978-5-86471-977-0
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 03.02.2025
– Да, именно так. Люди в это верили.
– И суть истории, которую я слышал, заключалась в том, что иногда – редко, но все же – твоя душа встречается с другими душами, которые тоже путешествуют. И поэтому, когда в реальной жизни ты встречаешь кого-то, кто кажется тебе очень знакомым, кого ты вдруг раз – и узнаешь, это потому, что ваши души уже встречались ночью.
– Это очень мило.
– Я тоже так подумал.
– Ты в это поверил?
– Я не верил… раньше, – говорит он, и подтекст этих слов выразительно повисает в воздухе.
– Раньше – это когда? – спрашивает она.
Он улыбается.
– До тебя.
О, как же она жаждет любить вот так: возвышенно, инстинктивно, без стеснения, без колебаний и постоянных непрошеных сомнений. Для него это так естественно – любить, не беспокоясь о последствиях. Он просто говорит о том, что у него на сердце, и говорит искренне, без страха, что кажется Элизабет каким-то невозможным колдовством.
Нечто подобное происходит и несколькими днями позже, на открытии его выставки. Это его первая персональная выставка в галерее на цокольном этаже «Флэтайрон-билдинг» – одной из нескольких новых площадок, которые с каждым месяцем привлекают все больше и больше гостей, незнакомцев, приезжающих из богатых пригородов на дорогих автомобилях и спрашивающих, безопасно ли здесь парковаться. Нервных людей, которые явно беспокоятся о себе и своем имуществе, но которых все же привлекает растущая репутация Уикер-парка, его неоспоримая популярность среди богемы. Ходят слухи, что на открытие выставки Джека приедет критик из «Трибюн» – Бенджамин Куинс написал в пресс-релизе, что «молодой фотограф, запечатлевший культурный бум в Уикер-парке», проводит свою первую выставку, – и все с нетерпением ждут.
Выставка называется «Джек Бейкер. Девушка в окне». Джек сфотографировал – вплотную, наискось и с очень специфических ракурсов – экраны компьютеров, на которых открыты изображения незашторенных окон, и во всех женщины разной степени раздетости. Фотографии сделаны на таком близком расстоянии, под такими углами и с такой малой глубиной резкости, что тела выглядят растянутыми, нечеткими, зернистыми и абстрактными. Эти фотографии Джек напечатал на больших холстах, так что лицо или тело, которые на экране были размером с почтовую марку, теперь стали гигантскими. Из-за такого масштабирования иногда бывает трудно понять, на что вы смотрите. Люди в замешательстве разглядывают фотографии Джека, пока изображение вдруг не обретет четкость и они с изумлением не поймут, что перед ними обнаженная натура очень-очень-очень крупным планом.
Этим вечером здесь собрались все: эксцентричные художники, поэты, актеры, режиссеры и прочие неординарные личности, которых Элизабет встречала в коридорах кооператива; музыканты из рок-групп, которых она видела в барах и которых Джек так триумфально фотографировал; и куда более многочисленный, чем обычно, контингент лет тридцати-сорока, который выбрался в Уикер-парк из своих просторных квартир на берегу озера, или из больших домов в Эванстоне, или из западных пригородов. Именно приток этой аудитории, по-видимому, особенно радует Бенджамина: он пребывает в эйфории от того, что привлек толстосумов в свой убогий район посмотреть на обнаженку. «Мы шокируем цивилов», – шепчет он всем знакомым, кто подвернется под руку.
Элизабет стоит рядом с Джеком, который объясняет свою философию заинтересованным зрителям.
– Работа художника сейчас, в девяностые, в конце истории, состоит не в том, чтобы создавать, а в том, чтобы пересоздавать, – говорит Джек пожилой паре, возможно, коллекционерам. – Переделывать, перестраивать, переосмыслять контекст. В мире, где все темы для фотографии исчерпаны, где все уже заштамповано, задача искусства – отстранять объекты.
Пара кивает, улыбается, жадно глотая его слова.
– Поэтому я использую выложенные в сеть фотографии обнаженной натуры, – воодушевленно продолжает Джек. – Меня интересует не сама обнаженная натура, а ее повсеместность, тот факт, что интернет переполнен этими телами. И я хотел совершить своего рода преображение, превратить двухмерную плоскость компьютерного экрана в объект в трехмерном пространстве, а эфемерный цифровой код – в нечто осязаемо материальное.
– Можно купить? – спрашивают они, и Элизабет улыбается, целует Джека в щеку и отходит.
Она пробирается сквозь толпу, подслушивает, подходит к фуршетному столу, который на самом деле представляет собой просто бочонок со стопкой одноразовых стаканчиков. Она здесь никого не знает или, по крайней мере, не знает настолько хорошо, чтобы подойти и пообщаться. И вот она стоит у бочонка, одна, и пьет пиво с огромной шапкой пены, когда Бенджамин объявляет, что художник хочет произнести тост, и Джек залезает на стол, оглядывает зал и кричит:
– Где Элизабет?
Тут он замечает ее, толпа между ними как будто расступается, он улыбается, салютует ей стаканом и говорит, обращаясь ко всем:
– Я хотел бы посвятить этот вечер Элизабет, самому замечательному человеку, которого мне доводилось знать, моему источнику вдохновения, моей музе, моей Эди Седжвик, моей Джульетте, – что вызывает коллективный вздох умиления даже у тех гостей, кто обычно довольно циничен.
И тогда возникает ощущение, что их союз превознесли и благословили всей толпой.
В этот самый момент отношения Джека и Элизабет превращаются из личных в публичные, и теперь все хотят поговорить с ней, все хотят заполучить ее. Люди стучатся в дверь ее квартиры в любое время суток и упрашивают сходить с ними на очередное мероприятие, чаще всего в один из многочисленных баров, где поет какая-нибудь крутая группа, – музыканты в поношенных свитерах склонились над воющими гитарами и смотрят в пол, длинные волосы скрывают лица, так что все они кажутся одинаковыми, безликими, вялыми и безучастными, а Элизабет стоит внизу, у самого края стихийно образовавшегося круга для слэма, слушает, держа пиво в одной руке и сигарету в другой, и кивает в такт.
Это те концерты, о которых они с друзьями будут говорить с таким благоговением в последующие годы, те вечера, когда они видят какую-нибудь группу, которая пока известна только среди местных, играет в баре для десяти человек, еще не заключала контракты на запись альбомов, еще не засветилась на MTV. Они видят Veruca Salt в «Дабл дор». Jesus Lizard в «Царь-баре». Urge Overkill в «Лаунж экс». Уэсли Уиллиса, который сидит на улице и играет на клавишах для всех прохожих. Smashing Pumpkins в «Метро». Лиз Фэр в «Пустой бутылке». До того, как все эти люди станут знаменитыми. Для них это будет своего рода связующий элемент, общий опыт, единение, возникшее после стольких вечеринок, афтепати, тусовок с музыкантами, пьяных ночевок друг у друга. Потом похмельное утро, косяк и кофе в закусочной у Лео – и можно проводить долгие часы в поисках интересных винтажных вещей в пропитавшемся запахом пачули «Рэгстоке», где стойки так забиты одеждой, что выудить оттуда что-нибудь одно очень трудно. Или изучать книги на узких кривых полках в букинистическом «Майопике», где деревянные полы скрипят при каждом шаге. Или слоняться по «Квимбис», читая местные журналы, или комиксы для взрослых, или новейший выпуск «Эдбастерс»[7 - "Эдбастерс" – журнал, выпускаемый одноименной некоммерческой организацией и посвященный борьбе с консьюмеризмом.]. А иногда, если хочется сменить обстановку, они все садятся в метро – один отвлекает контролера, пока остальные преодолевают турникеты, перепрыгивая через заграждение, как лоси («Мы как лоси!» – восклицает Элизабет), – игра, которая никогда не надоедает, – а потом оккупируют весь вагон (обычно последний, самый пустой) и отправляются в бесчисленные дешевые приключения по городу: на озеро, на бесплатные концерты в Грант-парке или в джаз-клубы в Аптауне, или в гей-бары в Бойстауне, или в забегаловки на Логан-сквер (где несовершеннолетним из их компании удается раздобыть спиртное в отважном поединке с барменами, вышибалами и местными правоохранительными органами), или в крошечные кинотеатры, рассыпанные по всему Чикаго, – маленькие зальчики с экранами размером не больше простыни, где Элизабет смотрит «Заводной апельсин», «Кабинет доктора Калигари» и ретроспективу Феллини, а также полуночный показ «Небесных куколок», на котором они все просто завывают от смеха.
Иногда они садятся в одну из тех немногих машин, которые у них на ходу, и отправляются в какой-нибудь из торговых центров Норт-Сайда, чтобы провести день среди яппи. Они играют с сотрудниками «Гэпа» в игру, смысл которой состоит в том, чтобы пройти через весь торговый зал, дотронуться до задней стены, вернуться обратно и выйти на улицу так, чтобы никто из консультантов не успел спросить: «Чем я могу вам помочь?» Это труднее, чем кажется, потому что от сотрудников «Гэпа», похоже, требуют, чтобы они как можно быстрее заводили разговор с каждым входящим в магазин клиентом. «Гэпоптикум» – так они называют эту ярко освещенную торговую тюрьму, где за вами постоянно наблюдают. А Бенджамин и вовсе может говорить на эту тему без умолку: торговый центр, по его мнению, – это современное воплощение всевидящего полицейского государства, а многочисленные сотрудники, охранники и камеры вынуждают вас не только быть объектом наблюдения, но и наблюдать самим, потому что зеркала в примерочных заставляют постоянно думать о том, как вы выглядите в глазах других людей, видеть себя со стороны, покоряться тирании чужого взгляда и понимать, что этот взгляд всегда найдет в вас недостатки.
– Когда тебя видят, ты перестаешь быть собой, – часто говорит он, и это превращает их задачу – войти в «Гэп» и выйти из него так, чтобы тебя не заметили, – из простого развлечения в своего рода символический перформанс.
Чтобы сделать это успешно, нужно с невинным видом постоять у входа, дождавшись момента, когда все сотрудники отвернутся, потом юркнуть внутрь и спрятаться за вешалками с джинсовыми юбками, пока опасность не минует, потом пробежать к вешалкам с блузками и пригнуться, чтобы тебя не было видно за столами со шлепанцами, потом добраться по этому проходу до самой задней стены, выпрямиться и дотронуться до нее, пользуясь тем, что консультантка у примерочной отвлеклась, а потом поспешно выйти, не переходя на бег, потому что бег всегда привлекает нежелательное внимание и вызывает вопрос «Чем я могу вам помочь?», пока остальные наблюдают с улицы и иронически комментируют происходящее друг другу, как будто все они Бобы Костасы[8 - Боб Костас – популярный американский спортивный журналист, вел прямые репортажи со многих важнейших матчей по бейсболу и американскому футболу.]: «О, Боб, вот это сейчас был опасный момент». – «Да уж, Боб, но блестящий маневр у комбинезонов в последнюю секунду предотвратил катастрофу!»
Им очень смешно.
Это становится одним из их любимых развлечений – разыгрывать крупнейшие торговые сети в сегменте масс-маркета. Они называют это «культурным противодействием». Они так решили. Это способ противостоять гомогенизирующей, уничтожающей планету корпоративной капиталистической машине, но в юмористическом ключе. Например, они подбивают друг друга прийти в автосалон и два часа притворяться, что хотят купить «додж караван», причем так, чтобы продавец не понял, что это розыгрыш, или, когда это им наскучивает, выдают себя за сотрудников магазинов и облекают в слова идиотский посыл, который часто имплицитно присутствует в рекламе брендов. Среди самых выдающихся образцов этого жанра – случай, когда один человек из их компании якобы раздавал пробники духов в «Диллардс» со словами: «Аромат, от которого перехватывает дыхание», и случай в мужском отделе «Мейсис», когда один из них тихонько ходил возле свитеров от Томми Хилфигера и повторял: «Стопроцентная шерсть для стопроцентного барана». Или когда один из них якобы продавал бюстгальтеры с пуш-апом в «Виктория сикрет» и сообщал клиенткам: «Чем больше ваша грудь, тем больше вас ценят!» Или когда они все оделись в спортивные костюмы, пришли в «Найк» и говорили покупателям: «Не парься из-за рабского труда. Просто сделай это!» Они клеят на кассовые аппараты, на банкоматы и зеркала примерочных стикеры с антикорпоративными лозунгами:
Не верь тому, что тебе говорят
Ломай систему
Не прогибайся
Не будь овцой
СОМНЕВАЙСЯ ВО ВСЕМ
Вечером они возвращаются в «Цех», собираются в галерее на первом этаже, пьют дешевое пиво, курят сигареты с гвоздикой и наслаждаются массажем спины. Все они, разбившись на пары, тройки и четверки, разминают друг другу дельтовидные мышцы. Все они не из Чикаго, все приехали в этот район издалека, и взаимные прикосновения для них – способ сблизиться. Да, они действительно чем-то напоминают стаю шимпанзе, которые выискивают друг у друга клещей и блох, и да, некоторые их соседи по «Цеху» отпускают шуточки по этому поводу и обзывают их разными производными от имени Джейн Гудолл[9 - Джейн Гудолл – известный специалист-приматолог.], но им все равно. Их жизни тесно переплетены; они едят вместе, пьют вместе, иногда спят вместе. На занятиях по биологии Элизабет узнала новое слово: анастомоз. Это феномен, когда кровеносные сосуды из пересаженного органа или кожного лоскута объединяются и сливаются с собственными сосудами организма, формируя новую сосудистую систему. И это, по мнению Элизабет, идеально описывает их, ее компанию неразлучных друзей, которые все переплетены, все связаны друг с другом. Когда они едут слушать Breeders на «Лоллапалузе», то выразительно переглядываются во время Cannonball и повторяют губами эту идеальную строчку – «Я буду тебе кем захочешь», – как будто она была написана для них, о них.
Почему массаж спины? А почему нет? В конце концов, все они связали свою жизнь с искусством. Они приняли крайне идиотское решение в условиях «экономики просачивания»[10 - "Экономика просачивания", популярная во времена президентства Р. Рейгана, подразумевает, что государство должно поддерживать богатых граждан, чьи доходы будут "просачиваться" сверху вниз к менее обеспеченным слоям населения и тем самым содействовать развитию экономики в целом.]. А если ты совершаешь серьезные ошибки, надо найти других людей, которые будут совершать их вместе с тобой. Если всю оставшуюся жизнь ты проведешь в нищете – что ж, надо хотя бы найти в этом плюсы, повеселиться, сказать «да» тому, что приносит тебе удовольствие. А массаж спины приносит удовольствие. И брауни с марихуаной тоже приносят удовольствие. И распевать песни Ани Дифранко и Тори Эймос, стоя на диване, а иногда прыгая на нем или даже танцуя, тем более приносит удовольствие. И пить абсент, и читать стихи вслух приносит удовольствие. И смешивать измельченные в порошок галлюциногенные грибы с лимонным соком: вкус мерзкий, но потом оно приносит удовольствие. И вдыхать веселящий газ: это приносит удовольствие почти всегда, за исключением того момента, когда сразу после вдоха кажется, что голова очень быстро сжимается, а потом так же быстро взрывается. Есть термин для описания той микросекунды после большого взрыва, за которую вселенная расширилась, превратившись из микроскопически маленькой точки в бесконечно огромное пространство, – космическая инфляция, и этим выражением вся компания описывает то, что происходит в их головах от веселящего газа и что происходит в их сердцах, когда они вместе.
Элизабет не привыкла так открыто и искренне говорить о дружбе и близости. Но она осознает, что впервые в жизни ничто не разлучит ее с этими людьми. Здесь нет властного отца, который в один прекрасный день объявит, что они снова переезжают в другой город. И поэтому можно отбросить свою обычную сдержанность и отчужденность, свою обычную готовность к катастрофам. Эти люди никуда не денутся. Она никуда не денется. Наконец-то она может позволить себе любить.
И вот как-то в воскресенье, в один из первых теплых весенних дней, через несколько недель после открытия выставки Джека, они, человек десять, садятся в последний вагон поезда на красной ветке и едут в Андерсонвилль на барахолки. Элизабет прислонилась к Агате, и та массирует ей шею железными пальцами, силе которых сейчас позавидовал бы сам Вулкан. Поезд нырнул в туннель, и яркий солнечный пейзаж сменился видом на стремительно несущиеся мимо серые стены. Тут Бенджамин встает и откашливается, все переводят глаза на него, и он говорит:
– Раз уж вы, филистеры, газеты не читаете, я буду тем, кто вам все расскажет.
– Расскажет что? – спрашивает Элизабет.
И тогда Бенджамин достает сегодняшнюю «Трибюн», открывает ее на рубрике «Культура» и показывает всем большую фотографию Джека и Элизабет, держащихся за руки на фоне одной из наиболее пристойных работ серии «Девушка в окне». Снимок был сделан в день открытия выставки, и заметка, которую Бенджамин тут же зачитывает вслух, посвящена последним тенденциям бурно развивающейся культурной жизни в Уикер-парке. Автор называет «Цех» источником качественно новой энергии, сердцем этого в целом неблагополучного района, а потом, ближе к концу статьи, особо отмечает выставку Джека и сообщает, что галерея продала все его работы до единой, а «Джек Бейкер – самый выдающийся молодой художник в Чикаго».
Когда Бенджамин заканчивает читать, все они молча и изумленно переглядываются. Наконец поезд со скрежетом тормозит на станции «Гранд-авеню», и более удачного совпадения не придумать, потому что, когда он останавливается и двери открываются, из динамиков раздается: «Гранд», и тут Элизабет говорит:
– Это же грандиозно.
Она окидывает взглядом вагон, смотрит на своих прекрасных друзей, и все они смеются (а застенчивый Джек в своей типичной манере сидит и краснеет), и ей кажется, что они – эти несколько человек, которых поезд несет под землей, – фитильки истории, горящие ярким пламенем маяки перемен и прогресса. Она никогда еще не была так непоколебимо уверена, что влюблена в Джека, и в своих друзей, и в этот город, и в это яркое весеннее воскресенье.
Все в точности так, как она и сказала.
Это действительно грандиозно.
А ПОТОМ ОНИ НАЧАЛИ терять друзей. Если в двадцать с небольшим они только добавляли и добавляли в свою коллекцию новых людей, новые впечатления и более-менее регулярные развлечения, то ближе к тридцати эта коллекция стала сокращаться: друзья или устраивались на работу за городом, или переезжали к своим близким. На первых порах изменения казались точечными – единичные потери, а не закономерность и не тенденция, – и поэтому основные контуры их жизней оставались прежними. Но потом внезапно стали появляться дети. Подруги Джека и Элизабет начали обзаводиться потомством, причем делали они это с такой удивительной синхронностью, как будто заключили за спиной Элизабет тайный сговор и решили забеременеть в промежуток между двадцатью восемью и тридцатью двумя годами. Элизабет казалось, что ее обманули. Она была поражена, что эти жители кооперативов, эти художники и бунтари, которые в девяностые яростно выступали против системы, всего десять лет спустя так покорно влились в нее. Большинство из них съехали из Уикер-парка в поисках более дешевой аренды в других местах, где они могли бы, как они выразились, «расшириться». Когда Элизабет впервые сходила на детский день рождения в пригороде, оформленный в стилистике сериала про Дору-путешественницу, она почувствовала себя преданной. Ее самые близкие друзья – друзья по колледжу, друзья, с которыми она жила, тусовалась, напивалась, путешествовала, баловалась легкими наркотиками, – один за другим исчезали из ее жизни. Ее пугало, как быстро это иногда происходило, как легко ее друзья разрывали связи. Взять хоть Агату, которая была, наверное, ближайшей подругой Элизабет, – они с Джеком часто ходили к Агате ужинать и смотреть кино, часто ездили с Агатой и ее мужем на машине в Согатак или в округ Дор. Потом Агата забеременела и стала постоянно повторять, как малыш будет обожать тетю Элизабет, причем клялась, что ребенок ни капельки не помешает их дружбе, но нарушила это обещание уже через полчаса после родов. Поздно вечером Элизабет получила сообщение: «Мальчик!», написала: «Что???», Агата ответила: «Раньше срока! Сюрприз!!!», и тогда Элизабет написала: «Ого, поздравляю! Уже еду!!!», но Агата ответила: «Вообще ребенок сейчас слабенький, и, чтобы его не заразить, мы пускаем только членов семьи».
Вот так в один момент Элизабет стала ненужной. Вот так в один момент новый клан Агаты – ее семья – вышел на первое место. Элизабет прочла это сообщение, и ей стало больно. «Я думала, мы тоже семья», – хотелось сказать ей.
Это происходило каждый раз, когда у кого-то из их близких друзей появлялись дети: все обещания, данные во время беременности, после родов нарушались, молодые родители исчезали с горизонта, и Элизабет, как ни старалась, не могла сохранить угасающую дружбу. Она планировала поздние завтраки со старыми друзьями только для того, чтобы услышать от них: «Извини, в это время у детей тихий час». Она планировала обеды, а они отвечали: «Обычно в это время дети капризничают». Она планировала ужины, а они отвечали: «В это время мы укладываем детей спать». Она планировала посидеть с друзьями после того, как дети заснут, и даже готова была сама принести алкоголь, шейкер для коктейлей и бокалы, чтобы не возлагать на друзей абсолютно никаких обязанностей, чтобы они могли просто расслабиться, выпить и поболтать, но они все равно отказывались: «Извини, мы уже с ног валимся».
И даже в те редкие вечера, когда им с Джеком удавалось напроситься в гости к друзьям, чтобы хоть немного пообщаться вживую, никакого полноценного разговора все равно не получалось: присутствие в доме чужих людей заставляло детей настырно, а иногда и буйно добиваться внимания родителей, которые – видимо, не желая наказывать детей в присутствии друзей, чтобы предстать в наилучшем свете, – никак этому не препятствовали, так что дети, испытывая границы своей новообретенной сладкой свободы, начинали капризничать, кричать и беситься, родители нервничали еще больше, и Элизабет чувствовала себя виноватой за то, что вообще пришла. Чувствовала себя обузой. Чувствовала, что ее приглашения и визиты только раздражают. В конце концов она перестала спрашивать. В конце концов остались только Элизабет и Джек, которым предстояло провести несколько следующих десятилетий вдвоем, в одиночестве, общаясь с друзьями лишь изредка, во время суматошных вечеринок по случаю дня рождения.
И все же ее друзей эта новая жизнь не то чтобы огорчала. Напротив, Элизабет не могла не замечать, что им это нравится, что они действительно предпочитают более просторные пригородные дома с участками. Они были совершенно довольны жизнью. У них появлялся ребенок, а иногда и несколько. Они были единым целым, одним организмом, семьей. Они постоянно спрашивали Элизабет, когда у нее тоже будет семья. В итоге она стала думать, что, возможно, ей чего-то не хватает, что, возможно, идеалы ее двадцати с небольшим лет не дают ей получить некий фундаментально важный жизненный опыт. Она вспомнила о своем поведении в молодости, о том, каким оно было ужасным, о том, как они с друзьями ходили по пригородным торговым центрам и целыми днями насмехались над людьми. Тогда это приносило такое удовлетворение, казалось таким забавным, даже в некотором роде осмысленным – они называли это «культурным противодействием», придавая своим поступкам благородный лоск идейного сопротивления: капиталистическая система откровенно аморальна, думали они, а следовательно, люди, которые вовлечены в эту систему, тоже откровенно аморальны, и поэтому она могла не чувствовать себя виноватой из-за того, что высмеивала этих людей или считала себя выше их. Это соблазнительная логика, когда тебе чуть за двадцать, но теперь, оглядываясь назад, Элизабет чувствовала себя неловко. Весь их протест казался ей неприятным. Самонадеянным. Лицемерным. Даже в некотором роде чудовищно нахальным: это был мир до глобализации, мир до 11 сентября, мир до ипотечного кризиса, мир до Великой рецессии, когда все они интуитивно понимали, что, как бы сильно они ни презирали массовую экономику и ни сопротивлялись ей, у них не возникнет особых проблем с тем, чтобы в конечном счете найти работу и средства к существованию в этой экономике. Возможно, подумала Элизабет, те друзья, которые переехали в пригород, самые прозорливые из их компании. Они первыми избавились от заблуждений.
Элизабет с Джеком переехали в Чикаго, чтобы осиротеть, оборвать связи с родными, с которыми у них не было ничего общего, и создать новую семью в кооперативе с теми, кто разделяет их взгляды. И на какое-то время им это удалось. Но чего они не учли – так это того, что люди не придерживаются одних и тех же взглядов всю жизнь. А когда их взгляды меняются, меняется и семья.
Элизабет должна была это предвидеть. Она знала, что за свою жизнь человек может сменить множество личностей. Она побывала столькими разными Элизабет, переходя из школы в школу. В одной она усердно зубрила математику. В другой начала играть на виолончели и полюбила музыку. В третьей вступила в экологический клуб и решила стать рейнджером. Потом увлеклась театром и писала пьесы и монологи. В следующей школе она стала участвовать в дебатах и захотела стать юристом. И самое странное, что в свое время все эти «я» казались настоящими. В каждой школе она проходила тест на интересы и увлечения, который должен был подсказать, какая профессия могла бы ей подойти, и каждый год результаты были разные. В один год получалось, что она должна стать математиком. На следующий год – учителем музыки. Потом – рейнджером, драматургом, юристом. Даже ее ответ на самый простой вопрос – «Откуда ты?» – варьировался от школы к школе, потому что Элизабет считала своим новым родным городом тот, из которого только что приехала. Она осознавала, что человек может меняться и преображаться, и поэтому не было ничего невероятного в том, что сейчас она опять преображается и вот-вот станет кем-то новым – например, родителем. Матерью.
Она начала обсуждать это с Джеком, начала вслух говорить, не стоит ли им подумать о ребенке. И когда он заколебался, она спросила, не может ли нежелание заводить детей быть следствием их собственного трудного детства, и предположила, что они боятся воспроизвести те обстоятельства, которые заставили их обоих сбежать от своих семей, но позволить этим страхам возобладать – все равно что позволить их отвратительным семьям в определенном смысле одержать над ними верх, а осознание этих последствий как раз-таки может послужить противоядием.
В конце концов он согласился, и, когда родился Тоби, Элизабет вдруг поняла, куда подевались все ее друзья. Она была поражена тем, как резко изменились ее приоритеты, как любая задача, не связанная с заботой о Тоби, о его безопасности и здоровье, начала казаться ей отклонением от курса или препятствием на пути. С запоздалым раскаянием она поняла, что если кто-нибудь из ее бездетных друзей захочет прийти к ней выпить мартини и поболтать, пока ребенок спит, этот визит будет не то чтобы нежеланным, но несколько неуместным. Как если бы Сизиф, катящий камень на гору, вдруг остановился выпить чаю. Она поняла, что ее старые друзья ее не бросили или, по крайней мере, не делали этого намеренно; просто их внимание заняли другие вещи, их любовь сменила курс, ежедневные задачи неизбежно и непроизвольно трансформировались. Она наконец осознала странный парадокс родительства: это был в высшей степени разрушительный и в то же время почему-то в высшей степени утешительный опыт. Родительство одновременно и опустошало, и наполняло душу.
Она мысленно простила своих старых друзей. И мысленно выругала себя за то, что злилась на них и что вела себя как человек, которого было легко бросить, как человек, который на всех этих днях рождения с раздражающей демонстративностью давал понять, что присутствует здесь чисто номинально, одной ногой уже переступая порог. Она всегда так жила: опаздывала на обеды, нескоро отвечала на письма, подолгу не звонила, случайно назначала две разные встречи на одно и то же время. Казалось, она неосознанно намекала, что на самом деле люди не так уж и сильно ей нужны.
Она, как могла, примирилась с потерями, поклялась впредь исправиться и стала искать новых друзей так, как это делает большинство родителей: среди матерей и отцов в школе, где учится ее ребенок.
Вот почему этим поздним летним утром она была здесь, стояла рядом с Брэнди на асфальтированной дорожке у Парк-Шорской сельской дневной школы, наблюдала за тем, как родители привозят детей, и слушала, как Брэнди, ни дать ни взять дворецкий из романа Джейн Остин, рассказывает про каждого вновь прибывшего.
– Мистер Кит Мастерсон и миссис Джули Мастерсон из Форест-Хиллс, – сказала Брэнди, кивая в сторону серебристой «тойоты секвойя», которая въезжала на кольцевую дорогу. – Они оба стоматологи. Если когда-нибудь будешь готовить десерт для их сына Брэкса, обязательно проследи, чтобы в нем не было сахара.
– Поняла, – сказала Элизабет. – Спасибо.
– Мистер Брайан Грин и миссис Пенелопа Грин из Эванстона, – продолжала Брэнди, указывая на следующую машину. – Она всю жизнь придерживается веганства. Хочешь совет? Никогда не спрашивай, как она восполняет недостаток железа. Это для нее болезненная тема, она становится слишком нервной и начинает навязывать свои взгляды.
– Хорошо, буду знать.
Парк-Шорская сельская дневная школа на самом деле находилась не в сельской местности. Строго говоря, это была и не просто дневная школа. Это была частная школа, где дети учились с нулевого по двенадцатый класс, и располагалась она в переоборудованном здании бывшей библиотеки Карнеги, прямо в колоритном центре Парк-Шора, в нескольких кварталах от того места, где строили «Судоверфь». Философия руководства заключалась в том, что они использовали старую модель «сельской дневной школы» в качестве источника вдохновения и педагогической отправной точки. На практике это означало, что дети разного возраста учились вместе, в одних классах, и что учителя преподавали по междисциплинарной программе, а не специализировались в одной конкретной области. Идея, как объяснялось в красочных рекламных буклетах, заключалась в том, чтобы вернуть тот формат, когда школы еще не перешли к конвейерной модели обучения, когда образование еще не превратилось в своего рода поточное производство, где к ученикам относятся как к машинам, а к учителям – как к рабочим сборочного цеха, каждый из которых занимается отдельным компонентом этих машин: биологией, математикой, чтением, письмом и так далее. В Парк-Шорской школе все как бы смешивалось воедино, и это лучше отражало то, как на самом деле учатся дети – стихийно, спонтанно, естественно.
Элизабет и Джек отдали Тоби в Парк-Шорскую школу, потому что она должна была подойти Тоби с его сложным характером: благодаря гибкому подходу к обучению, отсутствию жестких правил, упору на физическую активность и сенсорное развитие учеников это была та среда, в которой Тоби мог наконец расслабиться и стать более уравновешенным и спокойным. В этой школе он реже срывался, реже закатывал истерики, реже проявлял агрессию. Тоби был не из тех детей, которые могут целый день сидеть за партой и слушать, а руководство Парк-Шорской школы решительно выступало против сидения целый день и, если уж на то пошло, вообще против парт. Так что это был правильный выбор.
– Мистер Энтони Форрестер и миссис Марта Форрестер из Нортбрука, – сказала Брэнди. – Она работает в отделе кадров «Юнайтед эйрлайнс». Он «в поиске работы» уже года три. Мы почти перестали его об этом спрашивать.
– Ясно.
– Мистер Теодор Норман и миссис Кэрри Норман-Уорд из Уиннетки. Хотя скоро она опять будет просто Кэрри Уорд, без дефиса. Они разводятся.
– Ой.
– Между прочим, это не сплетни. Они сами охотно об этом рассказывают. Даже опубликовали в «Фейсбуке» целое эссе, которое написали вместе, и там подробно объяснили, что отдалились друг от друга и теперь расстаются друзьями, с глубоким взаимным уважением и благодарностью.
– Как цивилизованно.
– Они ходили к консультанту для пар, желающих сохранить отношения, потом поняли, что не смогут спасти брак, и тогда пошли к консультанту для пар, желающих расстаться, – он, к счастью, работал в том же офисе. Они очень стараются, чтобы развод прошел как можно более гладко и этично, ради детей.
Элизабет кивнула.
– А по поводу того, что они отдалились друг от друга, – что произошло?
– В смысле?
– Почему отдалились? В чем причина?
– На самом деле, насколько я знаю, ничего особенного не произошло. Они просто перестали испытывать друг к другу такие сильные чувства, как раньше. Думаю, такое случается со многими парами. Страсть угасла, искра потухла. У этого должно быть какое-то название.
– У этого есть название.
– Правда?
– Гипоактивное расстройство супружеской привязанности.
– Ты серьезно?
– Такое явление существует, – сказала Элизабет. – Я изучаю его на работе. Специфический термин, обозначающий как раз то, что ты описала: охлаждение романтической любви с течением времени.
– Впервые слышу.
– Мы тестируем лекарство.
– Лекарство? Так вы что, изобрели любовное зелье?
– Технически это стимулятор дофаминовой нейротрансмиссии, воздействующий на конкретный полиморфизм генов, но, да, между собой мы называем его «Любовным зельем номер девять».
– Ничего себе!
– Это коктейль из разных жизненно важных пептидов, который, как мы надеемся, поможет людям опять испытать прежние чувства к своему партнеру.
– Любовь в бутылке. Ну и дела, – сказала Брэнди, а потом быстро добавила: – Мы с Майком обновляем свои свадебные клятвы как минимум раз в год.
– Да, я видела фотографии в «Инстаграме». Это чудесно.
– Это наш способ сказать друг другу: «Я буду выбирать тебя снова и снова». Так мы сохраняем романтику в отношениях.
– Вы молодцы.
Тут Брэнди заметила новое семейство на ярко-красном электромобиле, который абсолютно бесшумно проехал мимо, наклонилась к Элизабет и сказала:
– Ну что, легки на помине наши голубки. Ты же знаешь голубков?
Она имела в виду Кейт и Кайла, которые недавно переехали в Иллинойс из Кремниевой долины и за недолгое время своего пребывания здесь стали для местных родителей чем-то вроде курьеза. Кайлу было за сорок, его дочери Камилле девять, а Кейт за двадцать – видимо, она приходилась Камилле мачехой. Всякий раз, когда Кейт и Кайл расставались – как, например, сейчас, когда он отвозил ее с Камиллой в школу, – они целовались на глазах у дочери, ее учителей, других родителей и случайных прохожих. Причем целовались взасос. Страстно и с языком, как подростки на выпускном.
– Ого, – прошептала Брэнди, наблюдая за ними.
Кейт обнимала Кайла, широкоплечего и коренастого, как будто созданного для игры в регби, и решительно, жадно и беззастенчиво целовала его. А когда они закончили целоваться, Кайл отвесил Кейт довольно громкий шлепок, игриво хлопнув ее по заднице прямо на глазах у детей.
– Ого, – снова сказала Брэнди.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом