В. А. Сухомлинов "Воспоминания военного министра"

Генерал В.Л. Сухомлинов – одна из самых противоречивых фигур в истории России. Боевой офицер, участник Русско-турецкой войны, ближайший помощник знаменитого военного теоретика генерала М.И. Драгом и рова, Сухомлинов сделал блестящую военную карьеру. В начале XX века В.Л. Сухомлинов – командующий Киевским военным округом, в 1908 году он возглавляет Генштаб, а вскоре, в 1909 году, занимает пост военного министра. Но при этом трудно было не заметить, что Сухомлинова отличало определенное легкомыслие. Генерал Брусилов так отзывался о Сухомлинове: «…считаю его человеком, несомненно, умным, быстро соображающим и распорядительным, но ума поверхностного и легкомысленного. Главный же его недостаток состоял в том, что он был, что называется, очковтиратель и, не углубляясь в дело, довольствовался поверхностным успехом своих действий и распоряжений». Эти черты военного министра привели к печальному положению дел в русской армии в период Первой мировой войны. Сухомлинов был в 1915 году снят с должности и оказался под следствием… Правда, тянулось оно долго, приговор генералу вынесли уже при Временном правительстве, а под амнистию осужденный Сухомлинов попал при большевиках, весной 1918 г. Как ни странно, Октябрьская революция помогла ему не только сохранить жизнь, но и выйти на свободу и отправиться в эмиграцию, хотя большинство его сослуживцев сложили головы в огне революции и Гражданской войны. Впрочем, бывший военный министр Сухомлинов не признавал себя виновным никогда и ни в чем и утверждал, что был лишь оклеветан врагами…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Центрполиграф

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-227-10421-2

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 07.06.2024

Командование полком (1884—1886)

Пять эскадронов 6-го драгунского Павлоградского полка размещены были в Сувалках, небольшом еврейском городе на прусской границе, а один эскадрон стоял в местечке Сейны, резиденции католического епископа. Полк прибыл из окрестностей Москвы, где павлоградские гусары пользовались большим почетом. (В «Войне и мире» Л.Н. Толстой изобразил их особенно красочно и картинно.) Наименование «шенграбенские гусары» они получили за победоносные сражения с французами в ноябре 1805 года под Шенграбеном. Я застал их в Сувалках – под названием павлоградских драгун.

Полк пришлось мне принимать от генерала Гарденина, получившего назначение бригадным командиром в другой округ. На его долю выпало испытать первые последствия перемещения полка из центра России на западную границу, одновременно с лишением красивой гусарской формы, что вызвало катастрофическое бегство состоятельных офицеров. Их осталось так мало, что в эскадроне, расположенном в Сейнах, кроме эскадронного командира, большею частью болевшего, находился всего один офицер.

Не в меру усердная экономия делала полк неприглядным и затрудняла службу. Гусарскую форму надо было донашивать, но все то, что можно было считать излишним, требовалось сдать в интендантство.

Поэтому с гусарских киверов сняли металлические государственные гербы и приказали эти бирюзовые колпаки носить вместо фуражек! Эти совершенно выцветшие головные уборы делали драгун смешными. Печальный вид имел эскадрон в строю: в рядах стояли люди в отмененной гусарской форме, а перед ними – офицеры в не вполне законченном драгунском обмундировании. Гусарские сабли висели на драгунской портупее через плечо, так как транспорт с драгунскими шашками затонул где-то на Волге.

Последствия упрощения в форме одежды были столь катастрофичны для кавалерийского корпуса офицеров, что каждый командир полка должен был дать себе отчет о тех мерах, которые надо было принять, чтобы не оказаться в беспомощном положении.

В то время фискальные соображения сочетались с печальным финансовым положением России. Приходилось считаться и с тем, что упрощение обмундирования и снаряжения в интересах образования запасов военного времени имело важное значение. Хотя основная причина оказалась банальной. Прежде всего царь, при его массивной фигуре, хотел носить удобную для него одежду: высокие твердые воротники стесняли его; ни гусарский доломан, ни уланка не отвечали его сложению; точно так же и пехотное кепи, которое его отцу придавало элегантный вид, а ему было не к лицу.

К несчастью, вопрос этот попал в руки таких чистокровных теоретиков, как Обручев и Сухотин. Тот и другой потеряли всякое единение с войсками и не имели поэтому никакого представления о значении сохранения традиций в отдельных полках. Двигательной силой был Сухотин, черпавший свои основные выводы из истории не русской конницы, а американской кавалерии, трезвость которой он задумал прививать нашей кавалерии без всякого вреда для нее.

Сам он был драгун, и, с его точки зрения, уланы и гусары не что иное, как игрушки, романтическое опьянение. Но в этом он жестоко ошибался. Если распределение русской конницы вдоль западной границы государства, в сотне мелких, скверных стоянок, в стратегических видах могло быть еще оправдано, то, во всяком случае, весьма опасным экспериментом было подрезание дерева одновременно с пересаживанием его на чуждый грунт! Необходима была многолетняя напряженная работа, предстоявшая армии, чтобы исправить изъян, сказавшийся после того, как нашу конницу из родных русских гарнизонов перевели в Литву и Польшу.

«По платью встречают, по уму провожают!» В этой пословице кроется глубокая философия. Мы все это, конечно, чувствовали, но с большими усилиями могли подавлять вкравшееся в нас уныние. Сердце могло не выдержать у того, кто по этому полку видел, какие результаты получились от осуществления идей Сухотина в нашей кавалерии. Когда я в день приема полка ложился спать, слезы потекли у меня из глаз. Я так и не смог заснуть. Было все гораздо хуже, чем я думал и мог ожидать.

* * *

Когда в Петербурге я высказывал желание получить полк, мои академические товарищи настойчиво советовали в армию не уходить. Материальное положение мое в академии было прекрасное, лекциями и литературным трудом я много зарабатывал. В должности командира полка, в провинции, все это в значительной степени отпадало. Мои сослуживцы считали, что в провинции я заглохну и меня забудут. С этим я не был согласен тогда и сейчас сохранил совершенно иной взгляд на это дело.

Я признавал некоторые нападки строевых офицеров на Генеральный штаб вполне заслуженными. Предпочтение канцелярских должностей строевым заходило уже слишком далеко. Наши офицеры Генерального штаба ограничивались наблюдением строя издали. К подобным критикам без личного опыта относились с недоверием, а иногда и с нескрываемым озлоблением, когда какому-нибудь юному академику хотелось щегольнуть еще и своей ученостью.

* * *

Именно как преподаватель и военный писатель, я должен был познакомиться поближе с жизнью провинциального гарнизона, его особенными законами на тот случай, если бы моя деятельность для армии могла быть полезной. Куда может завести некомпетентность в этом отношении, примером могут служить Обручев и Сухотин.

Тягостнее было другое следствие недостаточной осведомленности о практической жизни в армии у высших ответственных лиц управлений и крупных должностей: они не знали духа войсковых частей, а поэтому не понимали и не ценили его проявлений в той или другой форме, что опять-таки имело свои последствия; злостная сплетня и недоверие зачумляли атмосферу, и вредные элементы находили возможность впутываться в судьбу войсковых частей, офицерского корпуса и отдельных офицеров.

Когда я явился к военному министру генерал-адъютанту Ванновскому, мне пришлось выслушать такой горький реприманд полку:

– Имейте в виду, что вы получили полк, который позволил себе демонстрацию, устроив парадные похороны гусарского ментика. Потрудитесь взять драгунский полк в руки!

Выяснилось, что военный министр был полностью введен в заблуждение. О какой-либо демонстрации по поводу преобразования гусарского полка в драгунский вообще не могло быть и речи. Все дело было вне какой-либо преступности: после кончины Александра II, в видах поддержания традиций, полку пожалован был почетный дар – ментик покойного государя.

Командир полка распорядился принять эту «реликвию» с надлежащею церемонией. Для почетной встречи при въезде в город выставлен был эскадрон его величества при хоре трубачей; собрались все офицеры полка; отслужена была панихида по «в Бозе почившем шефе полка»; ментик был принят командиром от прибывшего фельдъегерского офицера и торжественно доставлен в полковую церковь, где и помещен в приготовленную для него витрину.

Усердствующие жандармы донесли об этой церемонии военному министру, сочинив про небывалые похороны.

В Сувалках же мне пришлось ознакомиться с несоответственной деятельностью жандармских чинов по отношению к войскам.

Вскоре после моего прибытия мне было доложено о дурном обращении с нижними чинами молодого офицера; доклад был сделан не по войсковой команде, а через жандармов; позднее жандармский полковник позволил себе донести в Петербург какую-то невероятную сказку про меня и моих офицеров по поводу нашего возвращения в город после окончания занятий на плацу.

Но об этом я буду говорить дальше, в связи с другими фактами.

Командиром корпуса был генерал барон Дризен, начальником дивизии барон Мейендорф и командиром бригады – барон Вольф.

Все эти хорошие генералы напомнили мне пословицу: «У всякого барона своя фантазия». Действительно, у каждого из моих начальников было именно по такой «фантазии». С ними я познакомился на смотрах, которые они мне делали.

Барон Дризен, которого я знал еще командиром лейб-гвардии кирасирского его величества полка, не делал особого смотра, приехав в Сувалки, а посетил занятия, обошел конюшни, казармы. Все шло благополучно, и «фантазия» проявилась в лейб-эскадроне, где командир корпуса приказал одной шеренге вытянуть для осмотра руки. Остановившись перед одним гусаром, барон спросил его:

– Ты грызешь ногти?

– Так точно, ваше превосходительство!

Тогда, обратившись к командиру эскадрона, недовольным тоном Дризен сказал подполковнику графу Ребиндеру:

– Граф! Он грызет ногти! Я запрещаю ему, и, если он будет продолжать, остригите ногти во всем эскадроне и заставьте его скушать.

С «фантазией» начальника дивизии было легко справляться. Барон Мейендорф требовал, чтобы все знали, что такое кокарда на шапках и какой ее смысл. Когда он находил человека, затрудняющегося в ответе, то сам добродушно и образно принимался объяснять:

– Вот ты идешь по улице, понимаешь, идешь… Навстречу тебе идет вольный человек, понимаешь, штатский. Он тебе кланяется и шапку снимает, понимаешь, перед тобой шапку ломает, а ты ему прикладываешь руку к кокарде на шапке, знак служилого человека, – стало быть, все равно как говоришь: «Я состою на царской службе и ломать шапку не должен».

Что касается моего третьего барона, то у генерала Вольфа «фантазия» переходила в пунктик и касалась одного лишь командира полка.

Этот командир бригады был глубоко убежден, что русский солдат склонен к воровству. Поэтому он рекомендовал мне организовать раздачу фуража таким способом, чтобы ни один гарнец овса не был похищен.

Проект барона сводился к постройке особого элеватора, автоматически насыпающего определенную дачу овса в торбу. К одному такому элеватору, общему на весь полк, люди должны были приходить взводами и под конвоем относить отсыпанный автоматическим прибором овес прямо в стойла на конюшни.

Получаемый от подрядчика овес, после проверки кулей, ссыпался в подобный магазин-автомат, приемник запирался на замок, и накладывалась печать, подобно денежному ящику.

По поводу этой дикой фантазии мы спорили с ним, но убедить барона Вольфа в несостоятельности его проекта я не смог.

Но лучше всего – это то, что, когда я, устав спорить, посоветовал барону Вольфу доложить об этом начальнику дивизии, он ответил, что барон Мейендорф в этом деле неопытен, поэтому он советует мне осуществить его проект самостоятельно и удивить всех необычайной практичностью.

* * *

Через несколько недель после моего прибытия я уже знал, за что надо приняться, чтобы полк вполне отвечал своему боевому назначению. Прежде всего, необходимо было восстановить дисциплину среди офицерского состава. Один из бывших моих учеников по кавалерийскому училищу подлежал ответственности за дурное обращение с подчиненными. Расследование показало, что должного наблюдения за молодыми офицерами не было.

Рядом с алкоголем было спанье – главный враг службы: в полку существовал обычай укладываться спать среди бела дня! Чтобы отучить их от этой привычки, я стал поднимать полк во всякое время дня по тревоге и выводил его за город, в поле на учение.

В первую такую тревогу выехало всего два-три офицера, и с вахмистрами, вместо эскадронных командиров, я вывел полк в поле. Построив резервную колонну лицом к городу, я стал ожидать прибытия господ офицеров. Один за другим они начали появляться, причем имели забавный вид вследствие поспешного подъема, спросонья. Трудно было удержаться от хохота, когда несколько человек, больше всего опоздавших, чтобы не появляться поодиночке, проскакали группою все расстояние от города до полковой колонны.

Командиру кавалерийского полка не трудно было вообще культивировать среди офицерского состава хороший воинский дух, боеспособность и товарищество. Кавалерийская служба, во всех ее отделах и занятиях, способствует развитию спорта, телесных и духовных сил и здравому соревнованию без стремления к карьере. От молодых офицеров я требовал лишь применения плодов моего уланского опыта в Варшаве, от эскадронных командиров и вахмистров – упорядоченного хозяйства и ухода за конем. Таким образом, в офицерском составе установилась жизнь, отвечавшая моим желаниям. Дальние пробеги, охоты по искусственному следу, испытания по манежной выездке лошадей восполняли пустоту офицерской жизни глухой стоянки малого гарнизона.

Конечно, товарищеская жизнь требовала особой о ней заботы, для того чтобы достигнутые результаты служебной работы опять не сошли на нет.

Мой полк страдал, как я уже сказал, от последствий перевода из Московского округа на западную границу. Многие офицеры вышли в отставку. Пополнение из Николаевского кавалерийского училища, насколько оно могло влиять на преуспевание полка, не могло еще восполнить всего того существенного, что было потеряно. Когда я принял полк, среди офицеров не было единения: недовольство грызло каждого в отдельности и превращало в угрюмого отшельника. А какой же отшельник на коне кавалерист! Истинным кавалеристом может быть лишь бодрый духом и телом человек.

Я знакомился с моими офицерами на служебной работе, ездил сам в манеже, целыми часами присутствовал на конных и пеших занятиях, а затем с моими сослуживцами отправлялся завтракать в собрание. Вечером собирал часть офицеров у себя или в полковом собрании, где устраивал военную игру и тактические сообщения, после которых мы продолжали частную беседу. Вскоре офицерский состав принял приветливый вид. Это сказывалось ясно во всем: во внешности, одежде, манерах, общем настроении.

На тревоге месяца через два после первой опоздавших уже не было.

Вообще, чтобы быть справедливым по отношению к личному составу полка, я должен сказать, что под правильным руководством все чины его работали добросовестно. По мере сил каждый выполнял свой долг, чтобы поддержать блестящую славу бывшего гусарского полка.

* * *

С католическим духовенством у меня, к сожалению, произошло небольшое недоразумение. Умер гусар четвертого эскадрона – католик. Похороны нижних чинов в полку не обставлялись вообще с подобающим этому обряду приличием.

Командиру эскадрона, подполковнику Паевскому, тоже католику, я приказал устроить похороны с соблюдением как религиозного обряда, так и почестей по воинскому уставу, заявив, что сам буду присутствовать на похоронах.

В назначенное время у покойницкой полкового лазарета собрались офицеры, прибыл почетный караул, но не было ксендза. Командир эскадрона доложил мне, что настоятелю католической церкви послана официальная бумага. После целого часа ожидания в костел был послан вахмистр и, возвратившись, доложил, что все кругом там заперто, а достучаться он не мог.

Тогда я приказал поднять гроб на носилки и отправиться всей церемонией к костелу. Гроб был поставлен на ступеньках перед церковными дверьми, и я просил самого Паевского добиться ксендза и заявить, что покойник и караул останутся на площади, пока обряд погребения не будет совершен.

Через полчаса по крайней мере отворились врата костела, вышел ксендз с причетником, произнес над гробом несколько латинских слов, сухим кропилом мотнул два раза по крышке и ушел обратно.

Мы все ожидали, что затем последует внесение тела в храм, поэтому не трогались с места.

Через некоторое время мы убедились, что ждать больше нечего. Поэтому, покинув храм, в котором нас так неприветливо встретили, мы в сопровождении толпы любопытных, жаждавших знать, чем это закончится, отправились на кладбище.

Эскадронный командир, католик, был возмущен этим демонстративно-враждебным поведением ксендза.

На кладбище, где была приготовлена нашими же павлоградцами могила, после прочитанных наших уже, православных, молитв, тело предано было земле.

Пришлось донести об этом начальнику дивизии и через командующего войсками Виленского военного округа также и генералу Гурко в Варшаву.

С Иосифом Владимировичем Гурко шутки были плохи, и последовало, должно быть, сильное воздействие с его стороны, потому что в один прекрасный день к подъезду моего дома подкатила запряженная цугом, с форейтором впереди, старинного фасона карета, в которой приехал епископ, живший в Сейнах.

С покорным видом, сложенными накрест руками на груди, в лиловой рясе, вошел ко мне начальник епархии и начал с извинения на русском языке о случившемся недоразумении на похоронах. При этом он выразил сожаление, что не узнал о таком прискорбном случае от меня непосредственно. По его словам, все дело лишь в том, что привратник получил пакет и не передал его настоятелю костела.

От этого шитого белыми нитками объяснения у меня сложилось очень неблагоприятное впечатление о представителе католического духовенства. Поэтому я ему заявил, что не имею права допустить, чтобы устами такой духовной особы мне сообщалась ложь. Оставляя в стороне вопрос о переписке, я не могу не выразить моего удивления, до какой степени жалок и бесцветен обряд погребения у католиков.

По-видимому, от него скрыли все то безобразие, которое имело место на паперти костела, когда мы принесли гроб. Но когда на его вопрос, почему я считаю обряд жалким, он узнал от меня, что произошло, то сперва смущение, а затем гнев были у него, казалось, искренними.

Пришлось затем отдавать епископу визит в Сейнах, где стоял второй эскадрон, куда я и отправился. Прием я встретил самый предупредительный, полный утонченной вежливости и гостеприимства. Католический владыка не знал, чем только меня угостить; появилась старая-престарая, древнего фасона бутылочка с венгерским вином, покрытая «плесенью времен», измеряемых многими десятками лет.

* * *

Соответственно цели, с которой сопряжен был перевод полка на границу, наша мобилизация ограничивалась сроком в 24 часа. Тем не менее, принимая полк, никакого мобилизационного плана я не нашел. В течение первого же лета он был разработан и представлен по команде, а перед началом лагерного сбора начальник дивизии, на пробной мобилизации, мог лично убедиться, что в назначенное время полк был готов для вторжения в Пруссию.

Летом полк выступал обыкновенно в специальный кавалерийский сбор в лагерь под Оранами Гродненской губернии, а затем в общий сбор с пехотой – под городом Гродно. Поход совершался по присланному маршруту, а по пути назначалась дневка в Друскениках[12 - Ныне Друскининкай, Литва.].

Этот очень хороший курорт, расположенный на обрывистом и лесном берегу Немана, мы проходили в разгар сезона. В честь нашего прибытия принято было устраивать в казино большой бал. Благодаря очень раннему приходу накануне дневки и позднему выступлению после бала мы провели почти два дня в Друскениках.

Дальнейший поход наш надо было совершать с военными предосторожностями, так как части дивизии, уже прибывшие в Ораны, должны были «атаковать» нас во время похода. На последнем переходе я воспользовался случаем устроить внезапное нападение на псковских драгун, которые хотели устроить нам засаду, что внесло не только очень большое оживление, но и испытание радостного чувства в деле нашего кавалерийского ремесла.

Поле, на котором предстояли наши дивизионные учения, было сплошь песчаное, оканчивавшееся довольно большим озером, очевидно когда-то покрывавшим все это песчаное пространство, бывшее его дном.

Весь наш специальный кавалерийский сбор прошел благополучно, кроме одного бригадного учения, которое производил генерал барон Вольф. В достаточной мере бестолковые эволюции, которые он заставлял нас проделывать, завершились направлением атаки Павлоградского полка на целый ряд предательских ям и различных углубленных укрытий во время артиллерийской стрельбы; там же оставалось еще достаточно и неразорвавшихся снарядов.

Опасное место это было нам хорошо известно. Поэтому, когда я доложил бригадному командиру о тех вероятных последствиях, которые могут быть при маневрировании в этом районе, то получил на это ответ: «Полковник, на войне может быть гораздо хуже! Прошу атаковать!»

Атаковали и могли любоваться картиной боя, действительно, «не хуже», чем на войне. Самое скверное место пришлось на долю первого эскадрона, в котором выбыло из строя более сорока лошадей. Один взвод, вместе с офицером, провалился в блиндированный навес, совершенно незаметный со стороны атаки.

Понеслись лазаретные линейки с докторами, началась перевязка раненых, и неоконченное учение прекратилось. Бригадный командир поехал с докладом о происшествии к начальнику дивизии, на учении не присутствовавшему.

Зная кратчайший путь вброд через реку Меречанку, я поскакал тоже к барону Мейендорфу и прибыл раньше бригадного командира. Спокойный и уравновешенный начальник дивизии, выслушав мой доклад, высказал сожаление, что на этот раз отсутствовал на учении, так как не допустил бы бессмысленной порчи конского материала только потому, что на войне его будут тоже уничтожать.

Я дождался прибытия барона Вольфа, который стал докладывать о том, что произошло, не упустив упомянуть и своего мнения о том, что на войне бывает «гораздо хуже».

На это барон Мейендорф, уже с улыбкой, заметил: «Ну, знаете, барон, если мы будем работать с вашими взглядами, нам не с чем будет выступить в поход».

* * *

Второй год моего командования был несравненно для меня легче и приятнее – я мог смело уже бить в шляпку гвоздя, не рискуя попадать по пальцам. То, что в ближайшем будущем может предстоять какая-либо перемена, мне и в голову не приходило.

При моем назначении командиром полка я думал, что в Сувалках пробуду долго. Но великий князь Николай Николаевич-старший решил иначе. Совершенно неожиданно, в апреле 1886 года, я получил от него телеграмму о моем назначении начальником Офицерской кавалерийской школы, а вскоре затем приказание: сдать полк старшему штаб-офицеру и, не ожидая прибытия моего преемника, прибыть в Петербург.

Глава X

Начальник офицерской кавалерийской школы (1886—1898)

Генерал-инспектор кавалерии, великий князь Николай Николаевич-старший, задумав широкое развитие Офицерской кавалерийской школы, на что требовалось продолжительное время, решил избрать для этого одного из младших командиров кавалерийских полков, чтобы он, таким образом, подольше пробыл у сложного нового дела. Выбор его пал на меня.

Почти 12 лет я пробыл во главе этого высшего кавалерийского учебного заведения, которое принял от генерала Тутолмина. Последний, в свою очередь, принял его, как учебный эскадрон, от генерала Штейна и под руководством великого князя преобразовал его в большое, самостоятельное учреждение.

Когда я принял школу в 1886 году, она была размещена в Петербурге, в Аракчеевских казармах под Смольным монастырем, на Песках, очень неудобных по своим размерам для школы. Постройки не отвечали новейшим требованиям: конюшни, казармы и классы не соответствовали увеличенному числу командированных. Часть офицеров вынуждена была поселиться на частных квартирах, находившихся далеко от школы. Тайна этого недочета заключалась в том, что преобразование и развитие школы происходили при соперничестве военного министра с великим князем, который тогда ему подчинен не был.

Поэтому, когда я представлялся по случаю нового назначения генерал-адъютанту Ванновскому, то он принял меня недружелюбно. «Как это вы согласились принять назначение начальником школы?» – спросил военный министр.

Генерал Ванновский находил, что Николай Николаевич создал себе просто забаву и не ожидал серьезной пользы для армии, пока школа не будет подчинена военному министру. Со спокойной совестью я мог ответить Ванновскому, что я этого назначения не добивался, никто моего согласия не спрашивал и я просто, к моему великому удивлению, получил телеграмму о моем состоявшемся назначении. Несмотря на такое положение вещей, я, конечно, ни разу не явился к военному министру с докладом обо всех «великокняжеских затеях», как он предлагал мне это делать.

Важнее было то, конечно, что недружелюбное отношение Ванновского к учреждению великого князя вредило самому делу. Несмотря на свое высокое положение, великий князь не мог устранить все эти неудобства, в чем он, по всей вероятности, не отдавал себе отчета. Когда я впервые явился к нему и доложил, что едва ли у меня хватит сил преодолеть все затруднения и справиться с предстоящими трудами, его высочество успокоил меня: «Ничего, будем работать вместе, и дело у нас пойдет».

Русская конница обязана великому князю за «Наставление для выездки ремонтной кавалерийской лошади». Ванновский, в силу своего пристрастия к комиссионному способу, поручил разработать это наставление комитету при штабе генерал-инспектора кавалерии. Под председательством генерала графа Крейца эта комиссия работала более двух лет, и, когда составленный проект доложен был генерал-инспектору кавалерии, его императорское высочество пришел в ужас от его несуразности, потому что в войсках он никому никакой пользы не мог бы принести. Недолго думая, великий князь приказал мне в короткий срок составить проект наставления. В три или четыре месяца мне удалось его составить и прочитать великому князю, после чего, с некоторыми незначительными изменениями, он был представлен военному министру на утверждение.

К сожалению, скоро выяснилось, что эта задача великому князю не по силам: здоровье его сильно пошатнулось, навещать школу он стал все реже и реже, был не в силах с прежней энергией проводить свои идеи у государя и в конце концов уехал в Крым, где и скончался 13 (25) апреля 1891 года.

Я потерял крупного покровителя. Всех как громом поразило известие, что школа поступит в непосредственное ведение военного министра. Ванновский был тип так называемого тяжелого начальника. Во время турецкой кампании он состоял в должности начальника Рущукской армии, которой командовал Александр III, тогда еще наследник. Именно это личное знакомство и привело к назначению в военные министры этого совершенно неподготовленного человека. Начав свою службу в армейских частях, он старался пополнить пробелы своего образования чрезвычайной педантичностью и добросовестностью. Насколько в нем преобладала эта последняя черта характера, показывает его отношение к своему назначению: из-за границы он выписал себе гору учебников, чтобы пополнить свои познания.

С каким чувством я отправился представиться новому начальнику, понять легко. Принял меня военный министр в своем доме на Садовой улице, а не в канцелярии военного министерства, как это бывало до сих пор, и встретил меня Петр Семенович радушной улыбкой и словами: «Ну что, попали под мое командование? Теперь держитесь!» Но затем добавил уже более серьезным тоном, так что я буквально ушам своим не поверил: «Может быть, лучше было избрать место для школы не в столице? Но теперь дело уже сделано. Я знаю, что у вас много всяких нужд. Теперь, надеюсь, вы мне будете докладывать обо всем, и в чем можно будет, я вам помогу».

И Ванновский слово свое сдержал! За время своего командования нами он дал возможность обустроить и обставить школу так, как никому из нас не могло и присниться.

Только в 1893 году, после долгих испытаний и сравнений проекта с подобными же учреждениями иностранных армий, положение об Офицерской кавалерийской школе было утверждено.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом