Нади с Олей нашлась ещё одна стальная кружка, Саша сам наполнил её вином. Голиаф поблагодарил, пригубил и похвалил вино. Он пил очень мало, но разбирался в винах, прочёл немало книг по виноделию, и пока была жива и здорова мать, сам немного был виноделом.

Голиаф был очень хорошо освещён, но я не сразу, – видно от того, что был навеселе, или от того, что был убит своим горем, или оттого, что таким неожиданным оказалось его появление – не сразу обратил внимание – он в рубашке с древнеегипетской символикой, которую мы привезли и подарили в тот год. Динара хотела купить такую мне, но остались только огромные размеры. «Твоему Юре с лимана очень пойдёт. Если хочешь, купи ему», – сказала Динара. Рубашка была недорога, я тогда только отснял корпоративную вечеринку в небольшой растущей компании, которая называла себя холдингом и торговала всем подряд, мы с Динарой сытно ели, пили вино и покупали себе вещи. Так Голиаф заполучил рубашку. Она ему удивительно шла. У Динары было поразительное свойство – находить стильные вещи, удивительно точно находить стильным вещам нужных хозяев. У моей Динары, больше не у моей Динары, думал я с тоской, разглядывая нового, непривычного для меня в таком одеянии Голиафа. Он был, как всегда, гладко выбрит, скорей всего недавно вымыл голову, волосы лежали очень ровно, вообще-то я никогда не видел его таким красивым, не знал даже, что можно употребить это слово – красивый – по отношению к Голиафу.

Разговор слегка расклеился. Чтобы прервать вновь повисшую паузу, я начал рассказывать о библиотеке Голиафа. Голиаф то пытался скромничать, то что-то пояснял, то пробовал повернуть беседу к тому, о чём мы с Евой говорили перед его приходом.

Я больше никогда не сталкивался с такой злобной последовательностью в поведении Мюнгхаузена. Он пытался перебить каждую Юрину фразу, на всё возражал, всё пытался принизить.

Всегда любил слушать только себя самого, но в общении с людьми пришлыми, теми, кого находил «интересными», умел считаться с собеседниками, быть приятным, завлекать. Что на него нашло?

Когда мы встретились после той ночи, упорно твердил мне что-то негативное о Голиафе, не давая уклониться от темы. И за него всё делала мать, и хозяйство у него развалилось, и жены такой не мог бы найти, «кому такой нужен», и вино у них было самое плохое, и «книг напокупал, а толку нету», и даже «сила есть, ума не надо».

В посёлке о Голиафе обычно не говорили плохо. «Чудак», «чокнутый», «мать слишком много учила, да переучила», иногда и добрее – «бедолага», «с хорошей женщиной ему не повезло», «за матерью ухаживал и жену не нашёл», приходилось даже слышать – «на дураках мир держится». Поселяне хорошо знали деревенских, в деревне Голиафа не было ни школы, ни почты, ни фельдшерского пункта, все знали его мать, она много лет и преподавала в школе, и была там директором. Но Голиаф и не был частым предметом пересудов. Не то, что Мюнгхаузен. Во время заказных съёмок в посёлке я довольно подробно ознакомился с давней враждой между жителями округи, чьими-то личными счётами. Не помню, что бы кто-либо говорил о конфликтах между Голиафом и Мюнгхаузеном, вообще ни в какой связи их не упоминали вместе. Конечно, они могли пересекаться, когда учились в восьмилетке, это девятый-десятый Голиаф закончил уже в городе, по возрасту они были близки. Может, были какие-то юношеские конфликты, а может, Мюнгхаузен с детских лет затаил злобу на мать Голиафа, у нее требовалось заработать даже тройку, и люди уже давно взрослые с дрожью в голосе вспоминали, как отчитывала в директорском кабинете. Хотя о ней обычно говорили только с уважением, даже те, кто до лысин и седин помнил её выволочки.

Сегодня я твёрдо уверен, причина была в другом. Мюнгхаузен считал себя существом высшей пробы, в сравнении с другими обитателями посёлка, и уж тем более – деревни. «Интересными», «необычными» были только те, кто извне. Только они могли оценить, такого уникума, как Мюнгхаузен. Он не жил житейскими нуждами, загорал нагишом, чего никто из местных не стал бы делать, один из посёлка вёл на берегу беседы философского содержания. Никто больше не должен был привлекать внимание «интересных» отдыхающих.

Возможно, смутно он сознавал, Голиаф прочёл гораздо больше книг, отдал гораздо больше времени физическим упражнениям и наблюдению природы, и его размышления о вечном были более выстраданными и менее напускными. Не исключено, что завидовал тому, что Голиаф имел образование, знал многих людей из города, археологов, краеведов, был ими ценим. За «необычность», хотя безусловно, в большей степени за баб, Мюнгхаузена в юности не раз лупили самые ординарные поселяне, но не было человека в округе, который когда-либо решился бы напасть на Голиафа, более того, слово его прекращало любую стычку.

Вероятно, поэтому столь настырно пытался не дать Голиафу ничего сказать в ту ночь. Меня это несколько обескураживало и злило, и к моему удивлению это стало очень сильно раздражать Сашу. Я видел, что при всей своей мягкости и умении примирить всех, он готов взорваться.

Разговор чуть не превратился в перебранку, а потом стал тлеть, как огонь, пламя которого упало и обратилось в угли. Молчание воцарялось чаще и длилось дольше.

Первой о звёздах, рассыпанных над нами, сказала Надя.

Ева подхватила. Вскоре все мы смотрели наверх. Тёмный купол был усеян звёздами, они горели, блекли и ярко мерцали.

– Расскажи нам о звёздах, как ты рассказывал мне, – сказала Ева Саше.

– Их тут так много, что я даже потерялся, – растеряно ответил он.

– Юра знает всё о звёздном небе, – сказал я.

Голиаф стал было скромничать, но тут какой-то мутной, болотной, сварливой жижей взорвался Мюнгхаузен, «да не нужны нам эти лекции», «сейчас это совсем не интересно», «люди просто хотят посмотреть». Я почувствовал, как Саша наливается яростью. Видно, раньше меня и сильнее это ощутила Ева. Её слова были тихими, но прозвучали, как удар, мелькнули змеёй, которая свернулась в клубок, а потом, стремительно распрямившись, бросилась вперёд, на добычу.

– Знаешь, помолчи, дай ему сказать, а нам послушать.

Это был нокаут. Закрыла ему рот на всю ночь. Так и замер с побитым и обиженным видом.

Из всех, кто был в ту ночь у костра, я сохранил связь только с Сашей и Евой, остальных, минуло лето – больше никогда не увидел. С Евой и Сашей мы до сих пор общаемся благодаря «скайпу», меньше года назад они даже побывали в нашем доме в Сиднее. Мы много времени когда-то провели вместе в Москве. С Евой бывало трудно, она часто мучила себя и других неопределённым внутренним напряжением и постоянно нуждалась в теплоте и поддержке, которые давал Саша. Но бывали моменты, когда Ева, собрав в единый комок свои чувства, шла напролом, голос её, звучащий тихо, становился раскалённым набатом, которому, не помыслив о сопротивлении, подчинялись окружающие, все без исключения. Я помню один незабываемый и забавный момент, когда она заставила расступиться перед нами толпу у небольшого кинотеатра, где был премьерный фестивальный показ, мы спешили, это я и Динара вместе с приглашением изрядно задержались, потому что опоздала наша няня. Помню другие более серьезные эпизоды. Поэтому сегодня меня совершенно не удивляет, как Мюнгхаузен сразу расплющился и сник от её слов.

Голиаф ещё попытался скромничать, но в повисшей паузе самому уже стало неловко, и пришлось начать. Сперва рассказ звучал, как не очень хорошо подготовленная лекция, начавшись с того, как для удобства наблюдателей и точности делится небесная сфера, какие скопления звёзд служат ориентирами в Северном полушарии. Но с каждым новым словом наукообразие уходило, а преклонение перед звёздным небом вырывалось наружу. Я погрузился в музыку его голоса, так что стал терять слова, фразы, общий смысл, для меня остались осознаваемыми лишь бесконечная звёздная россыпь, треск углей, прохлада ночи, голос Голиафа и мысли о Динаре. Я очнулся раньше других, вероятно, потому что уже однажды испытал магию этого рассказа на себе. С любопытством, украдкой стал смотреть на других, поражаясь тому, как Голиафу удалось загипнотизировать каждого.

Саша лежал на спине, голова покоилась на одном бедре Евы, редко поворачивался к рассказчику, лишь когда рукой чертил в воздухе границы созвездий и что-то уточнял у Голиафа. Он единственный из всех на короткие мгновения встревал в ткань повествования о звёздах, но мягко и ни разу не нарушив общий ритм.

Одна нога Евы лежала на земле, служа опорой Сашиной голове, другая согнутая в колене, обращенном вверх, поддерживала планшет с бумагой, кое-как освещённый догорающим костром. Ева слегка покачивалась в такт словам Голиафа, но карандаш работал быстро-быстро, обрывала его шуршание на секунды, чтобы вытащить из-под зажима использованный лист и небрежно бросить на землю позади себя, дальше от пламени – и вот карандаш уже шуршал по-новому. Я тогда не подумал об этом, но позднее понял, она ведь рисовала почти в темноте, наверно, скорее, как на ощупь, в воображении представляя себе пространство листа. В последующем я видел много её рисунков и картин, сделанных по мотивам этих набросков. Меня однажды позабавил австралиец-зоолог, увидевший в моем кабинете постер – афишу группки наших художников, выставившихся в Мадриде, центром которого была картина Евы. Он сказал, какое странное воображение у художника, изобразившего под звёздами гиганта с грубыми чертами лица в костюме звездочета, полы которого превращались в степь с сухостоем и колючками, а посреди колючек разметались древнеегипетские символы, сообразно знаниям зоолога, имеющие отношения к культу плодородия и разливу Нила, но не к изображенным созвездиям.

Рома стоял на коленях, широко открыв рот, отрываясь взглядом от Голиафа только для того, что бы бросить пару тонких сучьев на угли, когда они занимались – хоть капля света падала на планшет Евы. На небо Рома не смотрел, и для меня непонятней всего, что именно заворожило его.

Оля мирно и спокойно спала, уткнувшись в плечо Нади. К другому её плечу то и дело клонился, но не решался опуститься на него понуро сидящий Мюнгхаузен, уставившийся в угли костра. Всем своим видом показывал, как неинтересно, скучно и нехорошо, стыдно и странно то, что происходит. Но никто, кроме меня, не смотрел на него.

Глаза Нади сияли отсветом красных угольков и далёких звёзд, на её фигурной шейке бился пульс, она вбирала в себя каждое слово. Смотрела на небо, потом видимо устав от запрокинутой назад шеи, медленно, боясь потревожить Олю, поднимала голову и обращала взгляд прямо на Голиафа. Удивление, благодарность, восторг и восхищение были в её глазах. Вдыхала в изнеможении и подносила к губам кружку с вином, едва пригубив, снова смотрела на небо. Это было облегчение, можно было задохнуться, глядя на сияние во взоре. Я вспомнил, как Динара смотрела на меня в то утро, когда впервые показывал свои фотографии. Я понял, что люблю Динару ещё сильнее, чем раньше, что не могу ее оставить. Её оскорбления? Трепетные и сладостные губы Динары произнесли их? Даже если и так, оскорбления не могли быть чем-то, чего нельзя простить, смешно считать их причиной расстаться.

Я хотел бы обнять Динару прямо сейчас. К этому звали меня и широкие плечи Евы и шуршание карандаша, кисти Оли безвольно застрявшие меж налитых юной грацией бедер, сияющий взгляд Надежды, её недавно созревшая грудь, которая истомленно вздымалась, дыша.

Я лишь слегка завидовал Голиафу. Не той чёрной завистью, что крючила Мюнгхаузена. Видеть первые искры в зажжённых тобою очах. Впрочем, понимал этот взгляд сам Голиаф?

Кажется, да. Он терпеливо отвечал на Сашины вопросы, священнодействовал, вещая о небе, но говорил, в основном глядя прямо на Надю, в его отрешенном, далеком голосе, зазвучали живые и горячие интонации, до сих пор не знакомые мне.

На одной из картин Евы, которую я видел в комнате в коммуналке, где они тогда с Сашей жили, что служила Еве также и мастерской, на этой картине, обнажённые юная девушка и великан были соединены линией взглядов, разделивших свет от углей и свет звёзд, остальное была тьма. К сожалению, Ева уничтожила эту работу, порезав в мелкие клочья мастихином, в краткий разрыв с Сашей, когда, к счастью, не решилась порезать себе вены.

Костёр погас. Угли стали золой. Голиаф умолк. Ева ещё какое-то время шуршала карандашом, потом отложила планшет и легла рядом с Сашей. Мне казалось, что Голиаф и Надя в темноте смотрят друг на друга, а с Мюнгхаузена в сухую землю степи капает злоба.

Олина голова соскользнула с Надиного плеча.

– Надь! Мы чё все сидим?

Она вцепилась в её руку. Рома, как ужаленный подскочил.

– Щас.. дров… ещё.

– Нет, надо уже расходиться, – устало сказала Ева. Мы поднялись. Саша включил фонарь и собрал наброски. Мюнгхаузен зажёг свой. Он хотел быстрее избавиться от нас, но мы пошли провожать Олю и Надю вместе. Их палатка стояла слишком близко к морю, при сильном ветре могло залить. Когда мы пришли, из соседней выглянул недовольный парнишка. Стало светать.

Мы возвращались вчетвером, Ева и Саша снимали, оказывается, в деревне Голиафа, там было дешевле. По дороге больше молчали, лишь Саша иногда, будто вспомнив что-то, уточнял у Голиафа какие-то подробности о карте звёздного неба.

Звёзды гасли одна за одной. Степной горизонт стал красным рассветом. Мы расстались, я свернул к раскопкам в степь. Перед этим Саша долго тряс мне руку, повторял, что нужно будет встретиться в Москве. Ева уже сильно хотела спать, не могла стоять, не держась за Сашу. Я оглянулся только однажды. Они были комичной троицей: огромный Голиаф, широкоплечая Ева, подвижный и вёрткий Саша, сверкающий залысинами. Над ними поднималось красное солнце. Под его лучами в тёмном массиве деревни заблестели стёкла окон.

Я шёл по степи. С лимана дул лёгкий ветерок. Голова гудела от пьяной и бессонной ночи. Саднила кожа искусанных предплечий и голеней. Думал, нужно очень тихо лечь, чтобы не разбудить Динару, потом по возможности не поздно проснуться. Знал, что не расстанусь с ней, если только она не будет в этом тверда. Нужно было, во что бы то не стало, избежать новых ссор. Я не представлял, что скажу. И не мог бы говорить, губы были тугими и непослушными, как намокшая вата. Наделся, если просплю хотя бы несколько часов, станет легче, и как-нибудь придумаются нужные слова. Не будет слов – буду молчать. Тревожило только – вдруг она опять начнёт выкрикивать оскорбления. Что делать тогда, не знал.

Меня испугало, что она не спала, а сидела рядом с палаткой. Не был готов к объяснениям прямо сейчас. Вдруг в ней накопились раздражение и злоба ещё и потому, что я ушёл и провёл ночь неизвестно где? Издали казалось, она дремлет. Или смотрит на лиман.

Когда встрепенулась, внезапно бросила взгляд в мою сторону и подскочила, по моей спине прошла дрожь. Но уже в следующий миг я был спокоен и счастлив. Динара побежала навстречу. Я видел, как она бежит ко мне.

Не было сил спешить, наоборот, насколько возможно я, пружиня коленями, замедлял свой шаг, спускаясь со степного холмика. Веки устало боролись с желанием сомкнуться и склеиться, губы были полны вязкой ваты, изъеденная кожа надсадно жглась. Солнце поднималось за спиной и искрилось в воде лимана. Динара бежала навстречу. Она боялась меня потерять. Я был счастлив. Пожалуй, впервые в жизни предельно остро ощущал сами мгновенья счастья, а не осознал их потом, когда безвозвратно ушли.

Она остановилась, задыхаясь от бега. С тревогой смотрела на меня. Смуглая. Луноликая. Каждая клеточка её тела ждала меня.

– Прости меня! Я люблю тебя. Не могу без тебя! Если можешь, прости!!!

Частое дыхание мешало, но она всё сказала. В висках бился пульс. Не спускала с меня глаз, полных страха и ожидания.

Я подошёл к ней. Она опустилась, почти упала на колени, словно не смогла удержаться на ногах и целовала мои руки. Я стал на колени рядом с ней. Целовал её руки, губы, глаза и нос. Она заплакала. Я обнял её. Крепко прижал к себе острые и пряные, чуть вздёрнутые соски.

Передо мной, за стеблями сухой травы почти неподвижно, лишь тронутый лёгкой рябью, застыл лиман. Его тёмная вода ожила, сияла и серебрилась. Я верил, я ведал, всё было не зря, брошенные курсы и университет, наша нищета, множество дней бесполезных съёмок, наш бесплодный труд по спасению брошенных раскопок, и эта бессонная ночь и этот рассвет в степи. А ведь еще не знал, что у Динары внутри уже теплиться жизнь нашего сына. Почему-то подумал о том, как странно, здесь безлюдная степь, а пару тысяч лет назад здесь был берег моря, и к гавани большого по тем временам города подплывали груженые товаром галеры.

Воспоминания последующих дней делаются беглыми, торопливыми и разорванными. Ева и Саша побывали у нас на раскопках. Ева и Динара подружились, хотя Динаре нелегко было сблизиться с кем-либо. Я не предполагал, что они могут сойтись, Ева казалась мне слишком мрачной и властной, а Динара была слишком независимой, чувствительной и недоверчивой. Но со временем стал даже ревновать Динару к Еве. После того, как она позволила себя рисовать, Динара дозволила Еве и прикасаться к себе, и та, на мой взгляд, чрезмерно злоупотребляла этим мало кому дарованным правом. Без всякого повода пожимала её руки, постоянно тесно прижималась к ней, усаживаясь рядом и обнимая. В Москве они несколько лет подряд вместе ходили в баню, когда у них появлялись деньги – по магазинам, где с наслаждением выбирали друг другу вещицы. Мы с Сашей, вообще, не были им нужны, когда они бывали вдвоём. Динара никогда не давала мне настоящих поводов для ревности, и я наверно, ни к одному мужчине не ревновал так, как к Еве. Картина Евы, на которой обнажённая женщина с преувеличенно большим лунным ликом Динары, такая же острогрудая, с её точеными икрами, сидит на берегу моря, перебирая камушки, вызвала у меня первоначально приступ бешенства, как будто украли что-то исключительное моё, никому другому недоступное, а уж потом – восхищение. Но всё это было гораздо позже.

Тогда Динара проводила Саше подробную экскурсию по раскопу, он задавал много вопросов, потом несколько дней без устали работал вместе с нами, пока Ева писала лиман. Ева смотрела все мои фотографии, копии некоторых выпросила потом у меня в Москве, и использовала их, как материал для своих картин, так она поступала со всем, что видела вокруг, если это вызывало её интерес. То, что Ева говорила о свете и композиции на моих снимках, оказалось очень важным и в чем-то изменило мою работу в дальнейшем. Это было взаимно, Ева не раз подчеркивала, как сильно на нее повлияла моя оценка рисунков и этюдов, сделанных в то лето.

Саша и Ева вместе со мной побывали у Голиафа, брали книги из его библиотеки. С пониманием и сожалением глядели на погибающий двор.

Мюнгхаузен при первой новой встрече вылил ушат помоев на Голиафа. Но больше он не торчал на своём коронном месте, преграждая путь на перешеек, я смог снимать там совершенно свободно. Мюнгхаузен теперь тёрся целыми днями возле палатки Нади и Оли, особенно с тех пор, как мальчишки, приехавшие с ними, вдрызг разругались со своими спутницами, и снялись, бросив их одних.

Я, кажется, разговаривал с Надей по-настоящему только однажды. Помню только отрывки этого разговора. Не могу сказать в точности, что узнал о ней от неё самой, а что – от Саши и Евы. Еве и она, и Оля позировали подолгу с обнажённой грудью, Надя даже совсем нагая. Чтоб меньше обращали внимание на усталость и неудобство удерживать одну позу, Ева подробно расспрашивала их, рисуя, это была её характерная манера. С Сашей Надя беседовала о мединституте, они с Олей вот только закончили училище у себя в Екатеринбурге, она собиралась работать медсестрой в оперблоке, а затем учиться дальше и стать хирургом. Саша умел слушать и вызывать доверие. Поэтому больше всего я узнал о Наде, скорей всего, с их слов, чем в тот единственный разговор.

Помню, Надя говорила, что не хочет, как мать «горбатиться всю жизнь и ничего вокруг не видеть». Видимо от Саши и Евы мне известно, что отец её пил, закатывал скандалы, мать решила развестись, несмотря на двоих детей, он не то, что никогда не помогал, но всячески вредил, Надя категорически не общалась с ним, что бы не слушать гадости о своей матери. Тяжкий труд за гроши, суетливые хлопоты и возня с детьми были уделом многих женщин из её родни и близкого круга, так же, как для мужчин было характерно регулярное употребление водки сверх всякой мыслимой меры. Знал ли я это или скорее чувствовал, Наде очень хотелось вырваться за пределы своего окружения, в то же время и речь её, и воззрения были пропитаны духом опостылевшей ей людской среды. Куда и к чему стремиться Надя представляла весьма смутно.

«Вы все такие интересные», – это были точно её слова в наш единственный разговор. Меня это высказывание покоробило. Оно отдавало Мюнгхаузеном. Он, кстати, тоже входил в эти «Вы все».

Помню, что говорил с ней холодно, как старший с младшей. Парни уже бросили их к тому моменту. Я, как ментор, читал нотации, нудил, что таким юным девушкам одним, в полудиком месте, нужно быть осторожнее, разборчивее со случайными знакомыми. Почему я прямо не сказал ей, что думаю о Мюнгхаузене? Почему вообще изображал из себя строгого и умудрённого жизнью старца, почему не поговорил с ней по-человечески? Я до сих пор чувствую раскаянье. Мне до сих пор не по себе, когда вспоминаю. Я должен был быть более открытым и доверительным, предупредить, научить!

Вероятно, оттого, что её призывный взгляд, мягкое молодое тело и только налившаяся соком грудь дразнили и будоражили, я перед самим собой играл отеческую строгость. Не будь у меня Динары, может, сам бы попытал счастья, как Мюнгхаузен, который старался не отступать от неё ни на шаг? Или я понимал, что такой взгляд, такую надежду обмануть преступно? И я боялся бы этого, даже не будь у меня Динары?

Да и что я мог ей сказать? Что я мог изменить? Хотел ли я тогда что-то изменить, о чём так сожалею сейчас?

Как не удивительно, но странная история Голиафа и Мюнгхаузена тогда не казалась мне слишком важной. Кусочек чужой жизни, увиденный со стороны. Я знал таких историй сотни, тысячи, историй куда более трагичных или более красочных, полных различных перепетий и событий. Историй, в которых были замешаны женщины, что волновали и привлекали меня, были важны для меня куда больше, чем Надя. Почему же через годы этот незатейливый эпизод мучит меня, чем дальше, тем неотступней? Почему опять и опять, пока мои товарищи, приехавшие с разных концов света в африканскую саванну, чтобы снимать мой фильм – канадец, новозеландец, француз – спокойно спят рядом в палатке, я сажусь за ноутбук и отливаю строку за строкой? Зачем? Для кого?

Мне верится, тогда я что-то мог изменить? Мне мнится, что-то могло пойти по-другому?

Надя в наш единственный разговор пыталась расспрашивать меня. «Вот,… Юра,… ну, Голиаф…», – робко пыталась она встрять в ход моих поучений.

Я рассказал ей, где он живёт. На обороте наброска – портрета, подаренного Евой за долготерпение натурщицы, наметил карандашом упрощенную схему, как пройти по деревне. Она напросилась побывать на раскопках. Вероятно, потому, что это было в том же направлении, что и дом Голиафа.

Как я узнал потом от Евы, они с Олей попробовали дойти до раскопа и деревни. Стало жарко, Олю стало тошнить. Надя почти тащила её на себе назад.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом