Читать «Битва за москву 1941 - 8»
Страница 9 из 11
Тимохину дали скребок и велели чистить посадочное место на салазках.
Он чистил минут пять, потом остановился.
— Семён Петрович, а чего мы время тянем? Он же встанет и так.
Круглов подошёл, забрал у него скребок, провёл им по салазкам и показал ученику на свет тонкую полоску слежавшейся грязи с окалиной.
— Встанет, — согласился он. — На вот этом встанет. И будет у тебя мотор стоять не на всех четырёх лапах, а на трёх с половиной. А ему крутиться. И он тебе всю ночь будет вот эту грязь трамбовать, пока не сядет косо, и вал у него пойдёт наперекос, и ремень слезет. Ты скребком сейчас три минуты работаешь, а мне потом неделю жить.
Тимохин взял скребок обратно и чистил уже без вопросов, и я заметил, что он стал чистить дольше, чем требовалось, — так бывает, когда человеку впервые объяснили, а не приказали.
Мотор поставили в четвёртом часу. Круглов затянул лапы накрест, не подряд, и подложил под одну тонкую пластинку, попробовав щупом зазор; потом долго возился с проводами и клеммами, бормоча под нос что-то злое про немцев, которые «жилу режут по живому, а не по колодке».
— Отойдите, — сказал он наконец. — Все отойдите, и руки уберите с железа.
Мы отошли. Пусковой ящик от разбитого станка уже стоял рядом, закреплённый на доске; Круглов проверил его ещё раз и включил рубильник.
Мотор взвыл, дрогнул и пошёл, и трансмиссионный вал под потолком закрутился, и по мастерской поплыл давно забытый здесь ровный гул, от которого сразу стало теплее, хотя теплее не стало.
Круглов слушал, наклонив голову.
Через полминуты он выключил.
— Чего? — сказал Жаров.
— Бьёт.
— Я не слышу.
— Ты машину слушаешь, а я станок. Мне на нём резец водить. — Круглов уже стоял на коленях с ключом. — Лапа третья. Я её перетянул, а надо было наоборот.
Он отпустил, переложил пластинку, затянул заново, и снова гонял вхолостую, и снова слушал, и только на третий раз сказал:
— Вот теперь ровно.
И даже тогда он не полез сразу к тому, что нам было нужно. Он взял из угла кусок какой-то старой оси, зажал в патрон и снял с неё стружку — тонкую, синеватую, завившуюся в спираль, — и после остановки станка подцепил эту стружку крючком, и посмотрел на неё, и только после этого повернулся к нам:
— Ну, показывай свой шкив.
Шкив с тягача Жаров принёс ещё с вечера. Он положил его на верстак рядом с обломком старого ремня и ничего не стал объяснять — просто положил рядом.
Круглов взял шкив, покрутил, провёл пальцем по ободу и остановился.
— Тимохин, иди сюда. Палец давай. Не бойся, не порежет, он тупой уже. Чувствуешь?
— Заусеница, — сказал Тимохин, не убирая пальца.
— Заусеница. А теперь смотри на ремень.
На обрезке ремня, у самого края, шла ровная косая насечка — как будто кто-то методично, по сантиметру, резал его ножом.
— Это она и резала, — сказал Круглов. — Каждый оборот по разу. Он у вас сколько прошёл?
— Один рейс с пушкой и обратно, — сказал Жаров.
— И порвался.
— И порвался.
— А ты его подтягивал?
Жаров помолчал.
— Подтягивал. Два раза.
— Вот и всё, — сказал Круглов и положил шкив на верстак ободом кверху. — Вот тебе, Тимохин, вся наука. Ремень грелся, потому что его резало. Николай Степанович, как человек честный, подтягивал — и прижимал его к этой самой заусенице плотнее. Чем он больше о нём заботился, тем быстрее его губил. А виновата железка на семь копеек.
Тимохин посмотрел на Жарова. Жаров пожал плечами — без обиды, спокойно, как человек, который в своём деле давно перестал стыдиться того, что не всеведущ.
Глава 5
— В поле я его иначе и не мог, — сказал он. — В поле у меня выбор: подтянуть или встать посреди дороги с пушкой на крюке.
— И правильно подтянул, — сказал Круглов. — Это называется — довезти. А теперь будет называться — починить. Разница в том, что после починки ты про этот шкив год не вспомнишь.
Заготовку он выбрал из четырёх, простукав каждую. Потом мерил — и мерить заставил Тимохина, вдвоём, с обеих сторон, и трижды переспрашивал цифру, пока Тимохин не начал злиться.
— Я же сказал уже.
— А я тебе третий раз спрашиваю, потому что если ты соврал на полмиллиметра, я это узнаю через два часа работы, а ты — через неделю, когда ремень опять слезет. Давай ещё раз.
К рассвету стружка шла уже непрерывно, и Круглов стоял у станка, чуть сгорбившись, и лицо у него было такое, какого я у него раньше не видел: не усталое и не довольное, а отсутствующее. Он был там, у резца, и нас в мастерской не было.
Мне пришлось уйти: в шесть я должен был показаться у Бортникова, а в семь развести смены. Уходя, я велел Тимохину сменяться с Хвостовым каждые два часа и обязательно выспать Жарова хотя бы час.
— Зачем? — сказал Тимохин. — Мы и так дотянем.
— Жаров поведёт машину на пробу. Я не хочу, чтобы он вёл её после суток без сна. Он не для тебя спит, а для тех, кто на ней поедет.
Ремень искали уже утром, и это оказалось отдельным делом, которого я тоже не предвидел.
Я почему-то думал, что если есть станок, то на нём можно сделать всё. Круглов на это только фыркнул:
— Я тебе ремень не выточу. Ремень — не железо.
Жаров ходил по ремонтному хозяйству полдня. Он принёс три: один сразу отложил в сторону, потому что у него на изнанке шла сеточка трещин — «он год в холодном сарае лежал, он тебе лопнет на первом морозе»; второй померил и забраковал по ширине, узкий; третий, кожаный, сшитый, с латунными скрепками, он мял в руках долго, гнул на излом, смотрел на свет.
— Вот этот, — сказал он наконец. — Шов у него на совести, но кожа живая.
Новый шкив сел на вал в третьем часу дня.
Первый пробный проход сделали без людей и без груза — метров триста по посёлку и обратно. Тимохин шёл рядом с машиной пешком и смотрел на ремень, как велели, и когда тягач остановился, доложил:
— Ползёт. К краю ползёт, к наружному.
— Сколько? — спросил Жаров.
— Вот столько. — Тимохин показал пальцами.
Круглов, который стоял тут же, в телогрейке поверх фартука, поставил на раму какую-то свою железную линейку с угольником и померил положение шкивов друг относительно друга.
— Перекос, — сказал он. — Не в шкиве дело, я его ровно сделал. У вас кронштейн повело. Ещё в тот раз, наверное, когда рвало.
Кронштейн правили молотком и подкладками ещё час.
Второй проход делали уже с нагрузкой: положили в кузов мешки с песком, набрали примерно тот вес, который должен был поехать, и прошли круг побольше, с подъёмом от речки. Тимохин опять шёл и смотрел; ремень стоял на месте.
Только после этого позвали санитаров.
Жаров сам полез в кузов, обошёл его по кругу и вынес оттуда монтировку и две пустые железные банки.
— Это что? — спросил санитар.
— Это то, что на первом ухабе поедет носилкам под голову, — сказал Жаров. — Вот сюда кладите. Тут ровно и тут борт держит.
Раненых было четверо: трое лежачих и один сидячий, с рукой на перевязи. Их грузили долго, и я успел посмотреть только начало погрузки, потому что за мной уже прислали от Бортникова.
Я не стал подходить прощаться с машиной. Это было бы глупо: машина — не человек, а Жаров возвращался к вечеру.
Уже от угла я обернулся. Тягач стоял с работающим мотором, ровно, без той дрожи, которая у него была всю неделю, и пар от выхлопа шёл прямой струёй.
Круглов вышел к нему и сказал Жарову — я слышал через двор:
— Ты пиши, чего вам нужно. Я тут остаюсь. Мне район восстанавливать, а не за вами ездить.
— Диктуйте, — сказал Жаров и вынул свою замусоленную книжечку.
Мастер диктовал долго и по-хозяйски: какие резцы, какие свёрла, какой размер ремня взять, если попадётся, и куда всё это привозить, и кому сказать, если его самого не будет — «жена скажет, где я».
Жаров записал и прочитал ему вслух, сверяя цифры.
Тимохин в это время подметал в мастерской стружку — не потому, что велели, а потому, что Круглов утром сказал: «У кого стружка под ногами, у того и в голове стружка». Когда я проходил, он поднял голову:
— Товарищ сержант, а можно я в следующий осмотр крепёж сам проверю? Николай Степанович сказал — можно, если вы разрешите.
— Проверяй, — сказал я. — Только с ключом, а не пальцем.
— С ключом, — согласился он. — Пальцем — это не проверка.
Учебную тревогу я поставил на четыре часа дня, и это было единственное время, какое у меня оставалось.
Раньше нельзя было: те, кто ходил ночью, отсыпались, а проверять людей, которые не спали сутки, — значит проверять не выучку, а выносливость, и потом удивляться, что выучка плохая. Я дождался, пока их сменят, пока они поедят и часа три полежат, и только тогда пошёл к Юдину.
Он сидел у землянки и чинил чужую варежку — не свою, чью-то, с пришитой поверх прожжённого места заплатой из шинельного сукна.
— Юдин. Через полчаса тревога. Проводишь ты.
Он воткнул иглу в варежку и посмотрел на меня.
— А вы?
— А я постою с краю. Учебная, по третьему варианту: горит крайний сарай, за сараем — противник, резерв поднимается по вызову. Начало — твоё. Разбор — общий.
— Товарищ сержант, а если я сделаю не так, как вы делаете?
Вот тут я мог бы ответить красиво. Я ответил коротко, потому что времени не было:
— Тогда объяснишь.
Дымовую шашку я взял ту, что лежала у нас с осени в ящике, — приберегали, а она за зиму отсырела и давала дым ленивый, стелющийся, что нам как раз и было нужно.
В половине пятого Хвостов запалил её за сараем, и Юдин крикнул тревогу.
И первое, что я увидел, мне не понравилось.
Отделение поднялось, разобралось, Юдин отдал распоряжение — и все, все до одного, повернули головы ко мне. Не нарочно. Просто у них за три месяца выработалась привычка: сказано — посмотреть на Гринёва, Гринёв кивнёт или поморщится, и тогда уже бежать.
Я не кивнул и не поморщился. Я посмотрел на Юдина — нарочно долго, так, чтобы они по моему взгляду пошли за ним.
Дошло не сразу. Дошло со второй фразы, когда Юдин повысил голос и назвал фамилии.
Дальше я стоял у края площадки и смотрел, и молчал, и это оказалось физически трудно — молчать. У меня два раза само собой поднималось горло сказать.
А на третий раз я не выдержал.
Резерв — три человека — Юдин поставил не там, где я ставил его всегда. Всегда он стоял за баней, в мёртвой зоне, откуда два броска: направо к плетню, налево к канаве. Это место я нашёл сам, проверил сам и был им доволен, как бывают довольны хорошей находкой.