9785447495435
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 16.06.2024
– Авось, ты уж сподобился спастися, Максим Петрович. Хоть когда можешь войти в Царствие Небесное и стоять подле самого Христа.
– Да разве? – изумляюсь я, глядя на иконы. – Только Богородица может знать такое… – Но слезы уж текут у меня по щекам. А потом и у него самого.
Что ж, может, ему как-нибудь и правда, виднее. Что ж, нету у меня грехов. Буду надеяться.
На задних дворах есть одна уютненькая брошенная избушка, бывшая банька, в ней и поселяюсь, и радуюсь этому необычайно: теперь у меня царская жизнь! Однако не всегда. Частенько добрые люди просят меня пожить у них в домах и сарайках, и постель мне готовят в лучшем месте, заправят всё чистое, и накормят тоже. И всё дивятся тому, что с меня ни одна вошка не прыгнет на их чистое белье или на кого из них, хозяев. Глупенькие какие, никак не взять им в толк, что это и не воши вовсе, а разные их собственные лукавые помышления, в виде вошей представляющиеся, которые и норовят покусать меня, горемыку. Потому и узреть их можно только вблизи меня.
Но особенно люблю закинуть свой мешок через плечо и отправиться в близлежащий женский монастырь. Не слишком часто, конечно. Теперь это не просто Божья обитель, а еще трудовая артель. У них там пропасть разных промыслов. Кроме чисто женских, вроде, рукоделия, огородничества, домашнего скота, смело берутся и за мужские: бондарное дело и сапожное ремесло.
Матушка-настоятельница позволяет приходить в любое время. В дальнем углу складского помещения мне ставят кроватку. Очень чудесно. Собственной персоной сопровождает меня, если пожелаю осмотреть что-нибудь. Иногда, если замечаю непорядок в каких кельях или еще где, или угрозу монашенскому целомудрию, то нагребаю ладонью золы в печке и густо вымазываю там дверь. А то и в постель насыплю. Куда как сильное средство. Посильнее даже, чем обличение в храме. Кого касается моя зола, то сразу смекнет, в чем у него непорядок – только ли неряшество или на совести что… А еще, когда все монахини на службе в храме, забегаю к ним в кельи, нахожу какую-нибудь уж очень мягкую подушку или перинку, да и вытрясаю весь пух и перо в бадью с водой. Нечего им душу губить прихотями. Ну, а если нахожу какие-нибудь безделушки-побрякушки, беру их себе – чтобы потом раздать сельским девчонкам и нищим.
Есть у меня и другой прием. Прихожу в храм как раз перед самой службой и затесываюсь в хор. У них там сложены кучи богослужебников, со множеством закладок и закладочек, приготовленные для сегодняшних песнопений. Вот этого я совершенно не терплю! В мгновенье ока повыдергиваю все до одной из книжек. Вот вам! С вашими-то закладочками каждый дурак может песни петь!.. Ради смеха потом этими пестренькими закладочками украшаю свою робу… То-то у них в хоре переполох поднимается!
Между тем хор монастырский, под руководством самой матушки-игуменьи, превосходный. Тут уж ничего не могу сказать. Когда слышу их ангельское пение, даже издалека, плачу и рыдаю до изнеможения.
Строг я к ним, правда, но они, монашки, все равно меня любят, и всегда очень ко мне добры. Угощают вкусненьким. Вообще, матушка-настоятельница благословила их обращаться ко мне за советом на все случаи. Поэтому и говорю им, что мне Дух Святой сообщает. Ну и по хозяйству, если надо, тоже помогаю.
Однажды колю на заднем дворе полешки, а несколько любопытных монашенок, вместо того, чтобы в церковь идти, за кустами прячутся, глазеют, словно я чудо-юдо какое. Ладно, думаю, только подойдите поближе. И вот, улучив момент, как брошусь на них с диким воплем и размахиваю топором. Проказницы с визгом понеслись прочь, только пятки засверкали – спасаться в храм. Точно, как я и задумал: загнать их в церковь, как раз поспели к службе…
Только вот теперь пришел я в монастырь и вижу, что всё здесь как будто разбито, разрушено и разорено. Ору благим матом и ругаюсь страшными ругательствами. Не понимая, в чем дело, до смерти перепуганные монашки бегут за матушкой-настоятельницей, чтобы хоть она меня, бедного, урезонила-успокоила. Но и та со мной ничего поделать не может. Кое-кто из монахинь даже впадают в грех: громко осуждают меня за сквернословие. Потом догадались: побежали за священником, чтобы поговорил со мной.
Батюшка берет меня за руку и ведет в свою комнатку, где у нас с ним с глазу на глаз происходит очень важное совещание. Ему-то могу сказать, что нечистые орды скоро нагрянут в эту мирную обитель, святыни будут поруганы, зверства учинены. Батюшка только головой покачал и заплакал. Плачу и я. Как бы то ни было, он строго-настрого воспрещает рассказывать кому-нибудь о грядущих ужасах. И я, конечно, повинуюсь.
Потом выходим во двор к ожидающим монахиням, и батюшка для виду начинает меня распекать так и эдак, а женщины требуют, чтобы меня и еще наказать… И на следующий день, и на следующий после этого никак не успокаиваются, всё враждуют и враждуют со мной, как прежде любили, и требуют моего изгнания… Хочется сказать им: милые мои, милые…
Вот, не успели мы как следует поругаться-повраждовать, а монастырь уж и закрыт властями. Закрыт, изгажен и разграблен в мгновение ока.
Наступила пора сеять озимые. С палкой-аршином хожу по полям и молча, сосредоточенно меряю: надобно собственноручно исчислить самый важный размер. Крестьяне сильно недовольны, орут, чтоб я не путался под ногами, убирался прочь. Гонят. Себя, наверное, считают великими мудрецами-сеятелями. А между тем, бестолковые, затеяли совершенно напрасное дело – засеивать эту землицу. Откуда им знать, что уже раннее весной власти пришлют своих землемеров-архаровцев, которые все поля как есть перемеряют и заберут засеянную землю до последней полоски…
Вот не ждали: пришла весна-красна, и налетели хищные землемеры. Приходит ко мне мужик, весь в слезах.
– Правда твоя, Максим Петрович! Забрали у нас всю землю окаянные. Что же это, как же теперь, Максим Петрович?
– Что плачешь, чудной, разве тебе земли им жалко?
– Как же не жалеть?
– Ну тогда, – говорю, – вот что. Беги скорее и ее, землицу-то свою всю, насыпь себе в карман и всегда с собой носи!
Уполномоченные из Сельсовета говорят, что я не тот, за кого себя выдаю. Начальники думают, что я очень опасный умалишенный. По этой причине уже два три раза возили в соседний городишко в больничку на освидетельствование. И, конечно, всякий раз садились в лужу, поскольку беседовал я даже с разными докторами, очень глубоко и пространно – по политическим, религиозным предметам, и всяких доктора говорили, что я отличаюсь примерным здравомыслием и нет никакой надобности меня запирать.
Однажды выхожу погулять. День зимний, холодный, но ясный и чудесный: небо синее такое, что рукой схватить хочется, а солнце, хоть и не греет, но яркое-преяркое. Впереди заснеженные поля. А я иду по утоптанной дорожке, по обыкновению босиком, и вид у меня, должно быть, немножко продрогший, потому что окликает меня один знакомый мужик и, желая сделать приятное, говорит:
– Иди сюда, Максим Петрович! Может, зайдешь в гости? Погрейся!
– Ты в своем уме ли?! – напускается на мужика жена. – Совсем стыд потерял: приглашает в дом бродягу!
– Уймись, жена, – говорит мужик.
Захожу я в дом, а он сразу сует мне в руки разную хорошую одежду и новые сапоги.
– Спасибо, уважаемый, – говорю.
– Только поглядите на него! – кричит жена. – Мой-то тоже спятил!
Однако мужик не обращает на нее внимания, берет меня за руку и усаживает за стол – кормит и поит.
– Что-то тревожно у меня на душе, Максим Петрович. Что скажешь? Какие времена грядут?
На столе лежит газета. Хватаю ее и молча издираю в мелкие клочки, а клочки набиваю в дареные сапоги. Потом отставляю сапоги в сторону и, взяв дареную одежду, аккуратно раскладываю ее на скамейке, головой к двери.
– Нельзя, нельзя Максиму Петровичу ничего брать, – объясняю я. – Ничего нельзя.
– Да почему? – восклицает огорченный мужик.
– Запрещено! Запрещено!
– Хо-хо-хо! – покатывается со смеху женщина. – А дурачок-то выходит поумнее моего полоумного муженька!
– Похоже, что он не про себя, а про нас говорит, – вздыхает мужик. – Видно, очень скоро лишимся всего нажитого подчистую. И что ж нам теперь делать, куда бежать-спасаться? Или просто сидеть и ждать?..
– Бежать? Еще чего выдумал! – говорит жена. – Мы бедняки и ничего дурного не сделали. Будем жить как жили!
Как жили уже не живут. Выгнали прямо на мороз, на зимнюю дорогу, едва одетых, не разрешив взять с собой из дома ни одной вещи.
Бывает вообще нет охоты заходить в гости. Тогда просто сгружаю мешок с чужими грехами посреди дороги и сажусь на него. Так сижу, иногда даже по нескольку дней. Ведь всегда есть, о чем подумать. Но прохожие пристают с вопросами. Приходится открывать глаза и отвечать. Кто еще скажет им главное про жизнь. Без меня они как дети малые, ничего не смыслят. Вот, например, говорю одному человеку:
– Беги скорей домой, Максим Петрович! У тебя пожар!
Или другому:
– Сходи к куму, Максим Петрович, ежели он еще не помер!
Если кто-то дает мне деньги, сижу мну бумажки, перебираю грошики, а потом и бросаю-сею на дорогу: авось, что-нибудь вырастет!..
А однажды начинаю петь «заупокой».
– Кого это ты весь день хоронишь, Максим Петрович?
Но я не отвечаю. Только допев, говорю:
– Земля пухом! Хороните мертвецов!
Да и что толку объяснять людям неминуемое? Разве понять им, что в эту самую минут кого-то убивают, стреляют, топят?.. И так без конца…
Вот, пришел в храм и говорю мои самые отчаянные «Господи-помилуй». Не поднимаюсь с колен, всё бьюсь и бьюсь лбом о каменный пол, пока не расшибусь хорошенько. А люди смотрят на меня – ухохатываются. Даже батюшка вынужден шикнуть на хористок, прыскающих со смеху, глядя на мое усердие.
Выхожу из храма, иду по улице. Мальчишки пуляют в меня острыми камешками. Но ничуть не больно. Всё же, возвращаюсь, чтобы пожаловаться на них батюшке.
– Послушай, Максим Петрович, – с улыбкой утешает меня тот, – так уж нам полагается: потерпеть немножко, ради Христа…
– Точно так, Максим Петрович! – радуюсь я. – Как же иначе!
По правде сказать, вернулся-то я, чтобы лишний раз поговорить с батюшкой, когда народ разошелся. Мы ужасно любим потолковать друг с другом о разных умственных материях.
Теперь живу у благодетельницы. Как сыр в масле катаюсь. А батюшка ходит меня навещать. О его приходе я всегда предупреждаю мою набожную хозяйку заранее, чтобы она могла приготовиться. Батюшка наш – истинный святой праведник и угодник. Точно как другие праведники. Я-то знаю. И даже по секрету сообщил об этом хозяйке… Вот и сегодня, едва заслышав, что он обещался зайти, от радости и волнения она принимается хлопотать; носится из комнаты в комнату, прибирая, накрывая на стол, целый пир. Приходится даже немножко укротить.
– Не сегодня, не сегодня, дорогая, – говорю. – Сегодня мы с батюшкой совсем немножко потолкуем… Просто вот посидим здесь… – И показываю рукой на порожек.
– Да как же можно! – пугается хозяйка. – Что скажет батюшка!
– А вот и он! – кричу я. – Христос Воскресе, милый отец! – И приглашаю его присесть на приступочку.
Батюшка нисколько не возражает, доверяет мне всецело. Понимает, что я могу видеть-чувствовать то, чего он не может. И наоборот. Вот и получается, что мы с ним друг у друга еще одни глаза, уши, кожа.
– Ничего, ничего, – с улыбкой успокаивает он хозяйку. – Сделаем, как он говорит… Ну, как дела, Максим Петрович?
– Вот, – говорю ему, – хочу поменяться крестами. Я возьму твой, а ты мой.
– Как скажешь, Максим Петрович… – спокойно говорит он. Мы меняемся крестами. – Что теперь?
– Ничего. Просто посидим, отец. Помолчим. Как положено.
Сидим молчим. На пороге.
– Ну теперь, – говорю немного погодя, – ты, отец, иди домой, а мне нужно Псалтырь читать.
Он порывисто поднимается. Прежде чем уйти еще раз оглядывается, а лицо у бедного грустное-прегрустное. Пошел и заплакал. Видно, что и в этот раз всё понял: нужно поскорее возвращаться домой, чтобы успеть попрощаться с женой и детками…
В тот же день нас обоих берут под арест.
Когда за мной приходят милиционеры, моя добрая благодетельница всё допытывается у них, какое такое преступление мог совершить юродивый.
– Честно говоря, – хмуро признается старший, – лично нам он не мешает и ничего против него мы не имеем… Однако к нам приходит уже третья жалоба. Требуют взять его под арест… Так что, Максим Петрович, – поворачивается он ко мне, – давай собирайся и пойдем что ли…
Понимаю их. Куда им деваться. Председатель колхоза и его сынок-тракторист уж очень меня не полюбили, всё ябедничают властям.
А собирать-то мне и нечего. Мешок с камнями – вот всегда под рукой. Так что усаживаюсь в сани без долгих разговоров и мешок укладываю рядышком. Но только мешок милиционеры, еще до того, как тронуться, сразу отобрали и выбросили в канаву.
Едем по улице. Не спеша. Знакомая женщина спрашивает:
– Куда путь держите, Максим Петрович?
– Туда откуда не видать. На обед с царем-батюшкой. Так-то.
Она крестит меня, а я ее. Всё слава Богу.
Ну вот, сижу в тюрьме. Раньше это был монастырь. Кельи стали камерами. Почти ничего не изменилось. Битком-набиты церковным людом: священниками, дьяконами, монахами, даже схимниками. Все они замышляли против советской власти. Но есть и коммунисты, попавшие под чистку. Ну, эти понятно. Есть и женщины. Есть уголовники. Есть даже детишки, посаженные за кражу колосков. Есть даже шпионы-цыгане. Прям столпотворение Вавилонское.
Большинство ужасно оголодали. Жалко их. Приходится отдавать им весь свой паек.
– Да ведь ты сам голодный, дурачок! – говорят мне иные.
– Спаси Господи, – отвечаю. – Берите, берите, милые.
Здесь столько арестованных, что до меня никак не дойдет очередь. Весь истомился. Сижу, сижу… Но вот радость нежданно-негаданно: еще раз встречаю дорогого батюшку. Издалека и не признал его с первого взгляда. Лицо сильно посинело и опухшее. И борода, и волосья исчезли. Повыдергивали – волосок за волоском. А глаза всё такие же добрые. Говорит, что следователи, должно быть, не знают, за что его осудить, а сам он себя никак не хочет оговаривать. Впрочем, потом решили: раз призывал народ в церковь и не отказываться от веры, то этого вполне достаточно.
– Теперь, наверное, скоро расстреляют, – вздыхает бедный.
Слава Богу, хоть немножко могу за ним поухаживать, поуспокаивать.
Потом и меня вызывают для допроса. Но я говорю им сразу:
– Знаете что, солдаты, вы должны служить! Это ваша работа! Вы должны ловить шпионов и так далее. А вы что сделали? Обидели отца! Или вы не понимаете, что он святой, а ваш Ленин слабоумный? Это вы, вообще, понимаете?
Ох, и колотят меня за эти слова! Я-то ничего не чувствую после двух-трех ударов, а они совсем измочалились, запыхались, едва дышат. Вызывают двух носильщиков из арестантов, чтобы оттащили меня назад в камеру-келью.
А через полдня или день снова берут и спрашивают:
– А какую подрывную работу вы вели, Максим Петрович?
– Сейчас ваша власть, правда, – говорю. – Но на Страшном Суде за всё ответите.
– Там видно будет, – говорит начальник.
Переглядываются, ухмыляются. Не знают, в чем еще меня обвинить.
– А ты, стало быть, за Христа хочешь пострадать?
– Да.
– Ишь ты…
Тогда стражники поднимают меня за локти и ставят на громадную чугунную крышку, только что снятую с печи, черно-красную от жара. Я стою, а мои подошвы шипят и дымятся. Дым такой едкий, что один из стражников, задыхаясь от кашля, выбегает вон, а другие шатаются, бледные, словно покойники. Больше стоять не могу, валюсь на пол, как мешок с картошкой. Ступни сожжены до мяса и почернели.
Приходит главный следователь.
– Ты, может, сумасшедший? – спрашивает.
– Доктора сказали, нисколько.
– Гм-м… Поговаривают, ты святой или праведник?
– Ни капельки. Просто увечный. Грешник я.
– Ага! То-то и оно! Мы в тюрьму святых да праведников не сажаем! Только грешников… Ну хорошо, тогда рассказывай, какие у тебя грехи. За что тебя сюда посадили, а?
– Видно, на то Божья воля.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом