Екатерина Звонцова "Серебряная клятва"

grade 4,7 - Рейтинг книги по мнению 60+ читателей Рунета

Дом Солнца окутала тьма: царь его сам шагнул в пламя и отдал пламени всю свою семью. Мертв и величайший царев воевода, не вырвавшийся из клубка придворных распрей. Новому правителю не остановить Смуту и Интервенцию; всё ближе Самозванка – невеста Лунного королевича, ведущая армию крылатых людоедов. Ища спасения, он обращается к наёмникам Свергенхайма – Пустоши Ледяных Вулканов. Их лидер вот-вот ступит на Солнечные земли, чтобы с племянником нового государя возглавить ополчение. Но молодые полководцы не знают: в войне не будет победителя, а враг – не в рядах Лунной армии. Цена вражды – дружба, сгубленная в первый ⠀ ⠀

date_range Год издания :

foundation Издательство :Animedia

person Автор :

workspaces ISBN :978-80-7499-387-9

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023

Злобой дальних городов
Не сомкнуть твоих оков…

Ныне тоскливая песня поётся уже не Эндре, давно занявшему трон и предавшему все непокорные головы огню вулканов. Поётся она его бастарду, с которым королева-мать Ладдилия коротает безнадёжный плен в Осфолате.

Спи, мой принц, не страшись.
Ничего не стоит жизнь…

Нет, не нужно заканчивать. Слишком много в песне правды, больше, чем было, когда напевала королева над юным своим принцем, когда дрожала от мысли, что загноится рана или нападёт на ночной лагерь мятежный отряд. Много минуло лет, другая уже война, другой враг – не внутри, а снаружи, с легко узнаваемым ликом и наречием. Но жизнь… жизнь столь же дешева, стала стоить даже меньше. Давно не платят за неё ни золотом, ни кровью.

Что такое этот ребёнок для Эндре? Что такое мать, с которой он давно не нежен, советы которой выслушивает, едва скрывая скуку? Сравнимы ли эти две крохотных жизни, едва вспыхнувшая и давно угасшая, с жизнями ярко горящими, с жизнями тех, кого Эндре потеряет, беря штурмом стратегически не нужную крепость? Ценны ли они в войне за море, за единственную надежду Свергенхайма, – богатый торговый пролив Ервейн, что Луноликий, король Осфолата, так желает отнять?

Мальчик вздрагивает во сне. Струйка крови опять бежит из его носа.

Я?нгред не побоялся часового. Когда тот, насмехаясь, наклонился слишком близко, мальчик ухватил его за пышный плюмаж и дёрнул так, что зубы лязгнули о решётку. Конечно, это так не оставили. Ладдилия едва спасла Янгреда от расправы: жизнь маленького бастарда тюремщики ценили не выше, чем его отец. Незаконный сын? Да мало ли их у любого молодого, недурного собой, здорового короля? Одним больше, одним меньше. Выкупа за Янгреда в Осфолате не ждали. Надеялись скорее на жалость Эндре Отважного к матери. Тоже зря.

Из окна сквозит, с потолка капает. По-прежнему темно, хотя, казалось бы, должно светать. Где хоть одна рыжая, розовая, золотая полоска просыпающегося солнца? Старая королева дрожит, а вот Янгред совсем не выглядит замёрзшим. Замученным – да, усталым – да, но холода он никогда не боялся, не боится и в сырой темнице. Это вселяет некую гордость. Ладдилия – младшая принцесса Цветочного королевства О?йги, выданная замуж за правителя Свергенхайма, просто чтобы выйти хоть за кого-то, – любит Ледяные Вулканы всем сердцем, но за много лет так и не привыкла к стуже. Эндре, пошедшему в мать, тоже не по душе собственный дом. Янгред другой. И обязательно будет храбрым воином.

…Если доживёт до утра, ведь часовой сильно его избил. Если в Осфолате не придумают для него что-то хуже, чем заточение, например, не продадут красивого мальчика торговцам Шёлковых земель и их похотливым властителям. Или не пожалуют друзьям – железнокрылым каннибалам – к столу на очередное кровавое празднество. В Доме Луны поклоняются доброму богу – Светлоликому Хийа?ро, Милосердному Воителю, что прогнал Тьму, поглотившую однажды солнце. А те, у кого самые добрые боги, способны на самые кровавые расправы. Ладдилия прожила немало и точно это знает.

Тишина начинает вдруг дрожать. Дрожит, но ещё не раскалывается, только что-то звенит в воздухе. Ладдилия приподнимается на отсыревшем сене, лучше укладывает мальчика, устраивая у него под головой свой плащ, и встаёт. Она достаточно высокая, чтобы, привстав на носки, выглянуть в узкое зарешеченное окно, и достаточно зоркая, чтобы, прищурившись, различить близ дальнего леса конников. Сколько их? Десять, двадцать… тридцать. У нескольких знамёна, и это не осфолатские синие стяги, с которых лукаво ухмыляется серп серебряного месяца в россыпи звёзд. Неужели Эндре, её Эндре, снизошёл до неё? Нет. Материнское сердце не ошибается, знает: сын не явится сам, живёт делами побольше, заботами поважнее. У мчащихся на помощь зелёные с ало-золотыми тюльпанами стяги. Её родные стяги, стяги Ойги – королевства, с которым обаятельный Эндре в последние годы тесно сдружился и чьих рыцарей завлёк в свою войну, пообещав беспошлинную торговлю в портах Ервейна. Впрочем, это ведь лучше, чем если бы никто не явился? Если бы завтра Янгреда в лучшем случае просто четвертовали, а её насильно постригли в монахини?

Когда гремят первые выстрелы, Ладдилия отступает от окна, садится подле мальчика и начинает ждать. Тишины уже нет; она полнится топотом и кличами, лязгом и проклятьями, скрипом задвигаемых засовов и скрежетом выкатываемых пушек. Приходят запахи: порох, железо, кровь. Разбегаются в воздухе отголоски переменившегося настроения гарнизона: сонная уверенность сменяется гневом и страхом. Сколько защитников у крепости? Сейчас, когда Эндре в очередной раз двинул в атаку войска и люди нужны далеко-далеко отсюда, у берегов пролива? И сколько тут орудий?

Королева слушает клокочущее море звуков, улавливает и дыхание рядом – удивительно, что крики и выстрелы ещё не разбудили мальчика. Но две предыдущие ночи, от пленения до нынешних часов, Янгред не спал. Сон у него украл вовсе не страх расправы, не боль от побоев. Ладдилия это понимает и ещё больше жалеет своего – не своего – внука.

Эндре Отважный никогда не привечал бастардов; их даже по скромным подсчётам матери наплодилось с дюжину. Наличие у короля законных наследников – трёх здоровых сыновей – делало признание, как выражался он сам, «ублюдков» бессмысленным. Эндре щедро обеспечивал любовниц и прижитых детей, но ко двору не пускал – здраво опасался любых претензионных иллюзий, рушить которые ему было бы некогда. И только Янгред… С ним с самого начала всё шло не так.

Его красивая мать – единственная среди королевских фавориток чистокровная дочь Свергенхайма, рыжая, как пламя, и дикая, как полярные кошки, – умерла, разрешаясь от бремени. Ребёнок остался не нужным никому, кроме тётки этой юной девушки – бывшей воительницы, полусумасшедшей баронессы Гюллре?йль, столь же своенравной, столь же огненно-рыжей, сколь непутёвая племянница, Баронесса позволила себе неслыханную дерзость: не попросила у короля милости и заботы о сироте, а спрятала мальчика от Эндре, увезла в свой угрюмый замок на край Пустоши, на утёс, выглядящий так, словно вот-вот осыплется в бурный, такой же голодный, как омываемая земля, океан. Здесь Янгред и рос. Рос, не страшась ни мороза, ни Великих Извержений, ни разбойников, пристававших иногда к берегам, и ничего не зная ни об отце, ни о матери. Чтобы не чувствовать себя одиноким, ему хватало книг из пыльной замковой библиотеки, игр с рыбацкими детьми и компании самой ёрми – бабушки, как звучит это слово на островном диалекте.

Очередной сын был не нужен Эндре, но забыть дерзость он не смог. Слишком злобно поговорила с ним в последний раз Гюллрейль, обвинившая «похотливого выродка» в обрюхачивании и гибели «своей крошки». Так что, стоило вести о смерти баронессы долететь до столицы, как король лично, с отрядом, помчался к окраине Свергенхайма, а вскоре гордо привёз мальчика. Янгред дичился и его, и блистательных гвардейцев, слепнул от яркости столичных красок и глохнул от бури звуков. Манер ему особенно не прививали, да вдобавок он оказался небывало гордым и никому не позволял взглядов свысока. В первый же день этот рыжий зверёныш с такой же тяжёлой, как у бабки, рукой разбил нос одному из чем-то задевших его сводных братьев-престолонаследников. Двое других не решились к нему даже приблизиться, вступиться за брата. Впрочем, тройняшки-принцы и так-то не были дружны.

Эндре, и сам отличавшийся бурным нравом, был в восторге от выходок «нового» сына. Но, как и все игрушки мира, даже самые дорогие или живые, мальчик быстро ему надоел. Исполняя долг и ожидая от ребёнка «чего-то такого», Эндре пристроил его учиться военному делу, а воспитание препоручил королеве-матери – единственной, кого Янгред если не полюбил, то хотя бы подпустил, с кем худо-бедно разговаривал, в чьём присутствии не отказывался есть и кому по первой же просьбе отдавал поднятый на кого-то нож. Ладдилия догадывалась: в ней Янгред видит что-то от покойной баронессы, тень прежнего – угрюмого, лишённого красок, зато честного мира, где хищники были хищниками, а не разодетыми в пёстрые ткани и начищенные доспехи приветливыми вельможами. И где бескрайним было не лицемерие, не равнодушие, а море.

Янгред делал успехи: он и прежде, занимаясь с ёрми, стал неплохим наездником, фехтовальщиком и стрелком. Тут, с хорошим вооружением, он отточил умения, к тому же выделялся выносливостью и хладнокровием среди мальчишек, недавно покинувших уютные дома. Эндре, наглядевшись на него на смотрах, решил взять Янгреда в очередную кампанию, чтобы «повидал и кишки войны». Он не был настолько безрассуден, чтобы пускать мальчика в бой, но Ладдилии не понравилась сама мысль. Ещё меньше понравилось ей то, что, видя, как сражается отец, – а Эндре Отважный, при всей беспутности в мирное время, преуспевал на войне, – мальчик наконец начал робко, издалека его любить. Привязываться. Тянуться. Настолько, что не раз опрометчиво облачался в доспехи и сбегал на поле боя, только бы доказать что-то, впечатлить. Эндре, разумеется, продолжал его не замечать. Вот и теперь он даже не послал погоню, когда два дня назад, после ночной атаки, Янгред с королевой-матерью попали в плен. Это, скорее всего, и лишило мальчика покоя на несколько ночей, в которые синие глаза глядели то в потолок, то на прутья решётки. А ныне шумит в его измученном рассудке холодное море, омывающее заброшенный замок. Море, обретшее в столице лик нескончаемого родительского равнодушия.

– Янгред… Янни, проснись.

Ладдилия всё же будит его, слыша, что шипящее осфолатское наречие перекрылось гортанным низинным: приближаются рыцари Ойги. Скоро, если защитников крепости не перебили, надо будет бежать, только бы Янгред пришёл в себя, только бы…

– Ёрми, что такое? – Он уже сидит, в тревожном взгляде ни капли сна. Торопливо стирает кровь с лица, озирается, потом вскакивает. – Кто здесь? Кто стреляет?

В рукаве кинжал с кривым иноземным лезвием. Неужели украл у часового, когда тот его бил? Пальцы сжимают рукоять, и Янгред по-звериному подбирается, медленно поводит головой в ту сторону, откуда долетает больше всего шума. Щурится. Ждёт. Ладдилия и сама не до конца уверена, что из-за поворота покажутся друзья. Всякое возможно, тем более – прекратили вдруг стрелять, стало так тихо…

– Не надо, Янни. Погоди. Это свои.

Она спешно кладёт мальчику на плечо руку, приметив зелёные плащи: трое рыцарей появляются возле решёток, переглядываются, переговариваются. Королева подаёт голос на их наречии. Напряжённые лица смягчаются. Человек с красным плюмажем – молодой, но самый высокий и статный, видно, командующий, – выступает вперёд.

– Крепость пала. – Он склоняется в неглубоком поклоне, поглядывая исподлобья пытливыми карими глазами. – Вы – венценосная пленница, о которой так тревожится славный друг Эндре?

Янгред не опускает кинжала, не делает ни шагу назад. Кусает губы.

– Мы оба, – мягко, но непреклонно поправляет Ладдилия. – Эндре потерял нас обоих. И одного из нас мог потерять навсегда.

Тишина повисает в сырой темноте. Янгред потупляет голову, будто не может смотреть на начищенные доспехи спасителей, на бодрые их плюмажи. Побелели костяшки пальцев, сомкнутых на рукояти чужого оружия.

– Вот как? – наконец раздаётся в ответ. – Что ж, сегодня этого не произойдёт.

Незнакомый рыцарь улыбается и быстрым ударом секиры перерубает замок. Открывает створку двери, пригнувшись, входит в низкую темницу и окидывает её любопытным взглядом – свойским, точно подумывает, а не вздремнуть ли тут. Янгред – всё ещё хмурый и настороженный – немедля заступает ему дорогу к королеве.

– Где мой отец? – тихо и строго спрашивает он.

Командующий прячет усмешку при виде такого защитника, но в неотрывном взгляде, кажется, понимание. Догадался, кто перед ним?

– На поле боя. Там, где должен быть. Ты считаешь иначе?

– Нет…

Янгред опять потупляется. Голос не дрожит, только сжимается теперь уже и второй кулак. Ладдилия не ошиблась – рыцарь, имя которого ей пока не известно, что-то понимает. Окованная железной перчаткой рука ложится Янгреду на плечо.

– Опусти-ка клинок, я тебе не враг. Мы заодно. Понял?

Мальчик вздыхает, поднимает голову. Неожиданно, так спокойно и светло, точно сбросил одним усилием все дурные мысли, он улыбается и кивает.

– Я понял. Как тебя зовут?

Славная улыбка, трудно за такую с первого взгляда не полюбить, трудно такой не поверить. Жаль, обмануть ею можно лишь враз приободрившихся увальней в зелёных плащах. Они не вглядываются Янгреду в глаза, они и глаза друг друга-то за шлемами едва видят. Зато теперь они одобрительно посмеиваются, враз принимая незнакомого мальчика как своего.

– Марэц Непокорный, – непринуждённо спускает бесцеремонное «ты» командующий и, обойдя Янгреда, протягивает руку королеве: – Нас ждёт долгая дорога, госпожа…

* * *

Золото, пламя, кровь и изумруды. Развеваются на ветру зелёные плащи всадников, блестят клинки, земля дрожит под конскими копытами. Величественны и страшны воины Ойги, тюльпаны на их широких спинах словно напитались ратной кровью. Как смотрит на командира с золочёными наплечниками Янгред; как он, кажется, спокоен, счастлив в этот медленно восходящий над беспробудным сумраком час…

Эндре не полюбит своего бастарда – он не научился любить даже жену и родных детей, всю любовь отдав самому себе. Скоро Янгред поймёт это, он почти взрослый и слишком чутко слышит зов дальних дорог, так похожий на шум прибоя.

Королева-мать не станет напоминать ему о преданности родине, когда с завершением кампании он вдруг захочет уйти с иноземцами.

Он, бесприютный и ищущий, уйдёт.

Свой остров он обретёт далеко-далеко от Пустоши Ледяных Вулканов.

Печальная царевна

Живёт в маленьком сердце большое горе. И крепнет, тем страшнее крепнет, чем громче кричат друг на друга двое в тронной палате. Хочется царевне зажать уши, хочется бежать без оглядки, хочется, в конце концов, чтобы беспечные сестрёнка и брат тоже всё видели, слышали, понимали. Но руки ослабли, не поднять; ноги окаменели, с места не сдвинуться. А сестрёнка и брат малы ещё. Пусть лучше не знают.

– Глаза подними! Неужели стыд взял?

В щёлку двери видно: отец меряет пёструю мозаику яростными шагами, лязгает коваными каблуками – только с охоты, разгорячённый, огромный, лохматый, будто пылает в алом своём плаще и вышитом кафтане, и сам не ласковее зверя. Пляшет в свете факелов длинная тень, пляшут тени и на лице.

– Нет, Ва?йго, нет… – Мама сорвала голос, её едва слышно. – Может, наоборот всё, потому ты и злишься? Люди о разном шепчутся. Его ведь не просто так страстолюбцем зовут, впрочем, как и тебя. Ты-то…

– Не клевещи на него, слышишь? Не клевещи и себя не тешь!

Отец хватает напольную малахитовую вазу, подарок кого-то из бояр – и с лёгкостью, будто глиняный горшочек, швыряет в стену. Раскатывается по палате грохот, заставляя отпрянуть, прижать ко рту ладонь. Царевна глотает крик и слёзы, жмурится, но сразу снова льнёт к двери. Ненадолго наступает тишина, в которой слышно только дыхание – частое, рваное… Отцова тень застыла.

– Спасибо, что не в голову, Вайго. А теперь, пожалуйста, подумай, что будет, если сюда кто-то придёт. Впрочем, что это я. Они же привыкли. Страстолюбец…

– Замолчи, убью!

– Буду очень благодарна.

Маму не видно, но, наверное, она у окна. Расправила плечи, поджимает губы, и разливаются вокруг неё – тоненькой, одетой в белое, как обычно, украсившей себя золотом и жемчугом, – сила и гордость. Холодом своим она побеждает отца, всегда побеждает рано или поздно, как метель побеждает пламя.

– Хорошо ты держишь лицо, Рисса… – Вновь он медленно ходит кругами. – Жаль, не держала прежде. Позволила себе…

– Я ничего себе не позволяла. – Она медлит. – Но я буду нечестна, если скажу, что не пыталась. Хорошо, я действительно пыталась, был грех, но…

– Я видел! – Снова он повышает голос, вскинувшись и сверкнув глазами. – И не только я, уж поверь, бояре мне чего только не нашептали. Ты голову потеряла, ты…

– А у тебя никогда её и не было. Он же не может быть твоей головой, Вайго… И, к слову, ему не понравится, как ты со мной говоришь.

Отец будто спотыкается.

– А скажи мне, он – тоже вещь? Или вещь только я? И кто из нас дороже?..

Отец опять ищет, что схватить, что бросить, но вокруг – ничего. Тихо, почти нежно мама вдруг смеётся.

– А знаешь, люди тоже хрупкие. Тоже легко разбиваются. Попробуй, вот, видишь, я тут рядышком… ты же можешь. Ты всё можешь. Мы знаем. И я, и бояре твои, и он… дети только пока не знают. Но старшенькая точно скоро поймёт.

– Дими?ра?..

– Димира.

Старшенькая. Старшенькая, Димира, в кровь кусает губы и глядит, глядит, глядит.

Отец молчит – просто стоит как вкопанный посреди палаты. Вдруг вздрагивает, закрывает лицо руками и стонет; ерошит, а может, рвёт свою непокорную гриву. Не понять до конца, что сказала мама, но ему стало больно, а мама почему-то не бежит навстречу, как бежала прежде, когда отец, например, возвращался с войн, когда она прижимала его голову к своей груди, и запускала в волосы пальцы, и шептала: «Бедовая, бедовая моя головушка», и в шёпоте том кроме тревоги была нежная гордость. Так хочется распахнуть дверь, и подбежать самой, и обнять, утешить отца, а потом и маму, спрятать в её платье лицо и молить: «Не ругайтесь, не ругайтесь!»

– Не ругайтесь…

Царевна Димира повторяет это одними губами, словно молитву.

– Уходи. – Едва получается узнать хриплый отцов голос. – Он сейчас придёт. Нам нужно обсудить новую крепость на осфолатской границе.

– На ночь глядя, как всегда… – Мама пересекает залу и предстаёт перед взором – ослепительная, спокойная и злая. – Всё лучше, чем меня видеть, да?

– Это не терпит. – Он тоже вдруг успокоился, будто враз перегорел.

– Что ж… тогда я потерплю. Как и всегда. Доброй ночи, Вайго. Грайно привет.

Шаг. Мама распрямляет плечи. Второй шаг – приподнимает подбородок, блестят мягко серьги – длинные россыпи речных жемчужинок на золотых цепочках. Разворачивается мама, грациозно подхватывая взметнувшийся белый подол, будто боясь запачкаться об охотничью одежду отца и вовсе хоть как-то с ним соприкоснуться…

– Рисса! Подожди…

Пальцы – вокруг тонкого её запястья, шаг – и уже обнимает, прижимает к себе, прячет в светлых волосах лицо, да только объятьем таким можно рёбра сломать. Мама вздрагивает, маме наверняка больно. Но она не вырывается, терпеливо, опустив руки, стоит, почти утонувшая в сбившемся кровавом плаще.

– Рисса, милая, свет мой, грешен я… кругом грешен я перед тобой и Богом.

Мама молчит. Может, он убил её уже в своих руках, задушил случайно, как, говорят, душит на охоте зверей, когда у него заканчиваются вдруг пули?

– Знаю я, каково со мной жить. Каково тебе денно и нощно с детьми. Как тебе хочется прежней воли. Может, съездишь домой? В ринарские леса, туда, где я встретил тебя? Помнишь, как мы стреляли оленей? Я велел сделать тебе корону из их вызолоченных рогов и тогда же сказал, что только тебя, тебя возьму в жёны вместо иноземных принцесс…

Она смеётся. Или плачет?

– Довольно у меня воли и здесь. И даже счастья.

– Почему же тогда ты к нему…

Откуда силы у неё – вот так разомкнуть и сбросить его руки? Откуда силы поднять заблестевшие глаза?

– Потому что потемнела та оленья корона. Потому что одного у меня не довольно – тебя. Но ничего уже не поделать. У всякой любви есть весна, но всякая весна проходит. А так хочется вторую. Хоть с кем-то. С кем-то, кто не успел тебя измучить.

Снова он, подступив, обнимает её, и на этот раз она сдаётся, крепко сжимает его широкие плечи. Так они замирают, и кажется это нежностью, настоящей нежностью, добела накалённой отгремевшей ссорой… только мама не смыкает длинных ресниц, глядит куда-то в пустоту, и бегут, бегут по её лицу слёзы. Мама замёрзла. Если бы папа мог где-то достать ей весну. Настоящую, а не ту, что приходит каждый год – слякотная, студёная и пустая, заполненная пирами, походами и перевыборами Думы.

Царевна отворачивается, отступает, прижимается к стене виском. Не смеет она дохнуть и шелохнуться, не смеет глядеть, знает: недолгим будет объятье, не спугнуть бы. Мама и папа ругаются всё чаще. Маму и папу давно можно увидеть вместе лишь на пирах, когда собираются бояре и приезжают гости из других стран. При них родителей не разлучить, при них мама опускает папе голову на плечо, а он зовёт её «мой свет» и «голубка». Иногда хочется, чтобы какой-нибудь посол или важный боярин поселился в царском тереме навсегда. Но гости уезжают, а крики остаются.

У мамы и папы много поводов для ссор, но сегодня они поссорились из-за воеводы Грайно – папиного любимца. Немало у него любимцев, особенно среди воевод, несколько и в Думе. Казалось бы: любимец – это пёс или ловчий сокол, про человека так не скажешь, но мама зовёт отцовых друзей именно так. Любимцами. Раньше, произнося это слово, она улыбалась, но сейчас чаще хмурится, взгляд отводит. Может, потому, что любимцы расплодились. Может, потому что отец с ними чаще, чем с ней. А может…

– Подслушиваешь, малютка? Нехорошо. А ну как батьке скажу?

Ложится на плечо рука, голос бархатный у уха журчит. Она оборачивается. Грайно Грозный, тоже встрёпанный после охоты, в грязных алых сапогах, в алом же кафтане, шитом чёрными и серебряными нитями, глядит раскосыми серыми глазами, поблёскивающими из-за упавших чёрных волос. Царевна молчит, пугливо попятившись. Грайно распрямляется во весь рост и нежно, мелодично посмеивается, склоняя к плечу голову. Делает ещё шаг, бряцает ножом и палашом на широком кожаном поясе, украшенном бирюзой.

– Не шуми, – шепчет она, покосившись на дверь. – Мама… И папа. Они заняты.

– Вот как? – Приподнимается широкая бровь-полумесяц, такая странная на узком, будто девичьем лице, которому не прибавляют мужественности тонкие усы. – Ну тогда я здесь с тобой подожду, поговорим пока. Давно я тебя не видел.

И как ни в чём не бывало, словно челядь, он усаживается на пол подле обитой резным дубом стены. Поджимает к груди колени, сцепляет на них длинные бледные пальцы. Блестят перстни: яшма и яхонты, агаты и гранаты. Ни один боярин, ни одна боярская жена не носит за раз столько красоты; богатством хвалиться в простые дни не принято, золото вовсе дозволено лишь царскому семейству. Димира украдкой любуется: ей пока только серёжки разрешают надевать когда угодно, а не в праздники. А вот у Грайно всегда чем-нибудь украшены и запястья, и пальцы, и уши, и шея, и даже волосы…

– Ругаются?.. – тихо, сдавленно спрашивает вдруг Грозный.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом