Андре Каминский "Кибитц"

Книга повествует о полных трагизма событиях в жизни еврейского населения послевоенной Польши, когда по инициативе и по прямому указанию тогдашнего ее руководителя Владислава Гомулки из страны изгонялись ее граждане еврейской национальности. Изгонялись по-скотски, под дружное улюлюканье будто вдруг сказившихся поляков. В числе изгнанников оказался и автор романа Андре Каминский, известный в Польше драматург, телеведущий, продюсер и редактор популярных телевизионных программ. Тот самый, которого буквально в лицо знала и любила вся послевоенная Польша. Благодаря бурно развивающемуся телевидению, он был вхож в каждый польский дом. Роман написан в эпистолярном жанре – это переписка человека, который под воздействием трагических обстоятельств был сражен тяжелым психическим недугом, со своим врачом-психиатром. Это первая публикация по-русски в переводе Леонида Казакова, который переводил и другие произведения Андре Каминского, в частности, бестселлер "В будущем году – в Иерусалиме".

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 06.07.2024


Будь я настоящим мужчиной, я немедленно овладел бы ею. Но я отнюдь не был таковым, господин доктор. Я был солдатом мировой революции.

Она положила руку мне на шею и попыталась привлечь к себе. Искушала меня, не проронив ни слова, будоражила мои чувства, но я оставался неприступным, как сухое бревно. Молчал, тупо уставившись в пустоту.

Лицо ее вдруг помрачнело.

– Что с тобой стряслось, парень, – спросила она ледяным тоном, отодвигаясь от меня, – ты лишился дара речи?

Дрожь сотрясала всего меня с ног до головы. Холодный пот стекал со лба, но я продолжал оставаться неприступным, как святой Антоний Падуанский.

– Что стряслось с тобой, спрашиваю я, – девушка все еще не теряла надежды достучаться до подвернувшегося ей олуха, – ты слишком робок? Ты очень волнуешься или что-то другое?

Собрав остатки мужества, я стал просить у нее прощения. Я, дескать, слишком озабочен и не расположен вести пустые разговоры с кем бы то ни было.

Она встала и направилась к выходу.

– Ты понимаешь, парень, какую возможность ты упустил? – сказала она, обернувшись у самой двери, – ладно, желаю тебе успешно справиться с твоими заботами. И спи спокойно.

Вы понимаете, господин доктор, что после всего этого я никак не мог заснуть. Мои мысли метались из стороны в сторону. От событий во Франкфурте на Одере – вихрем обратно к моей прекрасной Мелузине с тициановски огненными волосами. Как мог я оставаться при ней столь жуткой окаменелостью? Таким трусливым и безвольным? Ведь я же – стальной парень, – воображал я себе, – как случилось, что вдруг я лишился дара речи, когда представилась редкая возможность пережить незабываемое приключение с шикарной ведьмочкой, у которой беломраморная кожа и такой сладкий соблазнительный голосок? Было ли это следствием воспитания в цюрихской гимназии? Объясните же мне это хотя бы вы, господин доктор! Почему не ликовал я, когда два веками враждовавших народа, взявшись за руки, клялись в дружбе на вечные времена? Разве я замаскировавшийся враг? Или поборник кровавых войн? А может, я просто потерпел фиаско из-за моей замкнутости, моего замороженного сердца западного интеллектуала?

Я, наверное, один из тех простофиль, наивных вьюношей, которые свято верят, будто и в самом деле можно очистить собственную шкуру от налипшей на нее грязи, оставаясь при этом совершенно сухим…

Ах, как права она, эта огнегривая Ирена! Да, я слишком робок и потому пячусь всякий раз, когда настоящая, реальная жизнь самым краешком касается меня. Что в классовой борьбе, что в любви – все одно. Я – вечно колеблющийся. Как говорят евреи, «холодная печенка».

Почему не овладел я Иреной, когда она соблазняла меня? Нужно ли доказывать, что стрелка моего компаса упиралась острием в небо, и кровь моя стала закипать, но именно моя способность к действию оказалась намертво заблокированной. Мое сердце было на грани обморока, оно буквально пошло вразнос, но разум мой непоколебимо стоял на своем: НЕТ! Тогда как все тело мое трепетало от предчувствия наслаждения и требовало: ДА! ДА! ДА!

Вот, где по-настоящему бурлило самое важное противоречие моего характера!

Я закрыл глаза, мысленно представил себе мою бледнорозовую Цирцею. Я видел, я осязал ее рядом с собой. Обнаженной, волнующей. Я чувствовал, как ее огненные волосы живительной прохладой струятся по моим бедрам…

Я проклинал мою железобетонную непоколебимость и в сладостных грезах снова и снова переживал все то, что так бездарно упустил наяву при полном сознании.

Когда я проснулся, уже брезжил рассвет. Я чувствовал себя совершенно истерзанным и вяло поплелся в туалет. Из зеркала на меня пялилось нечто абсолютно жалкое: скомканное и безвольное лицо с тяжеленными мешками под глазами.

Что со мной произошло? За одну ночь превратился я в некую бесполую субстанцию. В нечто среднее между потенциальным сластолюбцем и существом якобы высокого долга. Который, с одной стороны, вроде бы, тянется к возвышенному, а с другой – являет собой жалкого мямлю, начисто лишенного естественной для человека жажды наслаждений.

Около девяти часов мой скорый поезд прибыл к Западному вокзалу. Я нанял такси и отправился в радиостудию. Я чувствовал, знал наверняка – что меня там ждет. Придворные репортеры – каждый за себя – проповедовали по доброму часу без передышки. Мне хватило для репортажа неполных пяти минут. Мои коллеги во все горло голосили хвалебные гимны. Я оставался невозмутимо холодным. Вялым, безучастным и абсолютно безразличным к происходящему. Малодушным оказался я и потерпел двойное фиаско: вначале от микрофона, потом – и от этого цветка персика с коралловым отливом… И за все это я непременно должен поплатиться – как же иначе!

Старик Узданский встретил меня саркастически-пренебрежительно.

– Мы очень благодарны вам, – проворчал он, доставая из портсигара очередную сигарету.

– За что? – растерялся я от неожиданности и не понимая намека.

– За оба ваши репортажа, – спокойно ответил он.

– За оба, – пролепетал я, – какие оба? Я ведь сделал только один, да и тот – сомнительный…

– За оба репортажа, товарищ Кибитц, – повторил он, – за ваш первый и он же – последний!

В тот же день я был отстранен от репортерской работы. Мне еще крупно повезло: за мой провал меня могли бы и вовсе упрятать, куда подальше. Тогда я еще не знал, радоваться мне или огорчаться. Это был мой первый провал в Двадцать Первом Веке, первое в жизни серьезное поражение. Сегодня я спрашиваю себя, не явилось ли это началом полосы неудач, которая впоследствии и привела к моему недугу? А что думаете об этом Вы, господин доктор?

6

Господин Кибитц,

я готов согласиться с тем, что именно эти два фиаско, постигшие вас в тот роковой день, являются началом полосы неудач в вашей жизни. Однако это вовсе не означает, что именно в этих роковых, как вы их называете, провалах следует искать истоки вашего недуга. Более того, серьезные житейские неудачи, побуждают человека искать и находить себя, предопределяя тем самым становление личности – процесс столь же мучительный, сколь и созидательный. Подтверждений тому сколь угодно много. Глубокое и опасное заблуждение полагать, будто человек как индивидуум приходит к нравственному созреванию исключительно на крыльях успеха. Как раз напротив: например, мы, швейцарцы, постигли высокое искусство оставаться в тени и быть неприметными. Неприметным цветком, как говорят, никто не насладится, но зато он и сорван не будет. Наибольшей вероятностью выживания, как показывает статистика, обладают люди малоприметные, поскольку они не бросаются в глаза.

У меня складывается впечатление, что вы страдаете комплексом обязательности успеха во всех ваших начинаниях. Эдаким биполярным неврозом, который напрочь утвердился в вашем иудаизме – с одной стороны, в виде комплекса неполноценности, а с другой – в виде тщеславия, непомерно раздутого и алчущего сиюминутного удовлетворения, которое, в конечном счете, и является следствием того же самого комплекса неполноценности.

Касательно обоих полюсов этого вашего невроза хочу сказать следующее: комплекс неполноценности и успех – непримиримые антагонисты. В психиатрии говорят о каталептическом торможении, которое как в сексуальной, так и в профессиональной сферах препятствует нормальному проявлению воли человека, начисто ее подавляя. Явление каталептического торможения восходит обычно к опыту детских переживаний и впечатлений. В вашем случае они, к тому же, могут объясняться укоренившимся глубоко в сознании евреев чувством вины. Вы терзаетесь осознанием этой вины в смерти Господа – в распятии Христа, и эти терзания свойственны вашей расе, равно как и корыстолюбие, граничащее с алчностью. В то же время, вы страдаете непомерным тщеславием, которым пытаетесь компенсировать ваше самоуничижение.

Вовсе не случайно решили вы сделаться репортером, эдаким высшим проповедником коммунистических праздничных ритуалов, певцом красной диктатуры, который взахлеб курит фимиам власть предержащим и подобострастно поет панегирики их верховному жрецу. Вы мечтали, небось, воспевать победу автократии, сделаться личным профессиональным льстецом и столь преуспеть в искусстве лести, что вас провозгласят любимцем тирании. И тогда, как виделось это вам, сделавшись ревностным пропагандистом Верховного Жреца, вы возвыситесь над собственной ничтожностью. Вы возжелали выслужиться в царедворцы и состоять своим при дворе, насыщать утробу и в благодарность за эту сытость собственной безупречной службой наводить искусственный блеск на уродливую коросту власти. Облагораживать фасад деспота, припудривать его жуткую гримасу.

Извольте, но в этом как раз и состоит ваше главное поражение – именно в этом, а вовсе не в безобидном фиаско с той рыжей девицей. И значит, на этом надлежит нам сосредоточиться в анализе случившегося с вами.

Неудачи, если присмотреться к ним внимательней, нередко таковыми вовсе не являются. И даже совсем напротив.

Вы опростоволосились дважды, однако, что случилось бы, окажись вы на высоте положения? Вы стали бы придворным репортером или любовником сомнительной бабенки. И я, знаете ли, склоняюсь к тому, чтобы этот ваш комплекс неполноценности, сыгравший на сей раз положительную роль благоприятного тормоза, противодействующего разгулу вашего непомерного тщеславия, расценивать как фактор стабильности.

Вы, однако, в вашем письме говорите, что позже, во сне, вы как бы пережили все ощущения, которые, якобы, бесславно упустили наяву. Судя по этому, вы ведете двойную жизнь, что свидетельствует о раздвоении личности. Дневные представления отделены от ночных глубочайшей пропастью. Сознательная жизнь с должными тормозами рассудительности, которую вы, возможно, ведете, и тут же – ничем не сдерживаемая вольница безудержной фантазии. Это было бы еще вполне терпимым, не преступай вы то и дело границы обоих состояний. Слишком уж часто принимаете вы решения, навязываемые вам болезненной фантазией вашего подсознания. Это является свидетельством затянувшихся явлений инфантильности или пубертата, жертвами которых вы то и дело становитесь. Изо всех сил тянетесь вы к ирреальному, к недостижимому и потому – к опасному.

Я напоминал вам, что мы дали вам кличку "Дон Кибитц". "Дон Кибитц Ломанческий". Похоже, таковым вы и остались. На вашем худом Росинанте несетесь вы сквозь годы, подобно апокалиптическому рыцарю печального образа.

В Польшу вас занесло, чтобы там отчаянно рваться навстречу своей погибели. Вы устроились на радиовещание – и что в итоге? Вы были изгнаны. Вы познали муки поражения, и все это из-за вашего болезненного еврейского честолюбия, перемешанного с каталептическим торможением. Вам захотелось возвыситься и для этого вы пошли на самоунижение. Высшая точка, апогей мечтаний – это всегда притягательно, но и столь же чревато сломанной шеей. Вы тянетесь к этому и боитесь – одновременно. Этот конфликт, который сродни многочисленным фобиям, называют в последнее время навязчивым страхом перед оргазмом.

Я пока не знаю, против чего, в первую очередь, нам предстоит бороться: против честолюбия или против комплекса неполноценности. Или против чего-то третьего, что нам лишь предстоит установить. Пока мне хотелось бы знать, как сложилась ваша жизнь после изгнания из радиокомитета.

7

Уважаемый господин доктор,

прежде чем продолжить описание моих блужданий, я хотел бы коротко коснуться Вашей гипотезы о каталептической заторможенности. То есть, о психическом блокировании определенных функций, которое Вы странным образом называете навязчивой оргазмобоязнью. Эта ваша гипотеза неприятно меня удивила и даже позабавила. Ибо она, эта самая боязнь, никак не вписывается в мой жизненный опыт. Ваши умозаключения имеют под собой абсолютно ложные предположения.

Во-первых, я вовсе не собирался становиться придворным репортером. Тот тип из службы возвращенцев приставил меня к этой работе, и я дал согласие, абсолютно не представляя себе, что за этим стоит.

Во-вторых, у меня физически не было времени сделаться льстецом правящего режима, ибо в двадцать четыре часа я был изгнан из радиокомитета. Изгнан, потому что не соответствовал требованиям, предъявляемым к пропагандисту. За то лишь, что не проявил должной почтительности к тиранам. Потому что прибыл из нейтральной Швейцарии и сам оказался до мозга костей нейтральным.

Что же до оргазмобоязни, то мнения Вашего я абсолютно не разделяю. Будь это так, я был бы предрасположен к страстям. На самом же деле, все обстоит как раз наоборот. Я родился под знаком Тельца, и потому крайне от этого далек. Разумеется, я свято чту высокие идеалы, но я приписываю это исключительно своей нечистой совести: я имею в виду мою животную чувственность, которую я средствами непомерной одухотворенности пытаюсь вогнать в должное русло. С юных лет мне хочется доказать, что я идеалист, противостоящий плотским наслаждениям. Об этой моей раздвоенности, этой губительной двойной игре я готов кое-что любопытное поведать Вам, однако, вернемся к моей истории.

Итак, я был выгнан, что в те времена являлось определенной формой наказания. Меня вполне могли куда-нибудь сослать или даже загнать в исправительный лагерь. Но вместо этого меня отправили к Дарджинскому на обучение в качестве ассистента режиссера в отделение радиопостановок. Узданский хотел всучить мне какую-то памятку, но я, вопреки горечи поражения, чувствовал себя счастливейшим человеком на свете. Мой шеф вознамерился, как можно сильнее, унизить меня, но, вместо это, буквально втолкнул меня в сказочную империю искусства. В сладкую ссылку по имени «Театр». Лучшие польские актеры приходили в нашу студию, божественные женщины и неземные мужчины, которые всем своим существом буквально парили над непроходимой трясиной тусклой бытовщины. Они разговаривали с удивительным очарованием в голосе, и все, что они делали, казалось мне великолепным и многозначительным.

Я носил почетный титул ассистента режиссера, а в сущности от меня требовалось подавать Дарджинскому кофе. Кроме того, я носил артистам булочки с начинкой, однако мне и в голову не приходило выражать недовольство моей работой. Светская жизнь, которая кипела вокруг меня, затуманила мне глаза. К тому же, я втайне надеялся: не вечно же быть мне на побегушках. Рано или поздно меня заметят и поручат настоящее дело, и мне, быть может, доведется сыграть на этой блистательной сцене пусть даже второстепенную, малозаметную, но собственную роль.

О чем еще мог я мечтать, господин доктор? Я учился новой профессии, которая интересовала меня несравненно больше, чем все насквозь пропыленные документы женевского архива вместе взятые.

Наверное, господин доктор, эти мои откровения удивят вас. Еще бы, вы все рассуждаете о пороках, якобы имманентно свойственных моим соплеменникам. Будто бы я вечно снедаем неутолимой жаждой успеха. А тут – на тебе: согласен на малозаметную роль…

Уверяю Вас, вы ошибаетесь, если и не абсолютно, то в немалой степени. Я много наблюдал Дарджинского. Как он готовится к передаче, как работает над текстом, как растолковывает актерам их роли. Я внимательно наблюдал за тем, как звукорежиссер подносит актерам микрофоны, руководствуясь знаками, которые едва заметно подает ему Мастер. За монтажницами, которые, беспрекословно подчиняясь его желаниям, подмешивают в записи шумовые эффекты. За композиторами, которые воплощали в музыке видение Дарджинского. Все в унисон исполняли свои партии в этом громадном слаженном оркестре Великого Мага. Все боготворили могучего Старика, который непререкаемо царствовал в ирреальном мире, но который, при всем при этом, был прекрасней, поэтичней и, если хотите, реальней нашей серой будничной суеты. В этой микровселенной я был всего лишь крохотной шестереночкой, но я чувствовал себя бесконечно счастливым. До той роковой пятницы, которую мне не забыть до смертного часа моего.

Дарджинский послал меня в центральный универмаг за парой шнурков для его ботинок. В его голосе я услышал явное раздражение и подчинился весьма неохотно. Когда я вернулся с покупкой, он повелительным жестом указательного пальца велел мне вытащить из его ботинок старые шнурки и втянуть новые.

Это было уже слишком. В конце концов, я приехал из Швейцарии, где ни управителям, ни режиссерам никто в ноги не бухается. Весь дрожа от возмущения, я, тем не менее, взял себя в руки.

– Почему, – сухо выдавил я из себя, – по какому праву вы обращаетесь со мной, как с куском коровьего дерьма?

– Потому, – спокойно ответил он, – что вы таковым и являетесь, господин Кибитц. Все очень просто.

Мне стало понятно: я для него – лишь сор под ногами. Неисправимый болван, из которого ничего путного не выйдет. Никакого повода для подобного суждения я ему не давал, но он открыто оценил меня ровно так же, как та красотка в ночном экспрессе. И почему только все так ополчились против меня? Это было выше моего понимания.

– По какому праву вы оскорбляете меня, – спросил я, весь полыхая от стыда и гнева, – я сделал вам что-нибудь дурное?

Дарджинский вплотную подошел ко мне. Он сочувствующе покачал головой, и я отчетливо видел, сколь отвратителен я ему.

– Умный человек, – процедил он сквозь зубы, сверкнув глазами, – бежит из Польши в Швейцарию. А вы, господин Кибитц, кусок коровьего дерьма, потому что вы перебежали из Швейцарии в Польшу.

– И что с того? – неуверенно спросил я.

– Ровным счетом ничего, – спокойно ответил Дарджинский, – замените мне шнурки в ботинках, и мы продолжим!

Вы спросите, господин доктор, почему вообще я позволил Дарджинскому такое со мной обращение? Очень просто: я любил его. Я молился на него, как на бога. Я мечтал стать таким, как он. Яркой звездой на бесконечном небосклоне. Ради этого он мог унижать меня, как хотел. Перед всеми коллегами и актерами. Я не смел, не мог держать на него обиды. Потому что он был не от мира сего. Он целиком принадлежал искусству.

8

Господин Кибитц,

полагаю, вы не станете возражать, что, в известной степени, Дарджинский был прав, позволяя себе так грубо унижать вас. Его аргументация достаточно убедительна, хотя излагал он ее не совсем тактично. Слова его были жесткими, но справедливыми. А вот вашего возмущения я понять не могу. Вы же сами говорите, что Дарджинский был большим художником. И вы не можете не согласиться, что этот «большой художник» называл вещи своими именами – что же вы блажите? Чем тут возмущаться? Тем, что он послал вас в магазин за шнурками для ботинок? Это показалось вам унизительным? Вы пишите, что прибыли из страны, где ни управителям, ни режиссерам никто в ноги не бухается. Это действительно так: у нас, швейцарцев, обостренное самолюбие, но и здесь никто не отказал бы в просьбе купить кому-то пару обувных шнурков. Вы с таким пылом пытаетесь объяснить, почему вдруг вам расхотелось становиться подобием этого самого Дарджинского. А что, собственно, показалось вам столь унизительным – перешнуровать ему ботинки? Вы же молились ему, как богу. А богу служат покорно, даже когда он посылает человеку испытания.

Я отчетливо вижу, как через всю вашу жизнь красной нитью проходят все те же свойственные вам особенности: непомерное тщеславие и неугомонная спесь. Видать, и вправду маленькому Кибитцу, сидящему в вас, не дают покоя лавры могучего Гидеона. Вполне возможно, именно эти проявления комплекса неполноценности, являющиеся следствием психических расстройств, как раз и толкают вас к совершению новых и новых ошибок. И уж коль скоро в обсуждении нашем мы коснулись столь деликатной и важной темы: в вашем последнем письме вы откровенно называете себя чувственным животным, эдаким сластолюбцем, который постоянно пытается смирять или, по меньшей мере, маскировать свою животную сущность тягой к высоким идеалам. Как раз эта деталь интересует меня главным образом и в первую очередь. Этим откровением вы наводите меня на след, который я едва не упустил из виду. Вы скрываете ваше истинное лицо под благородной маской эдакого благодетеля. Вот уж странно: мир полон разного рода распутников и развратников, которые не просто упиваются, но и открыто гордятся верховенством в себе такого рода животных инстинктов. Что же побуждает вас столь тщательно скрывать их?

Эту загадку нам с вами непременно разгадать надобно, если уж мы серьезно намерены продвинуться в наших изысканиях.

И, кстати, еще одну попутно: какую, собственно, роль во всей этой истории играет ваша супруга? Она, насколько мне известно, не еврейка и, к тому же, далека от досужего умствования – то есть, как мне кажется, вполне нормальная швейцарская женщина. Или это не так?

9

Уважаемый господин доктор,

это действительно так: моя бывшая супруга была абсолютно нормальной швейцарской женщиной. В Женеве, работая секретаршей, она посещала вечернюю гимназию, после успешного окончания которой решила продолжить образование в Варшавском Университете по специальности «Литературоведение». В целеустремленности Алиса мне ничуть не уступала. Она верила, что при должном усердии в социалистической Польше достижимы и самые неприступные вершины.

Поймите меня правильно, господин доктор! Карьеризм и честолюбие в равной степени были ей чужды. Единственное, чего она страстно хотела, это верой и правдой служить нашим высоким идеалам, устремления ее были искренними и благородными. Она посещала на своем факультете немыслимое множество семинаров. Во всем, что она делала, проявлялось неподдельное прилежание и беспримерное чувство долга. По крупицам собирала она и тщательно записывала бесчисленные цитаты, которыми в то время были до отказа забиты наши уши, стараясь непременно проникнуть в глубинную суть всякой сентенции, будь она даже выцарапана гвоздем на заборе. Это были годы излияния на головы обывателей всякого рода несуразиц, словесного блуда, но Алисе удавалось выуживать в этом мутном потоке некие таинственные истины. Например, нам вдалбливали, что вся западная литература служит единственной цели – отражению интересов капиталистического строя, и потому мы начисто ее отвергаем. Всю разом. Гуртом. Она прославляет идеологию загнивающего общества и потому в руках правящего класса являет собой коварный инструмент насильственного влияния на умы обывателей. Это звучало чудовищно: чтобы осмыслить всю эту несуразицу и самому при этом не свихнуться, следовало хлебнуть хорошую порцию свежего воздуха.

Вначале Алиса была абсолютно шокирована, и, чтобы как-то осмыслить всю эту галиматью, в которой она потерялась, она всячески уклонялась от критических оценок и старалась не задавать острых вопросов. Здесь следует заметить, что она – дочь строительного рабочего из Фриборга, человека жизнерадостного, большого любителя приложиться к рюмочке, который одну половину сознательной жизни провел, что называется, подшофе, а вторую – в лагере левых радикалов, где униженные и оскорбленные держали его за лидера и где он своим пронзительным голосом проповедовал левацкие истины.

Признаться, мы жутко гордились нашим папенькой. Он был чем-то вроде герба наших левацких убеждений, истинным представителем революционного рабочего класса. Таким образом, еще в отчем доме Алиса была приобщена к эксцентричности, и потому всякого рода несуразности не слишком ее впечатляли. Она обладала здравым рассудком маленького человека. Алиса испытывала непреодолимое влечение к постижению глубинной сути проблем. Вместе с тем, она неизменно сосредотачивала свое внимание на самых незначительных, абсолютно поверхностных деталях любой проблемы, весьма и весьма далеких от объяснения ее в целом и главном. Вот уж, поистине, типично швейцарский менталитет!

Однажды, к примеру, она нажила себе врагов, возмутившись отсутствием в учебной библиотеке книг, зарегистрированных в каталоге. Их просто не оказалось в наличие. Они бесследно исчезли. На ее вопрос, почему так, ей ответили, что книги эти в библиотеку еще не поступили, а в каталоге они внесены как подлежащие приобретению.

Это было явной ложью, и Алиса ответила, не нужно, дескать, рассказывать ей сказок. Книги эти уже не раз выдавались читателям, что подтверждает факт их наличия в библиотеке. Тогда ей было заявлено – пусть, дескать, это так, но книги эти не в каждые руки выдаваться могут. Алиса, которая свято чтила принцип равноправия людей, что, к слову сказать, неоднократно осложняло ей жизнь, резко возразила:

– Тогда извольте объяснить мне, кому именно эти книги не должны попадать в руки?

– Этого я не могу вам сказать, товарищ, – было ей отвечено, – это решает партийный комитет.

– Потрясающе! – не унималась Алиса, – а кто выбирает этот самый партийный комитет?

– А вот это вы знаете не хуже меня: его выбирают массы.

– Очень любопытно, – продолжала Алиса, – массы избирают партийный комитет. А партийный комитет решает, что эти массы вправе читать, а что – нет. Я правильно понимаю?

– Да, – ответили ей, – все именно так и обстоит. Что странного видите вы в этом? И почему допытываетесь с таким пристрастием?

– Потому что хочу знать, – ответила Алиса, – кто же, собственно, в подобном раскладе находится вверху и кто – внизу.

– Массы – превыше всего, – услышала она в ответ, – массы – высшая инстанция. Последнее слово – за ними. Так написано во всех уставах.

– В таком случае, – продолжала настаивать Алиса, – я хочу знать, почему высшая инстанция – я имею в виду рядовых членов партии, которые, согласно уставу, превыше всего, и за которыми – последнее слово во всех делах, не вправе читать то, что они, эти самые массы, считают нужным.

В воздухе повисла тяжелая пауза. Алиса демонстративно села и стала ждать объяснений.

– Запрещенные книги, – сухо выдавил из себя библиотекарь, не поднимая глаз, – выдавать запрещено, потому что они – за-пре-щен-ны-е. И я очень советую вам, товарищ Кибитц, не задавать больше подобных вопросов.

На удивление, библиотекарь выглядел человеком отнюдь не глупым. Во всяком случае, он не был похож на простака, который сам воспринимает всерьез всю ту чушь, которую несет. Напротив, по всему было видно, что он испытывал крайнюю неловкость от осознания своего бессилия перед такими вопросами. От неловкости этой он то и дело жмурился близорукими глазами. Через весь его лоб пролегали симпатичные борозды, которые выдавали в нем человека, склонного к размышлениям.

Будучи явно обескураженным неприятным для него допросом, он, тем не менее, упрямо гнул линию, навязанную ему общественным положением, выкручиваясь по мере сил и находя всему наиболее удобные объяснения.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом