ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 15.08.2026
В 1952 году М. С. стал полноценным членом партии – до того кандидат. Напрягла проблема: прошлое дедов. Оба имели чёрную метку в биографии. Дед Пантелей 14 месяцев отсидел – без суда и следствия. Деда Андрея высылали в Сибирь – тоже без всякого суда. Когда М. С. в Привольном принимали в кандидаты ВКП(б), на этих фактах не сосредотачивались – люди все свои, прекрасно осведомлены, как всё обстояло на самом деле: несправедливо поступили и с тем, и с другим. А в Москве обязательно зададут неудобные вопросы, и как отвечать, чтобы не захлопнулась дверь в храм избранных?
Написал отцу – у того при приёме в партию должна была возникнуть точно такая же коллизия. Ответ получил, когда приехал на каникулы в Привольное. Сергей Андреевич сказал: «Ничего не писал. В партию перед боем принимали – какие вопросы, кого куда и за что сослали. На смерть шли».
М. С. не на фронте, потому ему пришлось подробно объяснять парткому университета: кого из родственников привлекали?.. за что?.. куда ссылали? Приняли в партию, которую он через 33 года возглавит.
«Постепенное интеллектуальное возмужание, – пишет М. С. в воспоминаниях, – стремление к осмыслению происходящего в жизни делали невыносимым схоластическое, начётническое отношение к учебному процессу, чем грешили некоторые преподаватели, видевшие в студентах лишь объект идеологического натаскивания. Было в этом что-то оскорбительное, унижающее человеческое достоинство».
Из дня сегодняшнего учёба в советском вузе сталинских времён представляется скучной, унылой из-за того, что предметы были предельно идеологизированы, особенно на гуманитарных факультетах, и уж тем более на юридическом. Диалектический материализм, исторический материализм, научный коммунизм, политэкономия социализма… Сами по себе эти предметы ничего особенного не представляют, вполне можно их изучать, но если не навязывают, как единственно верные, вот тогда и возникает неприятие. Учебники марксистско-ленинской философии приходилось заучивать чуть ли ни наизусть и слово в слово пересказать на экзамене.
Ну, и естественно, «Краткий курс истории ВКП(б)» – куда ж без него юристу? Впрочем, как и студенту любого факультета, любого вуза.
«Учебный процесс, казалось, был нацелен на то, чтобы с первых недель занятий сковать молодые умы, – пишет М. С. – вбить в них набор непререкаемых истин, уберечь от искушения самостоятельно мыслить, анализировать, сопоставлять. Идеологические тиски в той или иной мере давали о себе знать и на лекциях, семинарах, в диспутах на студенческих вечерах».
Но для некоторых несамостоятельность в мыслях весьма удобна: определены чёткие рамки размышлениям, поведению в обществе – проще жить. Редко кто из студентов задумывался над примитивностью того же «Краткого курса». Всё разложено по полкам – пользуйся. Как выразился один современный деятель: не рефлексируй – распространяй! Существовал негласный норматив: Сталина цитировать в два-три раза чаще Ленина и в пять-шесть раз чаше Маркса и Энгельса.
Было ли у М. С. в таких идеологических тисках интеллектуальное возмужание? Было ли стремление к осмыслению? Вряд ли. Он же был комсомольским активистом, а это несовместимо с осмыслением. М. С. не задумывался о смысле государственной политики. Всё же инстинкт самосохранения был на страже. У кого этого инстинкта не было, те не выживали. Или награждались 58-й статьёй с соответствующими последствиями – лагерь, лесоповал, Магадан.
Но совсем подавить интеллектуальный поиск даже сталинской системе не удалось.
В ту пору можно было найти у букинистов Бердяева, Шестова, других русских идеалистов начала века. Мамардашвили вспоминает: «Помню, можно было найти все книги Розанова, Бердяева, русские переводы Ницше, Фрейда – всё, что угодно!» Бери, вникай, развивайся. Но М. С. по букинистическим не ходил, Розанова и Бердяева не читал.
Анатолий Сергеевич Черняев, будущий помощник Генерального секретаря Горбачёва, вспоминает: «Сколько же я перечитал самой серьезной, самой немарксистской, самой философской литературы! И сколько я повыписывал из неё – уйма. И это в разгар культа личности, до которого в душе мне не было никакого дела. Я жил отдельно от внешней идеологической среды. И ни до, ни во время, ни после войны культ, сталинизм никак не отразились на моём внутреннем развитии. Я жил по законам московской интеллигенции. Никогда у меня не было ненависти к белогвардейщине, никогда я никого, включая Троцкого, не считал врагами народа, никогда не восхищался Сталиным и всегда во мне вызывало отвращение его духовное убожество. Никогда не исповедовал официальный марксизм-ленинизм».
Такое про себя М. С. не мог сказать. Никто вслух не формулировал, но в уме все держали правило: бойся своих мыслей, любое брошенное мнение, противоречащее линии партии, таит опасность. М. С. свидетель, как развёртывались послевоенные идеологические кампании – против низкопоклонства перед Западом, космополитизма. А борьба с уклонами в литературе, кино, музыке, генетике, языкознании… Видел, как беспощадно, иезуитски прорабатывают ни в чём не повинных людей. Чтобы понять несправедливость этих экзекуций, много ума не требовалось. Но и хватало ума, чтобы не протестовать.
На смену энтузиазму послереволюционных, довоенных лет пришёл умеренный скепсис, критическое осмысление происходящего, стремление разобраться, почему история страны развивается так, а не иначе. Возникали смутные подозрения о том, что и партия не всегда права. Бовину запомнился разговор со старшим товарищем, тот сказал ему перед вступлением в ВКП(б): «Я уверен, что ты будешь хорошим коммунистом. И я хочу сказать тебе, что наша партия серьёзно больна…» – и далее перечислил хорошо известное сегодня: фальсифицированные процессы над врагами народа, выселение народов, бездарность Сталина в первый период войны, отсутствие внутрипартийной демократии, нетерпимость к духовной независимости, к свободе мнений… Бовин сделал вывод: «Моё политическое образование началось».
Игорь Дедков, вспоминая о годах учёбы в МГУ, на эту тему: «Помню, как меня агитировали в партию. „Зачем ты тянешь, у тебя не будет хода, ты ставишь крест на своём будущем“. Я примирял противоречие: политическую апатию и несамостоятельность, косность и пошлость окружающих я соотносил с великими идеалами революции, с выношенным образом коммуниста-революционера, мучился, не находя точек соприкосновения, и не найдя их, писал заявление, думая о Революции».
Это было искренне чувство: дума о Революции. Октябрьской 1917 года, разумеется.
Александра Николаевича Яковлева в 1947 году послали в Москву на учёбу в партийную школу. И у него о независимости мысли: «Хоть это и был 47-й год, на семинарах мы говорили всё, что хотели, свободно спорили. Наверное, там действовал запрет на работу КГБ в партийных учреждениях».
Можно жить при любом режиме – и быть свободным. Даже при сталинском режиме, при большевистском. Свободным, понятно, не политически, а духовно.
У первокурсника физического факультета МГУ Евгения Велихова, будущего академика, нашёлся просветитель по политическим вопросам: «Знакомый профессор организовал меня и моего школьного друга Гришу в кружок по изучению сталинской фальсификации истории. Это тянуло уже на хорошую 58-ю статью. Но никто не проболтался, и обошлось».
М. С. таких учителей не встретил. У него преподаватели, как он сам определяет, начётники. Начётник – это человек, который много читает, но механически и некритически усваивает прочитанное. Преподавателей понять можно. Если учение Ленина-Маркса единственно верное, то никакой отсебятины. Камикадзе на университетской кафедре не мог появиться. Ни одна строчка из работ Ленина не подвергалась сомнению. Труды Сталина сразу по выходу признавались гениальными. И никаких толкований, не говоря уж о сомнении не допускали. Когда в 1952 году вышла работа Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР», то преподаватели поступали просто: боялись даже пересказывать её своими словами – зачитывали на лекции сей великий труд постранично.
На период учёбы М. С. пришлась знаменитая кампания по искоренению космополитизма. Мимо юрфака она не могло пройти – факультет идеологический, на острие политической бдительности. Борьба принимала абсурдные формы. Профессора Юшкова, авторитетного историка государства и права, всю жизнь посвятившего изучению Киевской Руси, назначили безродным космополитом. М. С. пишет в воспоминаниях: «Мы любили лекции Серафима Владимировича. Это были даже не лекции, а, скорее, беседы в гостиной, увлекательные рассказы о далёких временах, о жизни наших предков. Предметом своим профессор Юшков владел блестяще. Но мы не раз и по отношению к нему допускали своего рода идеологические розыгрыши, вроде такого: а почему, уважаемый профессор, вы избегаете в своих лекциях ссылок на классиков марксизма-ленинизма? И тогда он лихорадочно открывал вместительный портфель, извлекал из него одну из своих книг и, надев очки, искал соответствующие высказывания».
Юшкова и определили в безродные. Это было настолько абсурдно, что и опровержению вроде бы не подлежало. На заседании учёного совета, на котором профессора подвергли проработке, чего он только о себе не узнал. В конце обсуждения, которое правильнее назвать экзекуцией, Юшков поднялся на трибуну и, вместо того чтобы развернуть доводы в свою защиту, произнёс только одну фразу: «Посмотрите на меня!» Профессор стоял перед аудиторией в рубахе-толстовке, подпоясанной шнурком, держа в руках поношенную соломенную шляпу, олицетворяя всем обликом своим истинного русского интеллигента. Ну какой же это космополит? Проработка Юшкова была прекращена.
Но вопрос: а как это отразилось на мировоззрении М. С.?
Складывается впечатление, что никак. Чувствовал он, что все эти проработки несправедливы? Чувствовал. Но эта несправедливость шла от партии, членом которой он был, потому должна быть справедливой. Получается, она несправедлива? Голова раскалывалась от такой дихотомии. А у кого не раскалывалась? Большинство из тех, кто прошёл через ад проработок, не сомневались в правоте партии. М. С. пишет: «Мы были детьми своего времени. Если некоторая часть профессуры, как мне сегодня кажется, вынужденно следовала правилам игры, то мы, студенты, принимали положения изучаемых дисциплин как данность, искренне и убеждённо».
«Дело врачей» – тоже должно было заставить задуматься. Тем более, что коснулась тех, кто рядом. М. С. с первого курса сошёлся с Владимиром Либерманом – это был умудрённый, здравомыслящий человек. Казалось, что он прочитал абсолютно все книги. Весёлый, неунывающий. Прошёл рядовым всю Отечественную. Отмечен боевыми наградами. Однажды Либерман не пришёл на занятия. А когда появился, то поразил однокурсников подавленным состоянием. Естественный и простой вопрос «Что случилось?» вызвал у него, крепкого мужика, слёзы. Рассказал: ехал в трамвае, улюлюкающая публика, обдав градом оскорблений и ругательств, выбросила его из вагона.
«Я был потрясён», – вспоминает М. С.
До приезда в Москву он вообще никогда не сталкивался с еврейской темой. И что такое антисемитизм понятия не имел. Но заставил ли М. С. случай с Либерманом, да и вся компания по искоренению космополитизма задуматься?
И другие стороны жизни – неприглядные, идущие поперёк пропагандистских штампов – открывались перед М. С. Он был одним из руководителей агитколлектива в избирательную компанию. Комедия, если задумываться: при системе, когда из одного кандидата выбирали одного депутата, организовывалась широкая пропагандистская кампания.
Студентов на месяц освободили от занятий, чтобы они уговорили народ пойти проголосовать за единый блок партийных и беспартийных – существовала тогда такая забавная политическая формулировка. А на уговоры сил тратили немало. Явка должна быть близкой к стопроцентной. Чем простой народ изуверски и пользовался: выкатывал агитаторам ультиматумы.
М. С. и его команде пропагандистов досталась Красная Пресня – тогда захудалый район. И почти в каждом доме будущие избиратели ставили условие: починишь крышу – пойдём голосовать, нет – уж извини, милок. А кроме крыши могло возникнуть и двери, и электропроводка, и зарплата маленькая, и нет места в детском саду для ребёнка… Отличился творческим подходом к агитации один из аспирантов, член агитколлектива: он был сыном председателя азербайджанского колхоза, получал из дома посылки с фруктами, сластями – раздавал их избирателям. И в день голосования привёл всех без исключения на избирательный пункт за час до его открытия.
Уровень образования в МГУ начала 50-х годов был посредственным. На биологическом факультете проклинали генетику, на физическом – воинствующий идеализм. Филологи не знали значительную часть книг русских и советских писателей, которые будут изданы во времена перестройки. Имена западных авторов кроме некоторых идеологически выдержанных и не слышали На юридическом искусство составления обвинительных речей изучали по выступлениям Вышинского, а понятие «правовое государство» подавалось как проявление буржуазной идеологии – реакционное, антикоммунистическое. На философском плотно изучали труды Маркса, Энгельса, Ленина и, разумеется, Сталина.
Но есть и благоприятные впечатления о том времени. Георгий Шахназаров, в начале 50-х аспирант Института государства и права, утверждает: «При тиране Сталине политическая жизнь была намного интенсивней, чем при милейшем Леониде Ильиче». К сожалению, Георгий Агаршакович не расшифровывает, что он конкретно имеет в виду под интенсивной политической жизнью.
Анатолий Черняев, будущий помощник генсека Горбачёва, свидетельствует иное: «Помнится и другое – безразличие в студенческой среде к политической жизни. Конечно, были активисты, искавшие постов любого значения и находившие себя в общественной работе. Но в массе, в особенности среди тех, кто ко мне тянулся и с кем я хотел общаться, интереса к такой самодемонстрации не было».
Среди активистов был и М. С. Язык у него, как говорится, был подвешен и подвешен виртуозно. Прошла скованность первого периода. Он, по воспоминаниям, однокурсников, мог на любую тему говорить безостановочно. Был у него дар: говорить живо, эмоционально, захватывающе, но при этом – ни о чём. Качество ценное для студента, а уж для политика – необходимое, как смазка для механизма. Много позже Александр Николаевич Яковлев об этом прямо скажет: «…высвечивается любопытнейшая черта горбачёвского характера… эта черта не раз помогала Михаилу Сергеевичу в политической жизни, особенно в международной. Он мог утопить в словах, грамотно их складывая, любой вопрос, если возникала подобная необходимость. И делал это виртуозно. Но после беседы вспомнить было нечего, а это особенно ценится в международных переговорах».
Да, в этом М. С. был виртуоз: скажет тонны слов – а вспомнить нечего. В чём мы убедились, когда он стал Генеральным секретарём.
Мозги у М. С. гибкие, восприимчивые, да плюс прекрасная память – это ему очень помогало в учёбе. Цель он себе поставил – учиться, учиться, учиться. Вполне по-ленински. Но и бурно проявил себя в комсомоле. Был секретарём комитета курса, а потом всего факультета. Общественная активность – суть его характера. С удовольствием вспоминает: «Тогда был боевой, зубастый комсомол. Делал он много, очень много. Комсомольские собрания такие были боевые!» По комсомольской работе сойдётся с Анатолием Лукьяновым, секретарём комитета ВЛКСМ юрфака – он учился на два курса старше.
Сильные впечатления у М. С. от смерти Сталина – в этом он ничем не отличался от большинства советских граждан. Казалось, что небо рухнуло на землю. И единственный вопрос: как дальше жить без Него? Что с нами, сиротами, будет? Слёзы даже у тех, кто прошёл фронт, кто видел смерть в глаза.
Студенты юрфака пошли прощаться с телом – сутки простояли в очереди.
Впечатления М. С.: «В Колонном зале впервые увидел его вблизи мёртвым. Окаменевшее, восковое, лишённое признаков жизни лицо. Глазами ищу на нём следы величия, но что-то из увиденного мешает мне, рождает смешанные чувства». Какие смешанные – М. С. не уточняет. Скорее всего не было смешанных, а вполне обыкновенные. «Что же теперь со всеми нами будет, Мишка? – спрашивал чех Млынарж, – ведь пропадём».
Такие были настроения. Можно ли было тогда вообразить, что Млынарж станет одним из лидеров пражской весны, один из принципов которой – окончательный разрыв с социализмом сталинского толка.
После похорон вождя что-то вроде оттепели – прекращено «дело врачей», арест и расстрел Берии. В «Правде» появилось небывалое выражение – «культ личности», но не уточнялось, чей конкретно культ, хотя догадаться при некотором умственном усилии можно было. Стали меняться лекции – профессора, преподаватели становились смелее. В последние два года учёбы М. С. атмосфера в университете начала меняться. Вначале с опаской, а постепенно всё более свободно высказывались сомнения в правильности трактовки исторических событий, да и некоторых явлений современной политической жизни.
Познакомились они на танцах
Кроме занятий, кроме «Краткого курса», кроме проработок, кроме агитколлективов была просто жизнь. Студенческая жизнь. Для многих – лучшая пора жизни. Р.С. позже скажет в интервью: «Самой безоблачной, самой светлой была юность, когда мы учились в университете. Были полуголодными, и надеть-то было нечего – весь мой гардероб состояли из штапельного платья, пальто я купила только на третьем курсе. Но то было прекрасное время. Первая юношеская любовь. То было время, когда отвечаешь только за себя. Сдали экзамены, купили пирожки – и в кино, в театр».
Тогда казалось, что всё возможно, все пути перед тобой распахнуты. И жизнь, и будущее представлялось если не лучезарным, но обещающим светлое, доброе. Даже если это начало 50-х годов. Время представляется свинцовым.
Сегодня так представляется.
А тогда молодость – атмосфера террора и несвободы не ощущались. Годы-то студенческие, радость открытия мира испытываешь в любой обстановке, веселье и счастье от ощущения полноты начинающейся жизни. Юрий Трифонов о рубеже 40–50-х годов так сказал: «Я был молод, крепок, подымал двухпудовые гири, и мне казалось, что так же молодо, крепко и способно поднимать небывалые тяжести время». Написал он в те годы роман «Студенты», в которых и намёка нет на мрачный закат сталинского периода. М. С. скорее всего воспринимал действительность как персонажи романа «Студенты» – легко и просто. Трифонов позже признавался: «Сейчас из романа „Студенты“, изданиями которого набита целая полка в моем шкафу, я не могу прочесть ни строки. Даже страшновато взять в руки». Через много-много лет Трифонов опять обратится к тому времени, и снова это будет повествование про студентов, и получится у него «Дом на набережной», но в этой повести ужас того времени проявится густо и страшно.
Студенческие компании, веселье, песни. Это было всегда, во все времена, как на Руси существует студенчество.
Бовин вспоминает: «После каждой стипендии мы отправлялись в заведение „Красный мак“ и пили пиво. Иногда допускались исключения, и пиво выступало только как „прицеп“».
В юрфаковские времена М. С. на физическом факультете МГУ учился Евгений Велихов, будущий академик. Он так описывает жизнь студенческую: «Выпивали регулярно: начинали с есенинского подвала (теперь там „Детский мир“), через коктейль-бар в начале улицы Горького и заканчивали в пивной на Пушкинской площади».
Но М. С. в этом – пивная, коктейль-холл – не был замечен. Он к спиртному равнодушен.
Жил М. С. в общежитии на Стромынке, это вблизи Матросского моста через Яузу. Я встречал людей, которые там обитали, и когда они произносили это слово – Стромынка, то глаза подёргивались дымкой воспоминаний, на губах всплывала лёгкая улыбка. И потом восторженные воспоминания о тех прекрасных временах.
Стромынка – это явление. Эпоха в истории университетского студенчества. Я, учась в МГУ, жил в общежитии на Ломоносовском проспекте – и не испытываю вдохновения от воспоминаний о том времени. А обитавшие на Стромынке, вспоминают жизнь в коллективе общежития как лучшие годы. Упоительные рассказы о четырёхэтажном здании казарменного типа с внутренним двором на берегу Яузы…
А жили стеснённо, скудно. Сейчас даже трудно и вообразить условия обитания в общежитии. Первокурсники в комнатах по 20 человек, на втором курсе – в комнате уже не больше 10, на третьем – почти комфортные условия: не больше 5 человек. Люди разные – по возрасту, по жизненному опыту, по взглядам, по уровню культуры. Ужасом для девчонок были крысы, вывести их не удавалось.
Обычный день студента: утром умывались в общем туалете – горячей воды не было, бег к трамваю – билетов никто не брал, три остановки до станции «Сокольники», семь остановок на метро до «Охотного ряда», вынырнули на свет божий – и до факультета минут семь. Р. М. училась в здании, перед которым памятник Ломоносову, М. С. – на улицу Герцена, там юридический факультет.
На Стромынке библиотека с читальными залами, студенческий клуб со всевозможными кружками и спортивными секциями. Это был целый мир. Самое людное место – коридор, длиной почти километр он огибал по периметру всё здание. По нему вечерами прогуливались как по проспекту.
Пропитание сами себе готовили. Столовая – дешёвая, блюда непритязательные. Два ломтя батона и два стакана чаю – уже завтрак. Полтарелки щей, котлета с картошкой и чай – обед. Фасоль в томате с лапшой и чай – ужин. Хлеб, между прочим, бесплатно. Велихов вносит жизненную деталь: «Нравы были патриархальные, и в перерывах между семинарами можно было забежать в столовую, съесть пару котлет и выпить стакан водки». Факт поразительный – про стакан водки между семинарами.
М. С. получал стипендию 220 рублей. Для сравнения: средняя зарплата в стране тогда – 600 рублей. Не хватало. Отец присылал 200 рублей каждый месяц. Главные расходы на еду – не меньше десятки в день. На третьем курсе как отличник и комсомольский активист был удостоен стипендии Калинина – 580 рублей. Сегодня бы это назвали грантом.
Знаменитый студенческий клуб на Стромынке. Сегодня даже трудно представить, как много значил он для студентов. Было такое выражение – очаг культуры, и это было действительно так. Приземистое здание, бывшая солдатская казарма. Сюда приезжали знаменитые певцы и актёры – Лемешев, Козловский, Обухова, Яншин, Марецкая, Мордвинов. Цвет театральной Москвы. Актёры рассматривали встречи со студентами как высокий долг – прививать молодёжи чувство прекрасного. Это было замечательной, уходящей в дореволюционную эпоху традицией художественной интеллигенции, сегодня, к сожалению, почти утраченной. И студентов такие встречи действительно приобщали к настоящему искусству.
Работали в клубе многочисленные кружки, начиная с домоводства, где могли научить жарить яичницу и перелицевать старое платье или брюки, кончая кружком бальных танцев, увлечение которыми было в те годы чуть ли не повальным. Время от времени в стенах клуба устраивались танцевальные вечера. М. С. бывал там редко – предпочитал книги. Но друзья по курсу заглядывали туда частенько, а потом бурно обсуждали достоинства своих партнёрш.
На танцах М. С. и познакомится со студенткой философского факультета Раисой Титаренко.
Но пора представить и Р. М.
Вот что самое поразительное – девочка из глухой провинции выбирает философский факультет.
Что подвигло сделать такой необыкновенный выбор?
Ну, понятно, почему Георгий Шахназаров (через много-много лет он станет помощником М. С.) как раз в те времена отправился из Баку поступать в аспирантуру Института философии – им двигала жажда постижения окружающего мира. Да к тому же он был из образованной интеллигентной семьи.
Или Александр Зиновьев – да, он из провинции, но с юных лет его тревожили вопросы: как устроено общество?.. почему случился 1917 год?.. куда движется страна?.. Потому он вполне естественно оказался на философском факультете МГУ – уже после фронта.
В 1955 году, секретарь райкома из Краснодарского края Александр Бовин напишет письмо на философский факультет МГУ: прошу сообщить условия приёма в заочную аспирантуру. Почему собрался на философский. Бовин отвечает: «Уже забыл ход тогдашних мыслей. Хотелось научиться думать, размышлять, смотреть на себя и всю круговерть с философской стороны».
Свой выбор Мераб Мамардашвили – он учился на философском вместе с Р. М. – объясняет просто: «Одним из моих переживаний, из-за которых я, может быть, и стал заниматься философией, был переживание совершенно непонятной, приводящей меня в растерянность слепоты людей перед тем, что есть». Его чуть ли не с детства тревожил единственный вопрос: как можно подумать то, чем думаешь? Мераб мыслитель с юных лет. Школьником в районной библиотеке Тбилиси брал Монтеня, Ле Боэси, Монтескье, Руссо.
Но девчонка из семьи железнодорожного строителя, которая кочевала по стране, и не видела ничего кроме убогих посёлков и полустанков – у неё откуда тяга к науке о мудрости? Тревожили ли её вопросы о природе мысли? Слышала ли она об этих именах – Монтень, Ле Боэси? Испытывала ли растерянность от мировоззренческой слепоты людей? Или ей хотелось, как Бовину, посмотреть на себя и жизнь вокруг с философской стороны? Неизвестно.
Она золотая медалистка, имела право без экзаменов поступать в любой вуз, на любой факультет – и вдруг философия!
Я встречался с Р. М., разговаривал с ней, спрашивал её о давнем выборе, но она уходила от ответа. Думаю, ей просто нечего было сказать.
Странный, очень странный выбор для девочки. Тогда в стране победившего социализма существовала только одна философия – всепобеждающая марксистско-ленинская, а остальные – буржуазные, то есть недоразвитые, упаднические, вредные для пролетариата и крестьянства. Советский философ должен был возделывать узкую делянку необъятного философского поля, потому всё философствование сводилось к тому, чтобы нежить и ласкать постулаты всепобеждающего марксистско-ленинского учения и обличать происки буржуазной философии. Куда как интересно! Впрочем, был и другой путь – стать истинным философом, как это сделал Мераб Мамардашвили. Но этот вариант – прямой путь в диссиденты. Да и мозги нужно иметь соответствующие…
А, может, девочку соблазнила простота – отучиться на философском это войти в круг умных, интеллигентных, всё на свете понимающих?
Нина Мамардашвили, однокурсница Р. М., вспоминает: «В идеологизированных 50-х убеждение, что философский факультет – это самый передовой, самый главный, без которого естественники просто пропадут и вообще пойдут не туда, считалось нормальным и просто не обсуждалось». Может, в этом притягательность философии для Р. М.?
Р. М. была мила, привлекательна, обворожительна.
На фото того времени у неё причёска в виде короны. Чтобы корона держалась, нужно было сохранять прямую осанку, потому вид у Р. М. был вроде как высокомерный. Корону она не сохранила – на втором курсе сделала короткую стрижку. По причинам чисто практическим: волосы надо было мыть, а негде. Фенов тогда не существовало, потому сушить часа два-три. Неудобно. Жалко, конечно, но избавилась от роскошных волос.
Будущий лидер пражской весны Зденек Млынарж учился в то время в МГУ и отмечает: «Она была престижным объектом».
Престижный объект был занят исключительно учёбой. Вот что объединяло студентку Титоренко и студента Горбачёва: они беззаветно отдавались процессу учёбы. Р. М. – характер целеустремлённый, если за что берётся, то долбит и долбит, пока не станет собственным убеждением. Труды Ленина и Сталина штудировала упорно, цитаты из сочинений классиков от зубов отскакивали со звоном. И никаких сомнений в правильности самого передового учения. Науки брала усидчивостью, зубрёжкой, добросовестностью. М. С. учёба давалась легче – благодаря феноменальной памяти.
Р. М. была из недотрог.
Ну, из тех, с которыми можно было говорить об учёбе, о Сталине, о весне, но не давать волю рукам. Впрочем, нравы тогда были строгие. Был, разумеется, и секс, но не такой разухабистый, как в наши дни. Стоит помнить, что нравы тогда в Советском Союзе культивировались весьма и весьма пуританские: девушка, выходя замуж, должны быть невинной. За отношениями между юношей и девушкой, между мужчиной и женщиной следили общественные организации.
Вот свидетельство на сей предмет известного джазмена Алексея Козлова: «Сейчас это с трудом укладывается в сознании, но я точно помню, что во времена раздельных школ, до 1954 года десятиклассницы были на 99 процентов девицами и блюли свою невинность как можно дольше, в институте или на работе. Это отвечало принципам высокой советской морали, с одной стороны, а с другой – бытовавшему всегда в народе требованию к невесте – быть девственной. Потому беспорядочные половые связи были редки. Естественно, что для парней нашего поколения вся юность проходила на фоне постоянного чувства сексуальной озабоченности. Все, что было связано с половыми вопросами, подавлялось на уровне общественной морали. Говорить открыто на сексуальные темы считалось в лучшем случае неприличным, а то и преступным».
Да, преступным! Однокурсницу Р. М. исключили за связь с парнем с физического факультета. И лишили звания члена ВЛКСМ. Такие свирепствовали строгости.
Р. М. встречалась на первом курсе с парнем. Недолго – полгода. И зареклась: никогда не верить мужчинам. А рассталась потому, что ему захотелось этого самого. Она даже вообразить не могла, что такое допускается до свадьбы. Недотрога, одним словом. И зарылась в учебники. Знаниями блистала, что ни экзамен – отлично!
Две из трех ее подружек по общежитию вышли замуж ещё в университетские годы за двух умнейших – философа Мераба Мамардашвили и социолога Юрия Леваду.
В те времена было удивительное поветрие – обучение бальным танцам. Балов не было, а танцам бальным обучали – такое забавное сочетание. Писатель Владимир Солоухин приблизительно в те годы учился в железнодорожном техникуме и вспоминает: «На перемене ко мне подошёл Колька Рябов: „Слушай, – сказал он, – давай запишемся в школу танцев… Два раза в неделю, по вечерам. В программе фокстрот, танго, медленный вальс и румба…“ Стоя у стены на каком-нибудь техникумовском вечере, чего бы я только не отдал, чтобы вдруг как в сказке, снизошло на меня умение танцев, и я смело подошёл бы и пригласил бы, а она положила бы руку на моё плечо!»
М. С. ещё когда ехал в Москву, то твёрдо решил: только учёба. Никаких танцулек и уж тем более романов. Уж, не говоря о том, что оставил в Привольном сердечную привязанность, писал ей письма. Потому стенок на танцах не отирал. И не грезилась ему сказка: подошёл бы, пригласил бы, она положила бы ему руку на плечо… Потому вечерами, кто куда, а он – в библиотеку.
Однажды однокурсники Владимир Либерман и Юрий Топилин всё-таки вытащили его на танцы. Развеяться. Там-то и произошла судьбоносная встреча. Р. М. так вспоминает исторический эпизод, когда они впервые обозначили друг друга: «В тот вечер он сидел в библиотеке, а я пошла на танцы. Там был его друг Володя Либерман. Увидел, как я танцую, и побежал в читалку за Михаилом: „У нас на первом курсе такая девчонка появилась, танцует как!.. Иди посмотри сам“».
С той первой встречи, как М. С. позднее признался, и началась его мучительно-счастливая жизнь.
Он влюбился сразу. Она нет. «Я полюбила его позже, – вспоминала Р. М. – Мы два года дружили». Тут приостановим её воспоминания ради слова – дружили. Это ведь не то, что в обычном смысле дружить. Это означало первый этап влюблённости. Они дружат, значит, влюблены. Но продолжим слушать Р. М.: «У меня ведь до него была первая любовь. Разочарование было такое, что я и сейчас вспоминать не хочу! У девчонок – а нас 10 человек в комнате общежития жили – планы были: в худшем случае выйти замуж просто за москвича, в лучшем – за кандидата наук или профессора, в идеале – за иностранца. А у меня никогда таких планов не было. И замуж я вышла, когда поняла: а я ведь его люблю».
Однако про замуж за иностранца что-то не так. Тогда подобный акт рассматривался чуть ли не как измена родине. Драматург Леонид Зорин написал на эту тему пьесу «Варшавская мелодия». Сюжет бесхитростный. В 1946 году на концерте в консерватории знакомятся двое – полячка Геля, студентка, и Виктор, тоже студент, учится на технолога-винодела. Они влюбляются друг в друга, собираются пожениться. Но как раз Сталин запретил браки с иностранцами. И что делать двум влюблённым человеческим песчинкам против государственной машины? Только одно: расстаться в горе и печали. Так что тут Р. М. что-то путает. Да и как раз на её факультете был случай: аспирантку Калиничеву пригласил в Большой театр западный немец. И она согласилась. Потом соорудили партийное дело: как она посмела соглашаться идти на «Лебединое озеро» с идеологически чуждым человеком?!
М. С. приходит на танцы. На что мужчина в женщине обращает внимание в первую очередь? На фигуру. У Р. М. была не фигура, а фигурка. Такие называют точёными. Идеальные пропорции. Как сегодня выразились бы – сексуальная. Весила Р. М. 45 килограммов. И осталась такая фигурка у неё до самых последних дней.
Знакомство с М. С. на танцах у Р. М. не вызвало никаких эмоций, она отнеслась к будущему юристу равнодушно. Второй раз они увиделись в комнате, куда Топилин пригласил девушек. На чай. Р. М. сдержанна, неприступна, немногословна. И вскоре: «Мне пора идти». М. С.: «Я вас провожу?» – натолкнулся на холодно-отталкивающий взгляд: что за наглость? Взгляд у неё от природы неприступный.
М. С. пытается с ней встретиться, завязать разговор, но все усилия установить хоть какие-то отношения наталкиваются на непреодолимую стену. Недотрога, одним словом.
Легла Р. М. ему на душу. Принялся он её преследовать. Домогательства (именно это слово в рассказе использует М. С.) его были встречены холодно, она разговаривала с ним через губу: ах, оставьте меня со своими глупостями.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом