Перейти к содержанию

Жизнь Гришки Филиппова, прожитая им неоднократно

Автор:

Категория
Историческая литература
Год издания
Издательство
ЛИРА
ISBN
978-5-907727-83-0
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

«Жизнь Гришки Филиппова, прожитая им неоднократно» – пятая из серии книг Дмитрия Конаныхина, в продолжении бестселлера «Деды и прадеды», получившего Горьковскую литературную премию 2016 года в номинации «За связь поколений и развитие традиций русского эпического романа». Читатели книги погружаются в мир детства и взросления главного героя – Гришки Филиппова. Эта история о том, как формируется личность, о поисках своего места в жизни. Гришка проходит через множество испытаний и приключений, которые помогают ему понять себя и окружающий мир. В книге затрагиваются важные темы связи поколений, дружбы, становления характера, что делает ее актуальной для широкого круга читателей. Конаныхин создает яркий и запоминающийся портрет человека, который учится дружить, мечтать и принимать жизнь во всех ее проявлениях.

Читать «Жизнь Гришки Филиппова, прожитая им неоднократно» — Дмитрий Конаныхин онлайн

Страница 9 из 14

– И стали мы дружить с Катей… И звонил я ей каждый день, звонил из телефонной будки в двух домах от нашего. Ведь телефона у нас тогда еще не было. Знаешь, на углу улицы Орджоникидзе, я тебе показывал, там до сих пор на стене кирпичного дома светлое пятно – там телефонная будка стояла, автомат, я оттуда звонил Кате. Менял в школьном буфете двадцать копеек на двушки, на копейку брал кусочек хлеба, солил, томатный сок – вот и наелся. А на все деньги звонил Кате. И кормил телефон «двушками». И на узоры замерзшие на стекле будки дышал, пока ее слушал.

– Гриш, а о чем вы говорили?

– Шура, вот о чем влюбленные дети говорят? Обо всем, но больше друг друга голос слушают. Люди, если любят, они голосу рады, дыханию рады, рады, что жив родной человек, что он живет – даже если просто слышишь его голос из обледеневшей трубки. Днем тогда народу мало было, все на заводе работали, поэтому я мог долго в телефонной будке стоять – все стекла в узорах, трубка обледенела, а я Катю слушал, как она обо всем-всем рассказывала. И я был счастлив…

– А потом?

– А потом, Шурка, потом я ее очень обидел.

– Как?!

– «Как-как»… Нечаянно. Со всей дури, по-дурацки. Понимаешь, ее родители в Тюратам мотались тогда постоянно. Тогда все жили там – на площадках самая штурмовщина «Бурана» была. А мама ее, Катина, она… Там же все лучшие спецы были, им же и сорока не было, со всего Союза, самые лучшие, самые умные, гитары, песни… Короче… Не была она верна Катиному папе. Папа ее тоже занудой был. В отличие от весельчаков. Знаешь, в любом коллективе всегда были весельчаки, есть и будут такие. Хохотуны женщинам всегда нравятся, с ними легко, прикольно. И вот однажды Катя мне что-то о маме сказала, мол, не любит она маму свою.

– А ты?

– А я ее тогда не понял. Не понял, что она мне самое дорогое, душу свою доверила, самое сокровенное, сомнения свои. Я-то, дурак, подумал, что нельзя маму не любить, я же маму очень любил. Ты же нашу маму любишь? Вот… Вот я тогда Кате что-то такое сказал, не обидное, но поучительное. И… И больше я ей не звонил.

– Как же так?! Вот ты дурак!

– И даже хуже. Дурак, конечно. Все мы ошибки делаем, Шурка. Все мы учимся жить, людей понимать. Ты же тоже учишься. Ничего страшного, что она тебя, принцесса твоя, обидела.

– Гриша!

– Что, Ромео… Тихо-тихо, ну извини. Я все знаю. Все будет хорошо. Встретишь свою – ту, которая тебя всем сердцем поймет и примет. Только ты к физике давай сейчас готовься. Жизнь видишь как поворачивается, все же повторяется. Как у отца, как у меня.

– Гриш…

– Что?

– А мы зануды, да?

– Нет, конечно. Что ты. Просто порода такая у нас – казачья. Твой прадед прабабушку украл, дед бабушку украл, папа маму украл…

– А ты?

– Так, спокойно, нечего хохотать! Ты вообще сегодня спать собираешься? Не вздумай ночью ботанить! Давай, бабокрад, спать ложись, мал еще гуленничать, Шурка, глупая ночь на дворе…

5

– Гриш! Гришка! Меня по школе объявили!

– В смысле?

– По радио! Второе место на районке! Понимаешь?

– Класс! Поздравляю. А первое кто? Лицей, конечно же?

– Да, лицей. Но там сразу видно, лицей – он же губернаторский, там все куплено. Там на регистрации сразу понятно было. Мы, представляешь, пришли, нас спрашивают, из какой мы школы, а этих сразу: «Лицей? А, здрасьте, ребята, проходите». Там у них вся комиссия – половина из лицея, мы сразу все поняли.

– Да ничего страшного. Сложно было?

– Да нет, семечки, я все порешал. Знаешь, хорошо, что я решал по герцам задачи, что вперед ушел на пол-учебника, там получилось прикольно, нам еще кубические корни не давали и частоту, а я и плотность высчитал, так проще, и частоту колеса по плиткам – ну, герцы перевел, а наши не поняли, а еще там было на скорости, мы с тобой считали…

– Погоди, не тараторь. Кофе будешь?

– Угу. А еще, знаешь, мы сидим все – а там десятиклассник такой, веселый, прикольный – оглядывается и говорит: «Гляньте, ни одной девчонки!» И мы все давай хохотать. И дядька, который преподаватель из Физтеха, бородища – во, пузо – во! – пузом стол отодвигает. Он гогочет, аж стол трясется: «В физике бабы не нужны…»

6

А ведь Шурка ждал – на своей олимпиаде. Ждал, не встретится ли ему его Катя. Придет ли моя Катя – пятнадцать лет спустя, но к нему.

И ведь они всегда ждут своих Кать – тринадцатилетние мальчики, которые зануды, которые не хохотуны. Эти мальчики поступают в свои Физтехи и Бауманки; команды этих институтов всегда проигрывают в КВНах, в отличие от веселых заборостроительных[38] приколистов. Потом эти занудные ребята строят заводы и космодромы, уходят в тундру и тайгу, они идут вслед за отцами и дедами за край земли, они учатся открывать свои звезды, строить свои корабли, свои подводные лодки, ставят эксперименты на себе, создавать новые вакцины – на себе, печь свой хлеб и создавать новые сплавы, лезть в радиоактивное пекло вслед за своими глючащими роботами, сушить голову, работать каторжно, запускать свою «Ангару».

Над ними всегда поначалу смеются принцессы – такая уж у зануд планида: много работать, терпеть, стараться, учиться скрывать свои чувства и быть всегда готовыми встретить свою единственную, настоящую, удивительную.

И украсть ее.

Ехидна

1

Как известно каждому уважающему себя бауманцу, самое страшное в жизни опытного студента – это перед зачетной неделей сорваться в штопор недосданных лабораторных, незачтенных семинаров, заваленных коллоквиумов, обрасти «хвостами», что твой павлин, и не выйти на сессию в славном Технилище[39].

Павлины, братик, бывают зимними и весенними. Но если весенним павлинам судьба благоволит – весной доценты, разнеженные ласковым солнышком, улыбчиво пребывая в некой туманной меланхолии, ставят «неуды» редким оголившимся студенткам и лишь слегка терзают несчастных козерогов[40], – то зимним павлинам тоскливо, скучно и тревожно в ожидании родительского звонка «Когда тебя ждать, сынок?» и сначала призрачного, но потом все более неотвратимого знакомства с товарищем военкомом. Суетливая предсессионная неделя, когда зимний пернатый пытается вырвать перья из своего хвоста, это время скорбей, тревог, сложного похмелья и поиска спасительных комбинаций для продления сессии, чтобы успеть досдать, дотянуть, проскочить, выучить, «отбомбиться»[41] любой ценой.

Подчеркиваю – любой ценой.

Одной из самых надежных, но сложных в исполнении схем была тема тяжелой болезни. Единственным ее недостатком была странная, математически, физически и метафизически необъяснимая недоверчивость институтских терапевтов к потокам тяжелобольных студентов, которые на предэкзаменационной неделе бесплотными тенями, оглашая окрестности мучительным кашлем, сдерживаемыми стонами, белея перевязками и гипсами, стекались к казенным дверям бауманской поликлиники. Чтобы разжалобить медикусов, эти порождения средневековой инквизиции, нужны были особые, железобетонные основания. Итак…

2

Зимой 198… года что-то мне становится как-то печально на самой первой паре физкультуры. Захожу я к медсестре, она у меня обнаруживает какие-то странные цифры давления, вроде 80 на 70, и поэтому несколько оживленно интересуется, как я вообще живу на этом белом свете:

– Эй.

– Что?

– Мальчик, как ты себя чувствуешь?

– Норм. А что?

– И голова не кружится?

– Нет. А что?

– Давай еще раз померим.

– Что?

– Ты слышишь меня?

– Давайте.

– Что?

– Норм.

– Понятно… Ну-ка давай еще разок измерим.

– Норм.

Медичка получает какие-то другие, еще более забавные показания моего организма. Он не соглашается с моим предсессионным настроением и явно решает расслабиться.

– Нет уж, – шипит медичка. – Марш в поликлинику.

– А надо?

– Марш отсюда! Иначе зачета не будет!

Марш так марш.

Ну устал я, устал.

Даже очень.

Чапаю я по мокрому снегу, по бурым лужам, заявляюсь в поликлинику, занимаю место в длинной очереди к нашему эскулапу, которого мы ласково зовем Ехидной, и скучаю среди страдальцев. Но тут под дореволюционными сводами раздается какой-то странный, зловещий, лязгающий стук и в утреннем сумраке коридора медленно-медленно материализуется силуэт моего закадычного дружбана Сани Васильчикова – на костылях и фактически при смерти, столь бледно его чело и полны невыразимой муки глаза.

Я резко сомневаюсь в увиденном, говоря проще, не верю уже своим глазам: прошлой ночью Саня был живее всех живых, индейцем скакал по сцене Дома культуры и дудел в свой любимый саксофон так, что вышибал дух из бауманской дискотеки. Бауманцы визжали, орали и крутились волчками, а Витька Монеткин, звезда институтской секции по боксу, стоя на краю сцены и, подняв согнутую в колене ногу, энергично двигал пятой точкой так, что при виде его фирменного па визжали приглашенные участницы «Московского общества подруг инженеров»[42].

…Будущих инженеров, конечно. Инженерами надо еще суметь стать. Через четыре года Витя станет охранником очередного миллионера и убьет киллера одним ударом, и ничего ему за это не будет во времена торжествующей демократии. Впрочем, я отвлекся. Ты останавливай меня, если что, Шура.

А вот на той дискотеке… О, это было удивительное время, когда молодежь еще не умела целоваться по-заграничному, то есть с громким чавканьем и напоказ, поэтому ребята по старинке молча распускали руки ко всеобщему удовольствию будущих подруг инженеров… Да уж… Эх.

Лязгая костылями, Саня подходит к нашей очереди, бледнеет и молчит.

– Саня?

– А, привет, Гришка.

– Э-э-э…

– Нормально. Ты к Ехидне?

– К нему.

– Гришка, пошли вместе, а?

– А смысл?

– Смысл есть. Ты мой боевой товарищ. Ты привел друга, помог дойти. У тебя добрые и честные глаза, ты, Гриша, умеешь врать, как бог. Ехидна тебе поверит. Он отвлечется, короче, все будет в шоколаде.

– Думаешь?

– Отвечаю.

– А диагноз?

– Гришка, ты че, мне Виолетта такую историю болезни достала! Пять листов одной латыни. Бурденко! Фирма! Ехидна вжисть не разберется. Говорю: две недели в кармане. Даже три! Ну ты чего? Вечно ты какой-то слишком пессимистичный!

– Дай-ка глянуть. А костыли зачем?

– Для надежности. Ты че, я все продумал. Ты подведешь меня к Ехидне, я уроню костыль, ты меня поддержишь, он бросится поднимать, это вызовет в нем чувство сопричастности.

– Саня, ты где понабрался этой мути?

– Это Элеонора.

– Элеонора?

– Ну, с психфака[43].

– А Виолетта?

– Ну что ты занудничаешь? Ты еще о Жанне спроси. Так! Эй, козера! Расступись! Ты че?! Пусти тяжелобольного! Ты не понял? Ну, блин, вот я выйду. Нет, ты понял?! Гриша, до чего борзые козера пошли!

Раздвинув возмущенно пищавшую икру первокурсников, которых за строптивость и легкую невменяемость, свойственную всем бывшим школьникам, испокон веков зовут козерогами, мы протискиваемся в дверь:

– Ростислав Васильевич, можно?

– Вы оба ко мне?

– Оба.

– Хм… Ну-ка, ну-ка… Красавцы. Проходите оба.

И начинается наш поход.

Я несу тело боевого товарища на себе. Саня, роняя пот, бледнея и обмирая, мужественно, по сантиметру, преодолевает бесконечные три метра к столу.

Ехидна молча наблюдает шествие бойцов. Герои, соответственно, преодолевают пространство и время кабинета. В сгустившейся тишине оглушительно гремит расчетливо оброненный костыль. Саня слегка приподнимает голову, чтобы оценить диспозицию. Дело дрянь: Ехидна даже не шевелится. Он возвышается в кресле темным инквизитором напротив предновогоднего окна и скептически подпирает подбородок кулаками.

Это все очень-очень скверно. Но отступать уже поздно.

– Так… Филиппов, ты без костылей. Начнем с тебя. Что у тебя?

– Вот, – я протянул ему записку медсестры.

– Так. Сколько дней не спал? Два? Три?