Артём Рящев "Думки. Апокалипсическая поэма"

Эта книга – увлекательное приключение длиною в детство.Думки – это как бы бывшие люди, так их называют. «Так удивительно, как это с ними случается: ни с чего вроде бы, вдруг и как-то само собою. Вот – человек, и не важно, кто человек этот, пять ему или сто пять, мальчик, девочка или взрослый, живет и живет как жил, и ничего, кажется, с ним не происходит, ну, рассеянность, может, какая появилась. То то́ забудет, то это – у всякого бывает и вдруг раз! – как зовут не помнит, сколько лет не знает, а спросишь – мычит. Да только и замычит-то не в ответ, а как бы сам с собою или если и для чего-то замычит, то для чего именно совершенно не понятно. Вот эта-та забывчивость и есть первый признак, а мычат они не сразу, это только потом они мычать начинают.» Некоторые думают, что такое с людьми происходит из-за эпидемии нового вируса – инфлюэнцы, но есть и другие мнения.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 08.08.2024

Я вылетел из комнаты и дверь прихватил – из-за закрытой двери не так слышно, как Лежек мычит, – а в коридоре так и стоят его родители. Мама Лежека все также прячется за спиной у его отца, а у отца Лежека в руках все также моя куртка. Я схватил куртку, а он только усами качнул и все, даже рук пустых не опустил.

– Простите, – сказал я обращаясь не к каждому из них, а как бы к обоим вместе.

– Ничего, – отозвался отец Лежека.

– Ничего, – сказала мама Лежека.

– Ничего, – снова повторил его отец.

– До свидания! – сказал я и переступил порог.

– Ты приходи, – услышал я спиной женский голос.

За ним, мужским голосом качнули усы.

– Приходи, – и снова женский.

Я побежал по лестнице. Нет, не приду! И это я понял только что: что нечего мне больше ходить к Лежеку, нечего больше его родителей тормошить, нечего каждый раз выжимать из себя какие-то глупые истории из старого детства – для чего? У меня и истории-то все закончились, а новых нет, а если и есть, то не про ваши уши.

Я проскакал восемь этажей вниз и даже и не помню как их проскакал. Первый этаж, совсем темный, дверь – ногой. Дверь скрипнула, хлопнула и вот я на улице. Еще светло, но скоро стемнеет – надо двигать обратно в кинотеатр «Космос». А еще надо узелок завязать, пока не позабыл. Я порылся в кармане своей курточки и выудил оттуда квадратный и клетчатый носовой платочек – никогда я не переступаю порог кинотеатра «Космос» без своего платочка, куда бы я ни направлялся.

Пальцы раскраснелись от мороза – двигать ими сложно: голова-то команду пальцам отдает да вот только не слушаются пальцы голову. Я покрутил платочек туда-суда, пощипал его, еще покрутил – с первого раза не вышло. Соорудил петельку, засунул кое-как уголок платочка в нее и затянул зубами – должно держаться.

Узелки на платочке я завязываю, чтоб не забыть. Этот, например, который я только что завязал – чтоб не забыть, что я ходил сегодня к Лежеку и больше мне к нему ходить не надо. И много у меня таких узелков. А вот этот – как я познакомился с капелланом и всеми-всеми. Кажется только, что такое не забыть, вижу-то я их всех каждый день и не по разу за день, а на самом деле – легко, и не такое забудешь. Я вот даже не помню, где раньше жил, а ведь жил же я где-нибудь наверно?!

Так вот, как я всех их встретил – это та еще история. И об этом, этот вот узелок.

Как-то я приплелся в кинотеатр «Космос», приплелся без всякой цели, давно не был – вот и приплелся. Зашел в вестибюль, поприветствовал космонавта.

– Здорово! – сказал я.

Глупо, в сущности, с гипсовым космонавтом здороваться, но такую уж привычку я себе сделал. Телеграфировать ему рукой я не решаюсь, а вот в голове у себя с ним поздороваться – никто же не заметит.

Поздоровался я с космонавтом, стою-смотрю и раздумываю, не задувает ли ему там, в открытом космосе, сквозь распахнутое забрало. Да так крепко нелепица эта мне в голову засела, что я и не заметил, как перед стеклянными витринами кинотеатра «Космос» образовалась целая толпа.

Я – на толпу, а она – на меня через витрину. И все глазенками хлопают, а некоторые – еще и носами на витринное стекло и стоят поросёнки поросёнками.

Вдруг стеклянная дверь кинотеатра «Космос» распахнулась, а толпа как-то сжалась, как-то стиснулась, и, вперемежку шаркая подошвами по гладкому полу, влилась в вестибюль.

Опять стоят, смотрят, а я – на них.

И что это за толпа за такая?! – кого-кого тут только нет! Они не однолетки, совсем даже наоборот: некоторые из толпы совсем еще дети, много начинающих только мальчиков и несколько мальчиков уже вполне состоявшихся. Один даже торчит из всех по грудь – натуральный акселерат. И у каждого на шее красный платок.

А у каждого ли? Среди мальчиков есть один совсем уже не мальчик, хоть и росточком он из них никак не выделяется – вот у него-то и нет на шее платка. Такой человечек – сразу и не разглядишь среди других прочих, зато как разглядишь, тут же выделишь и уже никогда его с остальными не смешаешь. Он выглядит как маленький взрослый; не годами маленький, а ростом и всем своим сложением – вот так: на лилипута похож. Личико у него все какое-то разнородное и чубарое. Три тонкие, четкие морщины лежат поперек его высокого, округло-трапециевидного лба, от носа и вниз за уголки рта – еще по одной морщине с каждой стороны таких же глубоких, как и на лбу. А еще почему-то кажется, что на таком лице обязательно должна быть бородавка: ее нет, но ее очень не достает: в складке между ноздрей и щекой или на лбу с краешку почти на виске – где не важно, лишь бы была. Такая самая обычная, гладенькая, кругленькая – бородавка. А глаза! Как две лодочки глаза у него и веко дугой высокой над глазом стоит – глаза-колокола.

Голова у него такая, как и не с его плечей голова: раза в два больше, чем полагалось бы: вот, честное слово, в два раза, если не больше, чем в два! И держится его огроменная голова на шее до того тонюсенькой, что никак нельзя представить, как такая шея умудряется выдерживать столько веса.

А на носу, а на самом кончике его тонюсенького носа – разве это муха сидит там? И почему она не улетает? И почему он ее не сгонит?

Лилипут шаркнул подошвой своего сапога и выделился из толпы. Стоит, закаменел, только глазами своими, колоколами бьет туда-сюда и не на меня, а все где-то все рядом со мной ими шарит. А муха черная у него на носу, на самом кончике, круги нарезает: и не улетит, и не успокоится.

Вдруг глаза его отзвонились, остановились и уперлись в меня.

– Значит уже при деле! – выпалил лилипутик хотя никаким делом, конечно, я не занимался.

– Молодец! – похвалил он меня.

Развернулся и уже к мальчикам:

– Видите? Брать пример!

Мальчики зароптали.

– Отставить смеяться!

Мальчики затихли.

– Труд вот что с обезьяной из человека сделал! – и лилипутик ткнул в меня пальцем.

Я себя в таком разврезе никогда еще не рассматривал, призадумался; и мальчики призадумались.

– Всем примкнуть! – приказал лилипутик. – Ввечеру состоится гимнопение!

Мальчики начали тухнуть, плечи у всех поползли вниз.

– Будем петь гимн номер два-шесть-четыре! Подготовиться: разработать челюсти, продуть легкие и прочитать гимн два-шесть-четыре три раза для памяти!

Мальчики от таких приказов совсем стухли, плечи ниже коленок.

– Выполнять! – рявкнул лилипутик, развернулся на каблуках своих сапог и ушагал куда-то, заложив за спину одну руку.

Мальчики сразу приободрились.

– Это капеллан, – представил мне только что ушедшего лилипутика маленький рыженький шкетёнок.

Он вышел из толпы, встал передо мной, протянул руку и уморно-серьезно сказал:

– Фенёк.

– Что? – не понял я.

– Фенек, – повторил мальчик. – Ну, потому что я рыжий. Видишь? – сказал он, ткнул пальчиком себе в кудри и снова протянул руку мне.

– Ага, – сказал я и пожал его крапчатую лапку.

Вторым ко мне подошел тот акселерат. Вот уж кто каши-то много кушал да еще, наверное, добавки просил.

– Женя, – сказал он и протянул мне руку.

Я испугался, думал, что он сейчас своей лапищей всю руку мне изломает, но он пожал ее удивительно мягко и очень даже дружелюбно.

После акселерата, мальчики потекли ко мне ручейком, один за другим, и я каждому пожимал руку, и каждому – очень приятно, и мне тоже. И вот, наконец, последний: в моей руке оказалась потненькая, пухленькая ладоша – и вы тоже знакомьтесь:

– Витя.

Его рука в моей руке как бы встрепенулась и тут же безжизненно размякла – такое вот рукопожатие.

Тут самое время рассказать про Витю.

О, Витя! Витя являет собой пример природы очень редкой! Слушайте: у каждого найдется какая-нибудь особенная черта или даже просто черточка: у одних таких черт больше, у других – меньше. Но нет ни одного, чтоб вовсе без них. Например, я знал мальчика, который всегда нашептывал себе под нос какую-то дичь, когда что-нибудь искал: носок, ключи от квартиры или оборвок, на котором он записал что-то важное, чтоб не забыть. Выглядело это жутко смешно: ходит по комнате туда-сюда, туда-сюда носом тыкается, и все под нос же и шепчет: «ниф-ниф-ниф, няф-няф-няф», и как начнет это свое «ниф-няф», так и не кончит, пока не найдет что ищет. А в остальном это самый обычный мальчик. Есть еще целая куча примеров: один коленкой все зачем-то дрыгает, и стоит – дрыгает, и сядет – дрыгает, а скажешь, чтоб не дрыгал, перестанет на время, зато потом еще шибче дрыгать начнет; другой весь букварь так перевирает, что ни одной буквы у него не понять: и шипит, и свистит, и мэ у него как бэ, и рэ раскатистая – вертолет на посадку. Все это жуть как бесит, а и понятно: у каждого своя особенность развития. У Вити же не так, Витя сам и есть эта особенность, а черт и черточек у него столько, что кажется, будто он только из них и состоит целиком и полностью.

Глазки у него, у Вити, прикрыты всегда так, будто бы он чихнуть хочет да все никак не может собраться с чихом. От этого он, наверное, и ноздри вечно задирает. А может это он от роста так: многие неудавшиеся ростом люди живут задрав ноздри небесам на показ. А как он ноздрями к небу, так и видно, что одна ноздря у него намного больше другой – я уж и свои ноздри рассматривал в ложечку, которая у меня заместо зеркальца, и в ноздри всех наших мальчишек пересмотрел: ни у кого таких ноздрей нет, у Вити только так! И это бы еще ладно! Витя всё ноздри раздувает, чихнуть собираясь, а та, что поменьше становится тогда как вторая – большой, а которая большая, та так уж совсем до невозможности разрастается. И из этой-то большой до невозможности вдруг как – раз! и пузырь выскочит – дичь такая! И вот стоит он, Витя, ноздрями туда-сюда, а вместе с ними и пузырь то больше, то меньше. А Витя с таким видом, будто мыльные пузыри он, Витя, выдувает тут всем на радость – гордится он, что ли, позорным этим своим умением?!

Если вдруг Вите прийдет в голову высморкаться, то сделает он это непременно ужасающе шумно, раскатисто и противно, а после платок свой целый час разглядывать будет – что там, в платке, кроме его Витиных соплей может быть?!

А как Витя смотрит! На кого бы он ни смотрел, выражение его полуприкрытых глаз всегда одинаковое: смотрит так подленько, будто знает что-то про тебя, что-то такое, за что стыдно тебе быть должно. И от этого его взгляда всегда смущаешься, будто и самом деле тебе есть что скрывать, что-то настолько гадкое, что и друзьям о таком не расскажешь.

Передвигается Витя всегда с какой-то характерной ужимкой, как бы подволакивая одну ногу. А если стоит, то всегда стоит косо, будто одна нога у него другой короче, так что между ногами у него образовывается безобразный треугольник.

Все движения его с ленцой, каждое – с неохотцей, совсем без желания и как бы даже против его собственной воли. Смотришь на Витю и сам засыпаешь.

Ходит Витя в своих прорезиненных кедиках всегда совершенно бесшумно, как кошка и все норовит оказаться у тебя за плечом, на самом краешке твоего зрения.

Вот ладоши у него всегда влажные, потненькие. Щечки жиром будто намазаны. Неопрятный – вечно из-под пятницы неделя. Штаны и куртка сплошь в дырьях. А если образовывается у Вити откуда-нибудь что-нибудь новое, то сразу же дырявится как будто само собой. Вот как можно жить таким к себе неряшливым?!

Или вот простой предмет – рубашка, а рубашкой Витя решительно не умеет пользоваться. Кажется что ни разу у него еще не получилось пропустить все пуговицы в предназначенные именно для них петли и от этого у Вити то воротник косой, одна сторона другой длинней и выше, то на пузе пузырь вздувается. Как он так – и не мешается это ему?! Я часто хлоп! его легонечко по пузырю по этому, «Ну, Витя!» – говорю, а он каждый раз как отскочит, руки в карманы запихнет и пыхтит своим ноздрями на меня, а рубашечку все равно не перезастегивает.

Словом, не мальчик, а самый натуральный Еху.

Еще привычка у него одна есть: в самый неожиданный момент он вдруг заявляет, обращаясь как бы ко всем сразу: «Ну, я пошел!» И если никто не спрашивает его, куда он пошел, то Витя, выдержав несколько времени, также громко и также к каждому и ни к кому именно повторяет: «Ну, я пошел!» И тогда уж приходится его спрашивать, куда же он пошел, потому что если не спросить, то, кажется, и до вечности это свое «ну, я пошел» повторять он будет. Словом, или я, или который-нибудь из мальчиков, но обыкновенно все-таки я, спрашиваю Витю:

– Куда ты, Витя, намылился?

Или:

– Куда ты, Витя, собрался?

Или просто:

– Куда?

А Витя закатывает свои глаза и важно так:

– В одно местечко! – разворачивается, хлопает себя по боками и неспешно ушагивает в то самое «одно местечко».

Ну вот кто так делает? – никто так не делает кроме Вити! У него, у Вити, что, запор чтоли случится, если он не сообщит всем и каждому куда именно он пошел?!

А еще Витя любит портить воздух вокруг себя и делает это часто, и громко, и поэтому его всегда хочется ударить.

И от этого всего, и от многого другого и в том же роде, Витю как-то по-особенному жалко, а вместе с тем и как-то по-особенному стыдно за него. И за Витю стыдно, и за себя тоже стыдно, что за Витю стыдно. Совершенно невозможный мальчик!

Но пока о Вите – тоже ладно, еще успею и другие прочие подробности о нем порассказать, не забуду если.

Ближе к вечеру того же дня, когда я встретил всех, обо мне вспомнил тот лилипутик, капеллан.

Капеллан появился на пороге кинозала да там и закаменел сапогами в землю упершись. А в руках, а под боком – что это у него? Разве таз, обычный алюминиевый таз?

Он постоял так целую минуту, весь закаменевший и только глазами своими, колоколами своими набат бьет: из стороны в сторону глаза у него, колокола, ходят, с мальчика на мальчика, с предмета на предмет, сползают на сцену по обкромскам краснобархотного занавеса да по сцене бьют из кулисы в кулису; и ни на что эти глаза, колокола эти не могут посмотреть вдруг и сразу, все им надо, глазам его, колоколам его пораскачаться сначала, пораззвониться. И вдруг стихло – его взгляд остановился и остановился он опять на мне, остановился и засверлил, натурально как сверлом засверлил.

Капеллан ступил внутрь через порог, поставил аллюминевый тазик на косенькую табуреточку, подошел и встал ко мне вплотную, задрал одну только бровь да как тыкнет мне пальцем прямо под мое недопроглоченное яблоко, под шею, туда, где две косточки срастаются и получается ямочка:

– Где галстук? – спросил он, а бровью еще сильней.

– Какой галстук? – не понял я.

– Он еще не вступал, – услышал я спиной тоненький голос того рыженького шкетёнка, Фенька.

– Отставить не вступал! – рявкнул капеллан и на лицо мне посыпались его слюни.

Я подумал, что это, наверное, некультурно будет стереть рукавом его слюни прямо сейчас, прямо перед ним, поэтому и стою обплеванный, ничего не понимаю и на всякий случай молчу.

– Ну что, оглашенный? – поинтересовался капеллан. – Вступать будем?

Я ничего не понял, ни про оглашенного, ни про вступать.

– Какой? – спросил я. – Куда вступать?

Первый вопрос капеллан проигнорировал.

– В ряды! – снова рявкнул капеллан и снова целая россыпь его слюней мне на лицо.

– Можно, – согласился я просто для того, чтоб не уточнять насчет «рядов» и не получить новую порцию его слюней.

А капеллан на это мое «можно» как надует грудь, я подумал что он меня теперь уж точно всего обплюет, а он развернулся на каблуках и заорал на мальчиков:

– Строй-ся!

Мальчики тут же зашевелились, забегали. Кажется всё сумятица какая-то и куча-мала, но не прошло и минуты, а мальчики выстроились в ровный треугольник носом на капеллана – значит выучено это у них так: всего лишь пару раз кто-то налетел на кого-то и разок кто-то с кем-то звонко стукнулся лбами.

Капеллан сходил к табуреточке и вернулся с алюминиевым тазиком в руках. А там, а в тазике – картофельные клубни, целый тазик этих картофельных клубней, еще с паром, черные, обгорелые как из костра клубни – пахнут! Я подумал вдруг это мне, или всем нам, но это не мне и не всем нам. Капеллан отставил тазик на пол, стал между мной и мальчиками. Все сделалось вдруг каким-то торжественным, даже света будто стало меньше, будто кто керосиновые лампы прикрутил.

– Я торжественно клянусь! – выстрелил капеллан прямо мне в лицо и стоит, на меня уставился, бровь задирает.

Я ему в ответ тоже бровью телеграфирую – что тут скажешь?

– Я торжественно клянусь! – повторил капеллан чуть-чуть растягивая слова и тут я вдруг понял, что он хочет, чтоб я повторял за ним, но только я начал, как он перебил меня.

– Я… – начал я.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом