Перейти к содержанию

Командир бомбардировщика - 6 — книга №6 серии «Командир бомбардировщика»

Автор:

Категория
Попаданцы
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
26.09.2026

Аннотация

Пятьдесят пять лет, тридцать лет в небе и последний боевой вылет. Подбитый ракетой, командир стратегического бомбардировщика Павел Иванов спасает экипаж и направляет горящую машину в цель. Но вместо смерти приходит новое падение — уже в чужом молодом теле, за штурвалом израненного самолёта над Балтикой августа 1941 года. У Павла есть опыт лётчика XXI века, но нет ни привычных приборов, ни надёжной техники, ни права объяснить, откуда он знает будущее этой войны. Вокруг — отступление, разбитые машины, люди на пределе сил и экипаж, который ещё только должен поверить своему командиру. А впереди — приказ, звучащий почти безумием: поднять тяжёлый бомбардировщик и идти на Берлин. Чтобы выжить, Павлу придётся заново освоить старое небо, вернуть в строй обречённую машину и научиться принимать решения, где цена ошибки — четыре жизни. Здесь не будет лёгких чудес. Только мастерство, ответственность и железная воля человека, который уже однажды выбрал не себя.

Читать «Командир бомбардировщика - 6» — Сергей Сорокин онлайн

Страница 9 из 11

— Я хочу, чтобы через пять часов на том берегу тринадцать носилок кто-то встретил по имени.

Он молчит секунды три.

— Байда! — говорит он наружу. — Посыльного в штаб острова. Бегом.

Ответ приходит через час двадцать, в двух строчках, с искажённой фамилией, которую потом ещё десять минут переспрашивают.

По имуществу — воентехник второго ранга Шульга, порт, пирс номер два.

По раненым — военфельдшер Ракитина, эвакоприёмник, третий корпус.

Я пишу обе фамилии печатными буквами в свою цепочку. Потом беру ещё два листка, пишу на каждом то же самое и отдаю: один Плешакову, другой — Лиде.

— Плешаков, читай вслух.

— Шульга, порт, пирс номер два.

— Если Шульги не будет?

— Буду сидеть на ящиках, пока не найдут, — говорит Плешаков и вдруг усмехается. — Ладно. Поеду.

— Ковалёва?

— Ракитина, эвакоприёмник, третий корпус, — говорит Лида. — Иванов, а если её тоже не будет?

— Тогда ваш сопровождающий не отдаёт носилки никому, пока не появится живая фамилия. И это не самодеятельность, это я пишу в цепочке отдельной строчкой.

Лида смотрит на лист.

— Знаете, что самое обидное? — говорит она. — Мы этого могли не делать. Никто бы потом не спросил.

— Спросили бы, — говорю я. — Через месяц. У вас. И вы бы себе ответили сами, ночью.

Она не отвечает, но лист забирает.

К половине шестого выясняется, что вес всё равно не сходится.

Не сильно — тонны на полторы. Но полторы тонны сверх расчёта грозят оставить на берегу четыре носилки: и мне эти четыре носилки взять неоткуда, потому что боезапас я уже списал весь, какой мог.

Гнатюк приходит с очередным замером осадки и говорит просто:

— Больше не возьму. По грузовой марке запаса почти нет.

— Откуда взялось лишнее?

— Оттуда, — говорит боцман и ведёт меня к трапу.

У трапа, вдоль стены пакгауза, стоит то, что стоит у любого трапа во время любой эвакуации: вещи.

Чемоданы. Мешки. Сундучки. Узлы. Связанные ремнём тюки. Патефон — я не шучу, настоящий патефон в футляре. Швейная машинка. Ящик с чем-то стеклянным, из которого торчит солома.

— Вот ваши полторы тонны, — говорит Гнатюк. — И это только то, что уже донесли.

Я стою и смотрю на эту гору.

Каждая вещь тут принадлежит человеку, который её нёс одиннадцать километров под дождём. В каждом узле — вся жизнь, какая у человека осталась. И в каждом узле — двадцать, тридцать, сорок килограммов веса, который считается точно так же, как считается вес человека с простреленным животом.

— Прохоров! — говорю я. — Весы.

— Какие весы?

— Из столовой. Десятичные. Привезите.

Весы привозят через двадцать минут — облупленные, с гирями в брезентовом мешке, и когда их ставят на доски у трапа, вокруг сразу становится тихо.

Все понимают, зачем весы.

— Товарищи, — говорю я, встав на ящик, чтобы меня видели. — Сейчас будем взвешивать личный груз. Порядок такой: служебное — едет. Личный пакет до пяти килограммов — едет. Остальное остаётся здесь под расписку, и это касается всех без исключения.

В толпе сразу поднимается тот особый ровный гул, который ещё не возмущение, но уже его приближение.

— Начинаем с меня, — говорю я.

И кладу на весы свой вещмешок.

Он, честно говоря, жалкий. В нём нет ничего, потому что у человека, которым я стал, никогда не было времени обрасти вещами: бритва, кусок мыла в тряпке, запасные портянки, полевое одеяло, ложка, кружка, две тонкие книжки, которые я даже не открывал, и шерстяной свитер, связанный кем-то, кого я не помню.

Чуть больше шести килограммов.

Я развязываю мешок при всех и выкладываю на доски: бритва, мыло, портянки, одеяло, ложка, кружка и одна книжка — в одну сторону. Вторую книжку и свитер — в другую.

— Служебное и пять килограммов, — говорю я. — Остальное остаётся.

— Товарищ старший лейтенант, свитер-то чего? — спрашивает кто-то из толпы. — Свитер — он лёгкий.

— Восемьсот граммов, — говорю я. — Запасные сапоги ещё на аэродроме оставил, в чемодане. Без второй книжки здесь всё равно больше пяти. Теперь снимаю свитер.

В планшете у меня остаются документы, карта, карандаш, фотография и письмо. Планшет — служебное. Про фотографию и письмо я не говорю ничего, и никто не спрашивает; и я ловлю себя на том, что впервые за всё время рад тому, что моя единственная личная вещь весит двенадцать граммов.

Дальше начинается очередь к весам, и она идёт тяжело.

Тяжело — потому что люди не спорят. Они подходят, кладут, смотрят на стрелку и отдают. Женщина из вольнонаёмных, повариха, снимает с мешка швейную машинку и ставит её на доски отдельно, аккуратно, как ставят на стол. Потом отходит и стоит рядом, не уходя, минуты три.

Я к ней не подхожу. Есть вещи, при которых командиру надо просто не мешать.

К шести, когда трап уже гудит от ног, к столу подходит интендант третьего ранга — фамилия Бурцев, я видел его утром в штабе острова, — и кладёт передо мной бумагу.

— Отдельное распоряжение, — говорит он. — Имущество финчасти, один сундук, к погрузке первым рейсом.

Я читаю. Бумага настоящая, подпись есть, подпись принадлежит человеку, которого сейчас нет на острове.

— Где сундук?

— На подводе.

— Вес?

Бурцев мнётся.

— Килограммов сто.

— Сто десять, — говорит Гнатюк, не поднимая головы. — Я его трогал.

Сто десять килограммов. Хватит на человека с носилками и его вещи.

— Товарищ интендант третьего ранга, — говорю я. — Я вашу бумагу не оспариваю. У меня нет на это права. Но у меня есть ведомость загрузки, и в ней всё, что грузится, записано против того, что не грузится. Поэтому я сейчас впишу ваш сундук вот сюда, — я показываю пальцем, — а вот здесь, напротив, вычеркну носилки. И укажу фамилию.

— Какую фамилию?

— Того, кого снимут. Он вон там лежит, в пакгаузе, вторые носилки от стены. Двадцать лет, ранение в живот. Ковалёва говорит, что до завтра он не доживёт.

Бурцев смотрит на меня. Потом — на пакгауз. Потом снова на меня.

— Это... — он тянет распоряжение к себе, но останавливается, увидев мой карандаш над ведомостью. — Вы не можете так поворачивать дело. Мне приказано доставить сундук.

— Это арифметика, — говорю я. — Сто десять килограммов груза равны ста десяти килограммам человека с носилками. Судно не различает. Ведомость тоже не различает. Различаем только мы с вами, и то не всегда.

— Вы не имеете права ставить фамилию.

— Имею, — говорю я. — Я обязан указать основание. Если я напишу «снято по недостатку веса», это будет неправда. Правда в том, что снято в связи с погрузкой имущества финчасти по отдельному распоряжению. Так и напишу.

Бурцев стоит ещё секунд десять.

Он не злодей. Он человек, у которого есть распоряжение, полученное от старшего, и сундук, в котором лежит то, за что с него тоже спросят, — и он всё это время был уверен, что сундук грузится вместо «чего-то там», а не вместо конкретного мальчика со вторых носилок от стены.

— Я заберу, — говорит он.

— Куда?

— Обратно на подводу. Подождёт следующего рейса.

— Запишу как перенос по вашей просьбе, — говорю я. — Без фамилий.

Он берёт свою бумагу и уходит, и на ходу у него очень прямая спина.

Гнатюк провожает его взглядом.

— Он на вас донесёт, — говорит боцман задумчиво.

— Может быть.

— Точно донесёт. Не сегодня. Через месяц, когда вспомнит.

— Тогда через месяц и посмотрим.

Я думаю, что на этом эпизод закрыт, и на этом я ошибаюсь.

Потому что слух уже пошёл.

Я слышу его через двадцать минут — не жалобу, не крик, а просто фразу, брошенную в очереди у весов, негромко, без адреса:

— ...а начальство своё отдельно вывозит. Сундуками.

Я оборачиваюсь. Никто не смотрит мне в глаза. Все смотрят на весы.

И это очень плохо, потому что слух не видит документа: сундук остался на подводе, а толпа этого не знает.

В семь начинает темнеть, дождь усиливается, тральщик отходит от причала — с тринадцатью носилками, с Плешаковым, с Гриценко, с ящиками и с фамилией принимающего воентехника Шульги, записанной печатными буквами на трёх листах.

А в двадцать минут восьмого толпа срывается.

Я стою у стола под навесом, спиной к пакгаузу, когда звук меняется.

За полсекунды до крика.

Так бывает, когда на аэродроме кто-то неправильно запускает мотор: ещё ничего не произошло, но звук уже не тот, и ты разворачиваешься раньше, чем понимаешь зачем.

Разворачиваюсь.

От пакгауза, из-под навеса, где стояли те, кто ждал с ночи, к дороге и к причалу двинулась масса. Не бегом — сначала просто шагом, вся сразу, как сдвигается снег на крыше. Кто-то крикнул, что подают следующую машину. Кто-то крикнул, что машина последняя. Кто-то — что грузят начальство.

Проход между пакгаузом и штабелями узкий, метра три. В нём сейчас идут носилки — те четверо, которых Лида готовила на мотобот.

И в этот проход, навстречу носилкам, вваливаются человек шестьдесят.

Впереди падает боец. Я вижу это отсюда: он поскальзывается на мокрых досках, нелепо взмахивает руками и уходит вниз, а сзади продолжают идти.

Караул у трапа поворачивается. Старшина Байда делает шаг вперёд, и я вижу, как его рука идёт к ремню карабина за спиной.

Вот тут у меня внутри всё останавливается.

Потому что сейчас решается не вопрос очереди. Сейчас решается, будет ли у нас на этом причале стрельба по своим, и после неё уже не будет никакой эвакуации, а будет то, о чём потом двадцать лет не рассказывают.

Я делаю шаг от стола — и останавливаю себя.

Это, наверное, самое трудное физическое усилие за весь день: стоять.

Потому что если я сейчас побегу туда, то через тридцать секунд я буду одним из ста человек в узком проходе, орущим наравне со всеми. А за этим столом останется ведомость, по которой Сазонов через десять минут будет решать, что грузить на мотобот. И никого, кто отвечает.